ID работы: 9892746

Я окончательно поехал

Слэш
R
В процессе
5
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 93 страницы, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

9

Настройки текста
После проигранного спора или некстати вставленного слова всегда постигает чувство одиночества и отброшенности. Как бы ни был глуп предмет спора и мелочна его причина, а всё равно насмешка или несогласие сбивали спесь и, что куда хуже, всякую в себе уверенность. Наедине с собой во многих суждениях Адам полностью себе доверял, несмотря на бытующие слухи о его глупости, возможно, оттого, что Джозеф поддерживал его, считаясь в высоких кругах смышлёным молодым человеком, пусть тот, по положению слуги, мог только пресмыкаться. В обществе же его беспрестанно постигали сомнения и на этом многие играли, показывая взглядами: «Мы видим, Вы сами с собою не согласны, так, может, вернее будет помолчать?» И Адам действительно молчал, покуда что-нибудь особенно его не занимало или покуда к нему не обращались напрямую, рассчитывая, очевидно, услышать из его уст их собственное мнение, в надежде прельститься или вынудить его против своей воли откупиться чужим, общепринятым высказыванием. Ему и не во вред было и не так обидно провозглашать мнение чуждое, особенно учитывая то, что каждого такого попугая, ухватившего чью-то умную, а главное, правильную мысль, ставили высоко по уму, но он забывался и искренно говорил всё, что думал, перебегая частенько с насущных на темы более глубокие и ему интересные, связанные с настоящим событиеи. Каждый раз он обжигался, не находил поддержки не то что в слове, которое могут и замолчать, но и во взгляде, и проводил весь вечер в состоянии крайнего смущения, а дома получал ещё от родителей за «длинный язык». Порой и не один день продолжалось: придут на следующий день, напомнят, опять смутят, а ввечеру отец огреет несколько раз плетью, чтоб укоренилось в сознании каково значение статуса в обществе. Бывало, что месяцы уже спустя после бала ли, после случайного ли ужина, где поднялась ненароком тема, всплыло воспоминание, в матери прежняя, посвежевшая поднималась злоба, что передавалось и отцу и в новые вытекало побои. Теперь, очевидно, учитывая серьёзность дела, его ещё большее и длительное ждало наказание, чем обычно, но это после. Пока что занимало Шнайдера больше всего смущение и стыд, которые он испытывал перед Куперами и гостями. Иоганн явно не был рад, Хейли, отвлекшись от ласк, приняла привычное настроение и искала повода посмеяться, Стефани одна среди всей семьи и всего дома оглядывала его с жалостью. Её даже не забавляла его карикатурная, толстая фигура, так сильно сжатая от страха, что действительно сложно было удержать хотя бы улыбку. Ему совсем не шло так сжиматься и горбиться при его массивности и, что главное, все мигом замечали его смущение — он не мог гордо покинуть спор, проиграв его, как то обычно бывало со всеми осаженными спорщиками, — так что его бегство с полей словесных баталий выставлялось отдельным поводом для острот. Самое интересное, что особенно популярно это было среди взрослых и пожилых мужчин, умеющих уже себя держать, но сравнивающих его с собой, забывая совершеннейшим образом о высоте опыта. Юноши же, его ровесники, тоже не придерживали языка, но повод их был другой — они с шумом удалялись, с криками, со злобой и горячкой оскорблённых молодых людей. Реакция такая принималась и старшими, как привычное, как то, что с ними бывало в их годы, и всякое отличное, вроде смущения сына Шнайдера и неловких его извинений, принималось в штыки. В другой обстановке, в Англии, где не было родителей, а споры оставались те же, он бы, может, и ушёл, разбрасывая ребяческую спесь, лишь потому, что там его никто не звал глупцом, ни стар, ни млад. Больше уверенности было у него, и там, в Англии, казался он человеком наверняка куда более бойким и смелым, чем здесь, тем, кого называли вольнодумцами. Как посеяли в нём в этом кругу сомнение в себе, так и не мог он стряхнуть его, находясь здесь. Заикнись кто-то из тамошних о его уме — засмеют и не поверят. Зато, возможно, заяви здесь о его глупости — там обязательно присмотряться. Плохому о людях всегда охотнее верится, то Адам давно для себя уяснил, и в университете всячески суетился прослыть гордым и сильным человеком, пусть и там многие с ним не были согласны по юношеской горячности и желанию сорваться сейчас же в бой. Только среди немногочисленных либералов находились согласные, но революционную войну они провозглашали открыто и не сказать, что в полной мере понимали его. «Как можно не понять?! — думал Шнайдер, но не о тех студентах, а здешних стариках и молодёжи, — Неужто государи дороже им собственных сынов? неужели сынам дороже жизни? Наши, русские — все собою жертвуют оттого только, что какому-то Наполеону стало интересно проиграть во «всеобщее благо». А другим государям оказалось интересно принять партию, в которой на первых порах, пока до такого не дошло, можно и лучше было отказать. Неужто они для них святы, что человеческое им чуждо? Ежели святы, то почему же в Писании пишут «ни убий», а они заставляют убивать других и своих убивают? Хороша святость! Сложить головы не ради Отечества, но ради царя!.. Взять любого — думает хоть кто из них о Родине и людях? Только о царе да как перед ним отличиться… А столько о чинах и славе — угождают игре. Сегодня только женщины видят, что война — глупая игра! Женщины и совсем малые дети, и то иные тянутся к мундирам и крестам, а матери продают своих детей за чин и славу, иногда против их воли!» Адам смотрел хмуро перед собой. Был по-прежнему смущён, но внутри себя даже зол, и пятнами краснел в щеках и по шее, чуть приоткрывшейся оттого, что он долго теребил ворот в волнении, даже большие ладони напряглись до вен, вылезших толстыми, сизыми червями весьма уродливо. «Как это можно?! — вопрошал он в продолжении, — Будь у меня дети, я бы… Да пусть бы хоть вздёрнули — не отдал бы! Защищал бы и прятал до последней капли крови, хоть бы в девок наряжал! И нисколько не стыдно! Я б и рад был, народись только девочки… Никогда б им не стали в голову вбивать силком, что война — это хорошо, а я б им сказал, как думаю, и никто бы их на смех не выставил за мои «бабьи бредни»! — невольно кулаки его сжимались на коленях. — Хоть бы… Хоть Джозефа положат забрать в солдаты — я не позволю! Сам пойду за него, а его не позволю!..» Адам, пусть и был зол, оставался внешне по-прежнему нелепым. За дверью всё ещё спорили, шептались и хихикали, он знал, из-за него. Над ропотом гремел бас Иоганна, перекрикивающего толпу больше по привычке, чем по надобности. Он почему-то всегда хотел доказать, что прав, даже если с ним никто не спорил. За дверью собралась полная комната совершенно солидарных с ним людей, а он всё повышал голос, словно на него кинутся с кулаками, потому непременно нужно, чтобы его верно поняли. Адаму от этого стало горче и противнее: ему бы стоило говорить так твёрдо, у него на то был даже повод, но он смолчал. Более всего именно на себя он и злился. Что правда? что мнение? — они легко меняются, стоит только верно изложить, и то самое было в его власти! Но горячие умы всегда смелее, должно быть, оттого до сих пор были войны — из-за горячих умов да чиновников. Стефани оставила Хейли, впрочем, скоро убежавшую следом за отцом от скуки, и пересела к Адаму на софу, кажущуюся теперь не такой уж просторной. — Mon ami, нельзя же так… Ох, я понимаю, ты хотел поделиться мнением, хотел высказаться, но не всё же говорится так прямо! Тем более… — она добавила шёпотом, — Тем более при них. Женщина взяла в руки его толстую кисть и нежно сжала его, но её взгляд виновато опустился. — Не думай, что я пытаюсь заставить тебя молчать… Но ты так не умеешь обыграть спор и уйти из него! Я лишь боюсь, кабы не возникло у тебя проблем… Она взглянула на него большими, какие несвойственны уже взрослым дамам, голубыми глазами. Она всегда смотрела широко и ясно, цвет её глаз чудился наполненным особенною теплотой, что было даже странно, ведь синева — это недоступное небо, синева — это льды. У Александры — его матери — глаза, как и у него, отливали цветом липового мёда и по одному описанию представлялись ласковыми и нежными, но, обращённые к нему, источали только гнев и холод. Адам не знал, что ответить и не отвечал, только молча, от неловкости уже больше любовной, ковырял на жилете, пуговицы, просовывая пальцы там, где разъезжалась меж ними ткань. Со своей игрой, верно, он выглядел человеком не то что излишне чувствительным и глупым, но и вовсе отсталым в развитии. На его благо никого не оказалось рядом, кроме Стефани, да ту совершенно его действия не смущали, по-своему лишь умиляли по их детской составляющей. — Oh, Beignet!.. — заметно расстроенно выдохнула женщина и матерински его приласкала: крепко обняла, насколько могла обхватить его тело, можно сказать, уложила его на себя и поцеловала в щёку. Стыдясь своих чувств, не должных быть такими трепетными к чужому ребёнку, она старалась скрыть свою жалость, но сколь бы тщательно ни занималась, не находила совести бросить на съедение мужу и всему свету за дверью этого мягкотелого мальчишку. Отчего-то она, очевидно, боялась, что однажды его очень сильно ранят и это приведёт к последствиям необратимым. Он ожесточится и станет как все молодые люди за дверью, если не хуже по мстительной натуре, либо погибнет по-настоящему, телом, а не духом — это она думала себе после каждого спора и невольно ощущала дрожь и холод под сердцем, как будто это её родной сын. Даже за любимою дочурку Хейли не была так беспокойна графиня — та-то умела за себя постоять и любой позор обернуть во благо, сильная и смелая у неё уродилась, в то время как чужому сыну властных родителей, что странно, беспрестанно требовалась защита. — Пойди через столовую, — наказала она наконец, отстранившись, но не отпуская всё ещё руки и глядя так нежно, как только могла, — Чтобы не видели тебя. Отдохни и до ужина лучше не появляйся — не давай им повода напомнить о себе. Ну, иди!.. Стефани поцеловала его на прощание в лоб и проводила до двери. Стоило ему скрыться, как она, до того чинно и смиренно заседавшая с одной лишь целью — передать Адаму немного уверенности, вскочила и заходила быстрыми шагами по комнате. Она бросалась в раздумьях то к одному креслу, то к другому и вроде бы хотела упасть, но лишь чуть касалась сидения рукой и бежала к другому, так и метаясь туда-сюда, как всякий человек в глубоких раздумьях. Одной ей было дело до мальчика, желание защитить его перед мужем, дочерью, гостями и его собственными родителями терзало ей душу, но она сознавала — сделанного не воротишь. По глупости ли, по неопытности ли, а Адам знатно подпортил о себе репутацию и стал источником многих толков и обсуждений, которые ему, ввиду нынешнего положения дел, нескоро забудут. Переводить тему тут сколь угодно можно, и именно переводом намеревалась заняться графиня, заодно упрятав виновника как стимул новых споров, да только понимала, будучи человеком весьма умным, хоть в политике и не смыслящим, что уже буря не уляжется до тех самых пор, пока не победят Наполеона или не заключат с ним мира. Жестокости с их стороны не появится, презрение — вот главное наказание, а жестокость его в лице матери настигнет… Стефани подругу свою знала лучше других, лучше, чем та сама себя знала, и изумлялась порой жестокости её к сыну. Отец хоть ударит, да не так страшен удар, как слово, как материнский взгляд… Ох, сколько раз видала она, как бросался к ней сын после долгой разлуки в гостях их семьи, а она, гордая, одаривала его каменным и высокомерным выражением лица без единой дрогнувшей мышцы, что выдала бы в ней любовь. И зачем так жестоко воспитывать, пусть и сына? Была и другая у Стефани мысль, что мальчик в семействе действительно нелюбим, но даже помышлять не смела она о подруге в этаком тоне, так что мысленно себя же бранила, чуть зарождалось в голове. Как бы то ни было, дома его ничего хорошего не ждало, да ему бы подготовиться к розге, а не тратиться на пустые насмешки, их-то и следовало унять, насколько то возможно. Она поправила покосившуюся шаль, уложила локоны, выбившиеся в метаниях, и с видом доброй гордости вышла к бурно галдящим гостям, одним видом своим, необычайно статным не по случаю, отвлекая их внимание. Молодой Шнайдер с некоторой неловкостью принимал ласки: сопел, вертел головой и шнырял руками по своему костюму; тем краснее становились пятна на его лице, чем нежнее за ним ухаживали, и это несравнимо было даже с проигрышем и недавним унижением. Не сказать, что было ему неприятно (он бы и не посмел, поскольку это было ложью), только ощущалось явственно, что Стефани жалеет его более не за ситуацию, а за холодность к нему родителей, которые, она знала, дело просто так не оставят. Адам попросту боялся показаться недолюбленным ребёнком, именно ребёнком, который требует объятий и поцелуев в свои-то годы, и выставить родителей чёрствыми людьми, дескать, не дожавшими ему тепла, оттого несколько отстранялся и держал дистанцию, и всё равно незаметно для себя с головой бросался в предоставленную заботу. В действительности он и правда остался ребёнком и за то чаще и крепче всего себя корил, ежели ничего другого, более важного не оставалось. Только стоило стихнуть скандалу, и иной не оставалось темы, как принимался Адам читать книги о героях, положим, греческих — сильных, независимых мужах — и думать «почему я — не он?» На этот раз ему должно бы думать о позоре, однако по свежей памяти он надолго задержал в рассудке Стефани и столь же долго потирал целованный лоб. Постепенно мысли его сменились, и вот теперь он вернулся к самой сути. Внешне Шнайдер до того сделался несчастен, что внешне — с красною высохшей кожей, с необычной безкровной бледностью под румянцем, с впалыми щеками и с лихорадочной слезливостью в глазах — напоминал тяжело больного. Он и задыхался, как чахоточный, не только выглядел, несмотря на плотность тела, пока подымался скорым шагом по лестнице. Усталость и тяжесть уже по традиции посещала его в расстроенных чувствах, и любой длинный путь служил ему причиною одышки и боли в ногах, напрягаемых незаметно-специально чрез меры. Движения, несмотря на то, были грубы и скоры, он даже дверь толкнул так, что ручкою коснулась она стены и оставила в обоях вмятину. В дверях, от натуги в петлях тут же захлопнувшихся, Адам и остался стоять, глядя в упор на камердинера, очевидно, напуганного столь резким появлением и застывшего в руках с часами, которые доселе он аккуратно подгонял. Пару секунд они стояли в молчании и друг на друга смотрели: Джозеф растерянно и недоумённо, Адам распалённо и грозно. Последний, размягчившись вдруг во взгляде, подобрался к кровати и упал на неё спиной с нижнего краю, не потрудившись даже затянуть с собою ноги и оставив их на полу. — Какой я идиот! — негромко, сквозь зубы возвопил он, скрывая локтем лицо. Больше не видел Джозеф ни глаз, ни носа графа, одни лишь клыкастые зубы в искривлённой улыбке. Тот тяжело дышал, его грудь судорожно поднималась и шея у горла ходила волной, и в такт им дёргалась также эта улыбка. Морщинки злобно и мерзко собирались вокруг рта, по щекам мерцали складки, и всё это создавало у Джозефа ощущение тошноты, как бы молодой граф приходил в чересчур откровенное, грубое отчаяние, отчего становился на редкость уродлив. — Что с Вами? — поспешил узнать Джозеф, не забыв, впрочем, завести часы. Он присел рядом, над головой хозяина и выжидающе на него глядел. Он быстро принял выражение участия и, что мог только он, в мгновение ока развернул своё сердце для жалости и любви. Не колебаясь ни секунды, юноша откладывал все свои дела, дабы помочь нуждающемуся — быстроте такой научил его недавний случай, когда целый вечер пролежал молодой граф в саду из-за его занятости. — О!.. Тут и рассказывать нечего! — с досадой выпалил Адам, — Я забылся! Забылся и сказал все свои мысли, а они — эти детоубицы! идолопоклонники! (Он грозил в потолок кулаком другой руки) — сразу заохали, а уж теперь-то, вероятно, на смех подняли! Завтра же чуть кто ногой к моим родителям — сразу скажут… Иные, знаю, специально с тем и поедут! А ведь я же прав… Пацифист, глупец, но это, может быть, единственное, в чём прав бесспорно! Ох, любители мундиров… И родители мои такие же, чтут традиции. Сто раз прав, а в дураках! Чем далее Адам говорил, тем более задыхался, страшно за него становилось Джозефу. Он догадался о чём тот ведёт речь и тяжело вздохнул. «Надо бинтов приготовить и спирту,» — сразу про себя записал он, уж представляя, что устроится по возвращении. Заранее закололо в сердце, как представил он, а скорее всего, вспомнил крики, гогот ворон и хлёсткие шлепки о землю — они в ушах у него смешивались в единый тревожный звук и звенели, катались шариком, погремушкой внутри черепа. — Сто раз прав… Но надо молчать. Молчать! Снова опозорил их… Снова поставил в неловкое положение и позволил этим подлецам смеяться над ними! Адам тяжело перевернулся всем телом, подтянулся и уложил голову на тонкие ноги своего камердинера. — Бедная моя мать! — воскликнул он, прежде чем совсем затих. Адам ещё шевельнулся, когда обнял Джозефа, и после разве что содрогался в немых, невидимых рыданиях, в коих скорее живо воображают плач, до игры и сходных движений, нежели плачут действительно. «После позора своего и слёз он не достоин,» — так подумал за него с состраданием Джозеф, всегда угадывающий его мысли. Он прильнул парой секунд к рыжей макушке губами, отклонился и долго потом гладил бархатистые волоса. — Но что же Вы сказали? — спросил осторожно Джозеф в затянувшемся молчании. — Я объяснял, что война — игра заскучавших императоров, что от неё нет проку, и, коли б не она, давно бы мы опускались на дно океанов или поднимались в небо, ведь столько гибнет умов!.. Они возмутились, сказали, что это бабьи бредни, — Адам вздохнул, прислушавшись к себе. «Дно океанов, небо… Я иначе говорил, но, кажется, это и имел в виду, всяческий же есть прогресс, а они поняли мои грёзы. Послушать — так глупость! Что же, если всё это и невозможно вовсе, а я так возвёл… Боже мой! надеюсь, они услышали не только это, но и про прогресс общественный! Да что? Людям, верно, нравится цепляться за глупость, и ничего окромя грёз слушать не стали… Да так ли оно важно?» Уже молодой граф начал сомневаться в своих мыслях, даже в их правильности, которую сам же и вывел не далее, чем пару минут назад. Всё представилось ему в один момент какой-то несусветной околесицей, в которой мир — всегда главенствующие, как мыслят дети, не познавшие ещё зла и пороков. Представляя себя со стороны, взрослого уже парня, проучившегося хоть немного в университете и должного быть заинтересованным, говорящим такие наивные вещи, он убеждался только сильнее в своей глупости и, говоря прямо, без лишних обходительностей, отсталости. Дипломатические моменты, разруха, отсутствие управления — каждый из этих элементов тоже, видел он теперь, ведут к развитию, но лишь своим путём и, нельзя сказать наверняка, но, возможно, более быстрым. Всяческие бедствия на протяжении веков вынуждали человека к приспособлению, отсюда и шла эволюция, и чем же война, в эпоху отсутствия катаклизмов, не бедствие? Она и есть; она, казалось теперь, специально затем и появилась, дабы заменить людям морозы, ливни и засуху, с которыми худо-бедно научились они бороться и застыли в своём развитии. Бедствия свою эволюцию прошли с человечеством, взяв за природу как раз его самого. А в спокойной жизни к чему что-то менять и к чему учиться? Измерить бы для пущей убедительности скорость сего процесса в мирное время и в военное, да только мира абсолютного нет и не бывало никогда. Последний факт списал Адам теперь не на глупость человеческую, а на одно лишь то, что иначе нельзя, потому и проб не берут. Ну, а жертвы… Без жертв ничего не бывает. Он окончательно уверился в своей несостоятельности, поникший, поднялся с чужих колен и хмуро принялся глядеть под ноги. Джозеф глядел на напряжённо сморщенный лоб, венки и покрасневшие глаза графа, помышляя об себе всё сказанное. По его мнению, война — лишь неусидчивость и желание излить накопленную жестокость, да и игра государей, если угодно. Покуда жестокость копится в одних правителях, а так оно обыкновенно и бывает, ведь власть людей зачастую портит, она изливается на подданных, а как скопится она во всём народе, тут непременно начинаются конфликты, а коли их нет, то возникает необходимость братское государство защитить, разрешить боем старый спор, получить новые земли, когда и к старым не протянулась ещё рука или поучить жизни и государственности своих соседей. Так вся злость и жестокость народа, могущего восстать и самого правителя, переходит на других, досель спокойно живущих. Он тут видел желание и попытки удержать власть свою, а выйдя победителем, ещё и укрепить. Чуть глубже смотрел на Лангенберг на причины, и чуть меньше на будущее, куда его хозяин устремлял свой взор. По его мнению, никому прежде не высказанному, развитие человека до того этапа и нужно было, покуда не научится он справляться с природными явлениями и использовать правильно все ресурсы, что таит земля. Остальной же прогресс — мера вынужденная, вследствие не упрощения жизни, а лишь потому, что из-за войн необходимость появилась в защите, и чем уровень развития выше поднялся сверх меры, тем безопаснее. Весь прогресс настоящий со всеми его благами представлялся Джозефу не иначе как порождением зла, без которого, увы, не протянуть и секунды в свободе. Дно океана, небо — это не виделось ему столько нужным, но, ежели надо, как он думал, и так бы появилось в своё время, без лишней спешки. Единицы мечтателей, был он уверен, хотели с пользой использовать аппараты воздушные и подводные, а всё больше их мечтало лишь о том, как неожиданно нагрянет небесное или морское дело и ударит по какой-нибудь Турции, Франции, России… Ненужный это был прогресс, поспешный. Впрочем, своё мнение Лангенберг и не выдавал за правду. В одном он был согласен — гибнут люди зря. — Вы же правы, — отметил вдруг Джозеф, — Неважно скоро ли, медленно ли, а и без войн пришло бы, будь на то необходимость… Потери ничем нельзя оправдать, никакими намерениями… Не моё дело, пожалуй, я так только… Я всего лишь лакей, не мне судить, — сразу смягчился он на случай перемены мнений и соответственной злости неправоты. Всегда так бывает после перемены мнений, особенно у дворян, что после признания ошибок своих, им необходимо самоненависть свою излить в кулаках. Как бы ни было стыдно, как бы ни горело от таких мыслей сердце, а Джозеф всё ждал и ждал, когда поднимет на него руку его другим, каким бы он ни был, ведь он же граф, а как иначе то может быть, что ни разу он не обозлится? Однако он не винил его вовсе за свой рабский страх, привитый вековой жестокостью, не винил даже за возможность удара, который не раз себе фантазировал в постели, и уважал, принимал его любым и, возможно, даже больше полюбил бы, получив раз по носу. Некая, пожалуй, сила и особенная привязанность воображалась ему в этом ударе, как бы честь, что не кого-то, а именно его постиг удар, и он благоговел пред ним. — Ты так считаешь? — спросил ещё упаднически и всё же с надеждой в голосе, практически девичьей, Адам, обернувшись одними глазами к нему. Сверх меры нахмуренные брови сверх меры приподнялись, так что лицо осталось уродливо, с одною разницей, что теперь по-доброму. Он обернулся со скрипом полностью и ухватил Джозефа за руку с таким рвением, словно тот стал для него единственною веточкой связи с реальностью. Должно быть, так и было в самом деле, Адам, и то было по нему видно совершенно открыто, начал уходить, исчезать в своём сознании и сомнениях и грозил заградиться на долгое время, а там, как бывает со многими пресечёнными молодыми людьми, навсегда. Оттого-то, пожалуй, так много ошибочного мнения, что всё верное закупоривается крепко всеобщей насмешкою в юношах, и в свои лета становятся они глубокими стариками, разве что деятельными, и то ещё хуже. Никто лучше Джозефа не сознавал того в Адаме. Он никогда не выказывал своих догадок и не давал повода прочесть то, однако понимал с самого знакомства, что в этом нелепом и крупном больше положенного теле кроется весьма ранимая, такая же, как у него и, не исключено, более утончённая, душа. Её легко было сгубить; боялся Джозеф не того даже, что ожесточится она и действительно Шнайдер от слов чужих сменит мнение — справедливость в нём была врождённая, — но того, что от сомнений ли, от хохота сам себя уничтожит. Была в нём такая слабость, от которой он приходил в отчаяние при малейшей неудаче, пусть и скрывался. — Да, ты же добрая душа, и как тебе считать иначе?! И смех, и грех… Спросу с тебя в государственных делах… А знаешь? Лучше б ты да такие же блаженные нами правили — вот это был бы мир будущего, где место всему есть, кроме подлостей, убийства и розг. Даже злу иному найдётся, добро же в том и состоит, чтобы всякое зло принимать душой (он намекал на Хейли и чистую, невинную любовь перед нею камердинера). Да кто вам даст? Миром жестокие правят… И все слушаются, преклоняются, хоть в кровь им сотри лбы и спины — неучи! бестолковые идиоты! — хоть в кровь, а они увидят в том только силу. Добро им слабость!.. Они ж силу измеряют в ударах, покуда надобно в духе и морали. Для доброго человека их вера — сила — кому ж донесёшь?! этим ли дуракам?! И ты — ждёшь с меня денно и нощно приказа выпороть! — Адам зло толкнул было Джозефа, замахнулся уже рукой, но мигом тесно притянул и приголубил, — Дураки… Кругом одни!.. Я верно, не гожусь для этих рассуждений и правительств… Слишком в светлое верю, а оно, наверное, и не так вовсе. Джозеф волей-неволей подался вперёд, тонкими руками ответно обнялся и прижался практически своей скулой, практически ощутив жар, к полной сухой щеке, принимаясь тихо успокаивать обделённого своего хозяина. Он говорил мало, всё больше, как мальчишка при отце, ничего не смыслящий, жался, хватался руками и гладил. — Судьба к Вам несправедлива… — решил лакей поддаться чувству отчаяния его, находя в том утешение тщеславному одиночеству. Противно, неожиданно для него, этому мнению, Шнайдер загорелся новым монологом, кратким и сдержанным: — Что судьба? Судьба — она от слова «суд» исходит, а хоть какой суд был справедлив? Покуда суды несправедливы, и от судьбы, стало быть, ждать нечего… Или иначе: ежели судьба несправедлива, то и суды по правде не рассудят. А кто они? Они все судьи мне, себе и каждому… Адам медленно прикрыл веки, уселся уютно поближе и склонил голову к макушке низкопоставленного друга, позволяя тому лелеять его и целовать в обе щёки.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.