ID работы: 9911805

Ренессанс на дне колодца

Слэш
NC-17
Завершён
1571
автор
senbermyau бета
Размер:
161 страница, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1571 Нравится 295 Отзывы 524 В сборник Скачать

Междуглавье 4

Настройки текста

Во сне я счастлив, радуюсь тоске, К теням и ветру простираю длани, Кочую в море, где ни дна, ни грани, Пишу на струях, строю на песке. Как солнце мне сияет вдалеке, И слепнет взор, и словно всё в тумане, Спешу я по следам бегущей лани На колченогом немощном быке. Всё, что не ранит, привлечёт едва ли. Нет, я стремлюсь во сне и наяву К Мадонне, к смерти, к роковому краю. Все эти двадцать долгих лет печали Стенаньями и вздохами живу. Я пойман, я люблю, я умираю.

Куроо не верит ни в Бога, ни в Дьявола, ни в один пантеон, ни в одну философию. Куроо не верит в карму, не верит в духов предков, не верит во все эти очаровательные, успокаивающие клише: «Да воздастся каждому по его…» Ага. Конечно. Куроо не верит в судьбу, не верит в предначертанное — только в преднамеренное. Куроо даже в смерть не верит, потому что вот он с перерезанной глоткой лежит на коленях у Кенмы и не умирает. Никак, блять, не может наконец сдохнуть. Куроо верит в долгий изматывающий развод с бесконечными судами и вереницей адвокатов, конвоем блюдущих его детство. Куроо верит в механический голос на другом конце линии: «Абонент, которому вы звоните, временно недоступен». Безвременно исчез. Куроо верит в деньги, которые не кончаются, сколько их ни трать, на что их ни спускай, в кого их ни бросай. А в смерть не верит. Смерть — это излишняя драматизация, поэтичный ход из тех, что так любит Акааши. Куроо читал его книги. Все до одной. Там люди дохли, как на войне. Там, на поле боя страниц, смерти было так много, что она сочилась, пропитывая корешок. Так много, что Куроо с иронией думал о том, чтобы заявиться на автограф-сессию и вместо книги подсунуть под руку Кейджи контракт: «Я обязуюсь посещать психолога два раза в неделю. Минимум». Потому что лёжа в темноте с новым бестселлером от молодого и таинственного Акааши Кейджи, Куроо чувствовал, как со спины его обнимает не леденящий ужас, не липкий страх, а тоскливое уродливое одиночество, и думал: «Как же тебя штырит-то, а, Кейджи. Как же тебя плющит без него. Шесть лет прошло, а ты всё пишешь о нём, но будто бы ему. Ждёшь его, что ли? Всё ещё его ждёшь?» Это было несносно, по-мазохистски приятно: читать его книги. Как расковыривать старую рану, слизывать сладко-железную кровь, чувствовать языком, где кончается тряпично-дряблая кожа и расползается незнакомым освежающим вкусом мясо. Задевать натянутые провода нервных окончаний, раздирать зубами сухожилия, вылизывать собственную кость. Куроо всегда прочитывал его книги залпом в день выхода. Стоял очередь в книжном, чтобы купить свежий, прямиком из типографии экземпляр: проведёшь пальцем по буквам — размажешь чернила, не впитавшиеся ещё в бумагу. Шёл домой, чувствуя, как книга за пазухой прожигает в нём дыру. Выключал телефон. Отказывался от сна и пищи, словно монах-отшельник, решивший выйти на связь с космосом. И читал. И пока он поглощал строчку за строчкой жадно, как сорвавшийся наркоман, пока в кровь раздирал зубами пальцы, пока менял снова и снова позу, не замечая, как затекают конечности от неподвижности… В это время не было для него никого роднее и ближе Акааши Кейджи — далёкого, чужого, холодного, заживо заковавшего себя в латы, захлопнувшего за собой дверцу Железной Девы и запаявшего все швы. Не было никого роднее и ближе Акааши Кейджи, потому что он тоже всё ещё любил Его. Да и просто: не было никого роднее и ближе. Да и просто: не было никого. И вот он сейчас, Акааши Кейджи, ещё не писатель, ещё никого не потерявший, ещё не научившийся зарабатывать на своей боли, сидит рядом, беспомощный и тихий, вертит в пальцах хирургическую иглу, выгнутую дугой. Ждёт команды, которую некому дать. Ждёт взрослых, которые придут и исправят весь этот бардак. Но самый взрослый из них истекает жизнью на коленях у второго по старшинству. Помощи не будет. Давайте вы как-нибудь сами. Куроо смотрит на отсветы огней на бетоне и понимает: они между стен. Надо же. Значит, притащили его сюда как-то, раздобыли набор юного врача или что это за разворошенный ящик, в котором копается Кейджи?.. Куроо не хочет знать. Он чувствует боль на месте шеи и белый-белый онемелый шум ниже, будто всё тело разом отлежал. Чувствует ещё пальцы в волосах. Кенма гладит его, путается, и руки у него ледяные, пальцы его нечаянно дёргают влажные пряди, а потом извиняются нежно. Трогают лоб, вытирают холодную испарину. Касаются щёк. — Не засыпай, — говорит Кенма, наклоняясь близко-близко, нависая над ним. Его волосы падают по обе стороны от лица Куроо: занавес. Аплодисменты. Тецуро хочется убрать их ему за ухо, но руки не слушаются. Хочется сказать что-то, но связки не работают, и вместо слов из глотки течёт горячее, неоднородное, свернувшееся сгустками, слизнями, скользящими по языку. Куроо с трудом поворачивает голову и сплёвывает кровь. Она стекает с его губ с мерзкой безвольностью, будто он уже умер, и всё это — побочный эффект подыхания. Получите, распишитесь. Надеемся, это именно то, что вы заказывали. Что вы так долго и так молча просили. Кенма вытирает кровь с его рта и подбородка своим рукавом и укладывает голову Куроо обратно себе на колени. — Не спи, Куро, — напоминает он шёпотом, и Тецуро думает о том, что шёпот его — мёд, растворённый в чае с лимоном. Смазывающий больное горло, если простыл. Шёпот его — шорох ресниц о подушку, если тихо-тихо и близко-близко. Шёпот его шевелит губы поцелуем, но до них не достать, его не слизнуть… — Эй. Смотри на меня, ладно? «Ладно. Смотрю», — Тецуро правда хочет улыбнуться, но не знает, как проверить: получилось или нет? Потому что Кенма в ответ не улыбается, только наклоняется ещё ближе, гладит его волосы ещё усерднее, словно это может Куроо спасти. Пожалуй, так оно и есть. Тецуро пытается мутным взглядом собрать черты его лица воедино, но они распадаются, расслаиваются. Мысли его разлетаются стаей перепуганных птиц. Мысли бьются голубями о стены подземки. Кенма берёт его лицо в свои ладони. Утыкается носом в его висок. Мысли собираются в нестройный косяк, чтобы лететь на юг, но Кенма шепчет: «Вернись ко мне», и мысли остаются зимовать. — Нам надо… Надо зашить ему горло, — говорит Акааши. Куроо не хочет сейчас пытаться понять, почему он здесь и почему ему семнадцать, так что вместо этого он думает: «Отличная идея, Кейджи. Ты просто кладезь мудрости. Давайте, зашейте мне глотку. Зашейте мне всё». На самом деле, оставаться в сознании — тяжёлая работёнка, и Куроо едва-едва с ней справляется. Ему для этого, видимо, не хватает квалификации, не достаёт определённых навыков, и он лажает по всем фронтам. Ему, наверное, даже грозит увольнение, но пока он держится. Держится за ощущение пальцев в своих волосах, за колкую, слабую, почти незаметную боль от иголки в шее. Думает: «Ты, наверное, весь последний год школы мечтал о том, чтобы зашить мне горло, да, Акааши? Чтобы я наконец заткнулся». Почему-то Куроо хочется его обнять, хочется неловко сгрести в охапку, пробиться словами сквозь его одиночество, докричаться: «Прости, что я был таким мудаком. Это не оправдание, но знаешь, мне было восемнадцать, и мой лучший друг был по уши в тебя влюблён. А потом он пропал. Он пропал, и мы молча с тобой помирились. Статус-кво. Убийственно холодный нейтралитет. И никто из нас не смел поднять на другого взгляд, когда мы встречались в лесу — помнишь те поисковые отряды? Две недели. Мы прочёсывали окрестности две недели, прежде чем они решили, что цель больше не оправдывает средства. Ты всегда бродил один. С фонариком, заплаканными глазами и мёртвым лицом. Я боялся смотреть на тебя прямо, чтобы не сдохнуть в твоей тоске. Я злился на него, злился так сильно, злился за нас двоих, пока ты за нас двоих грустил. Не знаю, как мы пережили это. А мы пережили? Скажи, Кейджи, мы пережили это?..» — Куро. Открой глаза. Не страдай хернёй, а, — требовательно и жалостливо одновременно. И по щекам шлёпает так же: бьёт и гладит. Что пальцами, что словами. Он весь такой, его Кенма — нежно-жестокий. Сам поранит, сам забинтует. Наждачной бумагой. А сверху — бантик и неохотливый поцелуй. Куроо смотрит на него с улыбкой в глазах, чуть ведёт головой, чтобы потереться щекой о его запястье. Смотри, мол, тут я. С тобой. Никакой хернёй не страдаю, даже в мыслях ничего такого не было, даже в мыслях — ничего… — Куро, блять, не смей… — Он потерял много крови, но он не умрёт, — говорит Акааши, разбивая своим спокойствием нервную дробь голоса Кенмы. «Спасибо, Кейджи, ты просто чудо — самое чудесатое из всех. Присмотри за ним пока, ладно?..» — Здесь раны очень быстро заживают. И Куроо его слова вдалбливают в пол, вбиваются в грудь гвоздями, в череп ввинчиваются шурупами. Он словами этими напичкан, начинён, и только стальная ярость скрепляет его разваливающееся тело железными скобами. Потому что Кейджи откуда-то знает, сколько по времени здесь заживают раны. И что-то подсказывает Куроо: такие знания можно получить только опытным путём. С перерезанной глоткой говорить несколько затруднительно, и Тецуро протягивает руку, которую ощущает тяжёлой и чужой, нащупывает пальцами ладонь Кейджи, и она, всегда словно выточенная изо льда, кажется ему тёплой. Куроо ловит его удивлённый взгляд и смотрит в ответ. Смотрит всеми извинениями, которые не будет произносить; всеми обещаниями, которые не станет давать; всеми утопленными в омуте сетями, которыми он пытался выловить его чертей, пока не понял: там пусто. Там никогда никто не водился, и это грустно, господи, сука, это так грустно: омут, в котором никого нет и никогда не было. Необитаемость полная, невыносимая настолько, что впору вешать табличку: «Срочно требуются черти. Сдаётся жилплощадь в виде омута неприступного, как высокогорное озеро, глубокого, как колодец. Сдаётся жилплощадь в хорошие руки, сдаётся, сдаётся, поднимает белый флаг, пожалуйста, заселите её. Пожалуйста». Кейджи заторможенно кивает, будто что-то понял, и, может, в самом деле… В самом деле что-то… Куроо устало прикрывает глаза, чувствуя, как голова Кенмы приятной тяжестью опускается ему на грудь, а рука Кейджи сжимает его пальцы то ли прощанием, то ли прощением — тут хер разберёшь. Придётся проснуться и проверить.

***

Они живут между стен. Живут втроём, молчаливо приняв друг друга. Живут втроём, смирившись, состыковавшись, прижившись и прижавшись — так жмутся друг к другу солдаты вражеских армий во время проливного дождя, который тридцать дней и тридцать ночей, который великим потопом и гигантским ковчегом, когда война войной, а всё же вместе не так зябко. Правда, войны между ними, оказывается, никогда и не было, все пули давно выпущены в небо, хлеб преломлен, водка распита. Они живут между стен, и первое, что говорит Куроо, когда его связки приходят в рабочее состояние, это: «Трое в лодке, не считая экзистенциального ужаса», на что Кенма закатывает глаза: — Лучше бы ты и дальше молчал. — Да брось, ты скучал по моему сексуальному голосу. Теперь он, к слову, ещё сексуальнее: такой хриплый и глубокий… — Фальшивишь, — фыркает Козуме, закрывая ему рот рукой: помолчи, ну правда, на части же сейчас развалишься. Потому что голос Куроо ни капельки не сексуальный, голос Куроо — это предсмертные хрипы, это сиплые, сорванные ноты, это скрежет ногтей по стеклу. Тецуро, игриво подёргав бровями, облизывает его ладошку, как в самую первую — ладно, окей, — самую вторую их встречу, но в этот раз Кенма не пропихивает в его рот солёно-горький вкус своих пальцев, не морщится и не шипит. В его глазах что-то, похожее на возбуждение, раздвигает границы зрачков, и Куроо шатает к нему навстречу. Он вдавливает язык в тёплую кожу ладони Кенмы, с нажимом проводит вверх, чтобы не щекотно, а туго стянулось внутри, расплавилось, потекло… — В этой больнице буквально сотни свободных палат, — напоминает спокойно Акааши, и спокойствие его похоже не на лёд, но на снег: холодное и мягкое, оно белой простынёй ложится на рваный и прокуренный матрас земли, скрывает все изъяны и уродства реальности. Остужает. — У вашего взаимодействия рейтинг «восемнадцать плюс», так что просто напоминаю: я всё ещё здесь. Куроо смеётся слабым болезненным карканьем, и Кенма убирает свою ладонь, напоследок мстительно почесав его за ушком — это он так издевается. Ну, думает, что издевается. На самом же деле Тецуро от его глупых шуток ведёт по-страшному, и мурчать хочется, и скулить, и всячески, в общем, звереть. Это какая стадия, м? Нет, это уже не стадия даже, это застадийность. С тех пор как Куроо очнулся с забинтованным горлом среди темноты под звук тихого сопения с обеих сторон его нагретого лихорадкой тела, прошло немало времени. Прошло по ощущениям полжизни, но на деле, наверное, не больше недели. Не меньше года. Куроо точно не знает, со временем здесь напряжёнка. Кейджи говорит, что времени тут вовсе не существует, так что измерять его минутами и часами бессмысленно. Говорит, что в космосе расстояние измеряют световыми годами, так что, может, время здесь стоит мерить метрами пройденных коридоров. Кенме же откровенно плевать на время, и только Куроо, проснувшись, поздравляет всех с самым добрым утром в их жизнях и лукаво хрипит: «А сегодня, кстати, пятница. Пятница-развратница». В темноте слышится вздох Козуме и тяжёлое громкое молчание Акааши, после чего начинается их день. Пару раз Куроо пытается поднять тему некой Реальности, оставленной в далёком, кажется, прошлом: рассказывает, что Акааши на самом деле должно быть двадцать три; что он писатель; что Бокуто пропал. Кейджи и слушать его не хочет. «Это тебе, вообще-то, должно быть восемнадцать, ты школьник, а Бокуто наверняка сейчас выигрывает национальные. Неудивительно, что ты попал в психушку, Куроо», — беззлобно поддевает он, и Тецуро вспоминает, почему они в школе так не ладили. Потому что оба бескомпромиссно упёртые, ретиво отстаивающие свою правду. Они и сейчас готовы истово спорить до последнего победного вдоха, до… До того как Кенма цыкнет и решит за них, куда сегодня стоит держать путь: — Хрен с ними, с подвалами, будем пытаться добраться до крыши. Кейджи кивает: он уважает его тихую ворчливую натуру — они вообще отлично спелись, эти двое, Куроо назло. Они часто о чём-то своём молчат, и Тецуро их молчание не перебивает, не встревает, лишь иногда с напускной тоскливостью вздыхает, ревниво отстаивая своё право на внимание. Но стоит Кенме раздражённо-ласково пихнуть его в бок или с болезненной томностью оттянуть жёсткие пряди, зарывшись пальцами в его волосы, как зверьё в груди Куроо одомашнено ластится к его рукам. Чем выше они поднимаются, тем сложнее становится найти лестницу, словно проектировщик лечебницы был смертельно пьян и в стельку болен. В конце концов, их психушечная Одиссея заканчивается провалом между этажами: ступени обрушиваются, и ни перепрыгнуть, ни перелезть через образовавшуюся дыру не представляется возможным. — Вот и нашла пизда на камень, — с присвистом вздыхает Куроо, устало опускаясь на рваный бетонный край. Болтает ногами, слушая глухой стук своего запыхавшегося сердца: оно всё ещё барахлит после неприятной встречи шеи со скальпелем, всё ещё жалуется на нехватку крови. Её, похоже, слишком много утекло, и организм никак не может согнать новую. — Уверен, там должна быть «коса», — подмечает спокойно Кейджи, прислоняясь плечом к стене. Он глядит на провал задумчиво и живописно, с филигранным пафосом поэта, который в дыре лестничного пролёта непременно видит какую-нибудь метафору всей их блядской жизни. — Мнение малолеток не учитывается, — с ухмылкой тянет Тецуро, притягивая к себе Кенму, который сонно кладёт голову ему на плечо и зевает: он сегодня совсем не выспался. Всю ночь с Кейджи шушукались о какой-то манге, которую Куроо никогда не читал и — спасибо, теперь он знает весь сюжет, — уже и не прочитает. Вот только если на Акааши бессонница действует даже плодотворно, романтичными синяками ложась под глаза, то Кенма без девятичасового сна превращается в заторможенное растение, клюёт носом на каждом шагу и при любом удобном случае растекается по Куроо бесформенной массой — пятьдесят восемь килограммов строптивого бормотания: «Да вовсе я не засыпаю на ходу, заткнись, Куро». — И вообще, старших надо уважать. Почему ты никогда не называешь меня почтительно — Куроо-сан? — Круассан? — невинно уточняет Кейджи, безмятежно делая вид, что не расслышал. — Я бы тебя побил, но… — Куроо с сожалением разводит руками, демонстрируя свою беспомощность перед уже задремавшим на нём Кенмой. — Но ты же не хочешь разбудить Козуме-сана, — кивает понятливо Кейджи. Ах, вот как, да? Козуме-сана, значит? Мелкий ублюдок… Куроо с угрозой проводит ребром ладони по шее, и Акааши на секунду вздрагивает, с тревогой на него глядя. Но нет, это не мести Тецуро он испугался. — Осторожно, швы же разойдутся, — мягко напоминает он, такой зрелый и заботливый, что Куроо даже теряется. Даже не хочет ёрничать дальше. Лишь качает с шутливым осуждением головой и отворачивается, накрывая плечи Кенмы своей рукой. Вскоре Кейджи надоедает патетика стоячей позы, и он садится в отдалении, предварительно стряхнув с края пыль и крошево разрухи. Педант. — Иди сюда, — зазывает его Куроо, приглашающе приподнимая вторую руку. — Тоже подкрылышем будешь. Кейджи недоверчиво хмурится и «подкрылышем» быть явно не хочет, но Куроо руку не опускает, застывает в дурацкой позе. — Знаешь, — с усмешкой тянет он, — с вытянутой рукой я чувствую себя неловко, так что дай мне хоть что-нибудь. Акааши колеблется, и сомнения рябью проходят по его лицу, но в итоге он сдаётся этому хулиганскому обаянию и протягивает ладонь, тихо и мягко отбивая «пять». Этого мгновенного контакта Куроо хватает, чтобы сцепить пальцы вокруг его запястья и с силой дёрнуть на себя, заставляя проехаться задницей по всей грязи бетонного обрыва и впечататься плечом в его грудь. Куроо знает: сделай он так с Кенмой — тот стал бы шипеть, отпихиваться и брыкаться из чистой вредности. Но Кейджи замирает под его рукой, потому что он умеет принимать поражение и делает это всегда изящно и гордо. Потому что он выше любого сопротивления, сложнее любого резистора, так что он лишь коротко вздыхает, словно вся тоска мира слоем влажного блеска лежит на его губах, и статно, почти даже чинно опускает голову Куроо на плечо, как опускают их неживые фарфоровые принцы на старых полотнах. — Тебе хотя бы стыдно? — шепчет, каменея, когда Куроо опускает подбородок на вихрастую макушку. — Очень, — со всей серьёзностью врёт Тецуро, рассеянно думая о том, что пора домой. О том, что странно это — называть каморку между стен домом. Странно любить эту жизнь вот такой — уродливой и страшной. Странно сидеть на обломках разрушенного лестничного пролёта, прижимая к себе двух самых одиноких мальчишек мира. — Я сэндвич, — говорит Куроо в незатейливую, совершенно не метафорическую пустоту перед собой. — Я сэндвич из одиночества. — Ты дебил, — в два голоса отзываются Кенма и Кейджи в его объятиях, и Куроо сдавленно, сквозь боль в заживающей глотке смеётся. Смех его пульсирует горячим родником, и он истекает им, пьянея от шуршащего по стенам эха. Эха, которое вдруг становится громче, раскатистей, которое вот уже бьёт фонтаном, растрясая вязкую тишь больницы. И, господи, блять, боже, нихера это не эхо, нет, это… — Бокуто!.. — выдыхает Кейджи, мгновенно и неловко вскакивая на ноги, словно выпрыгивая из своего изящного спокойствия, так что Куроо едва успевает схватить его за халат и дёрнуть на себя, чтобы не рухнул в пропасть. — Бокуто, — подтверждает он зачарованно, и тоже поднимается, не замечая, как маниакальная, ненормальная улыбка расползается по лицу. Этот смех он узнает из сотни, этот смех он не забудет ни через шесть лет, ни через сто шесть. Этот смех вибрацией отдаётся в сердце, резонирует о его стенки, расхреначивает его шиворот-навыворот и превращает в бесполезный дребезжащий хлам. Кенма растирает сонливость по лицу и уточняет: — Это Бокуто, который..? — Да, — на опережение взволнованно кивает Кейджи. — И почему же он так весело смеётся, попав сюда?.. — Кенма многозначительно обводит взглядом вспухшие плесенью стены, мрачный потолок — низкий и давящий, с которого ошмётками свисает штукатурка, развороченную дыру в полу, израненные, выломанные ступени со зловещими бурыми подтёками. — Потому что это место, — Куроо смотрит на Кенму с одурелым счастьем, переводит взгляд на такого же пьяного надеждой Кейджи, задыхается смехом на вдохе, смехом, с детства знакомым, с детства звучащим в такт его собственному веселью, — это место просто, блять, восхитительно.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.