ID работы: 9892746

Я окончательно поехал

Слэш
R
В процессе
5
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 93 страницы, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

8

Настройки текста
Оба молчали ещё какое-то время. Джозеф замер недалеко перед кроватью и перебирал пальцами по своему воротничку, очевидно, душащему его, но который он не смел снять из приличия. Он был всё так же испуган, но теперь будто задумчив, и напряжение мыслей его выразилось в аккуратной морщинке на лбу, такой ровненькой, как под линейку. Её б, верно, нельзя было и разглядеть, но свет снизу падал на неё и особенно выделял. Она даже как-то больше всего выделялась на его лице, отвлекая внимания даже от губ и иступлённых широких глаз. Он смотрел в пустоту, и видно было, что просто боится взглянуть на что-либо, только бы не излить на окружение свою позорную любовь. Адам пил и нарочно взглядывал Джозефу в глаза. Сидя в хмелю, он опускал обычно голову, но, как подносил бутылку к губам, вскидывал её и уж нарочно не отводил глаз. Ему не менее Джозефа стыдно было смотреть и более всего стыдно смотреть было на него; разница тут состояла в том, что когда юноша боялся открыть свой позор и сгореть со стыда, Адам наоборот насильно взывал к своей совести и мучил себя. Отчасти, можно сказать, он не хотел показаться сильно совестливым и как бы винил Лангенберга, а тот и рад был взять вину на себя и смутиться до посинения перед своим барином. Холодные руки всё бегали по воротничку в замешательстве и волнении, которое овладело всем им. Не было бы ложью, ежели кто-нибудь сказал бы, что он напоминал в тот момент покойника, и только руки-то и выдавали, что он ещё жив. Бедный парень даже сделался страшен собой, вся его красота перелилась во что-то отталкивающее. Молодой да красивый человек в смерти всегда делается страшен и уродлив, и та же участь постигла лакея заживо. Чем дольше Адам смотрел на него, чем больше копил в себе мук совести, тем сложнее становилось ему удерживать себя в положении благородного мужа. Непоколебимая решимость, царившая до этого в его обвиняющих движениях и переглядах, стала рассеиваться и доходила до той известной степени, когда начинало выдаваться в ней сокрытое. Не позволив для себя развернуть душу, Адам отвернулся. Он не скрыл своего отвращения, скривился и без того некрасивым лицом, и как-то то ли фыркнул, то ли выругался, но показался очень раздражён. Джозеф, дабы не выводить его из себя и не получить, с чем Бог не шутит, хотел было уйти, ему самому так было только легче, как его остановил вопросом хозяин. Его речь, ещё более пьяная, отдавала резкостью и дерзостью, пугала и отталкивала, а он только напускал и напускал в неё яду. — Верно, красива? — Верно… — скорее показал Джозеф дрожащими губами, чем сказал. Он перестал перебирать воротник и до того в него вцепился, что ногти слышимо хрустнули. Понурённая голова его приподнялась со скорбным, рабским видом, и колени странно подобрались, точно надломленные. Он смотрел всё ещё сквозь, сторонясь запятнать графа позором. А граф только и рад был и совершенно неслучайно лез под взгляд. Он практически не двигался, но дышал громко и все телом приподнимался и валился куда-то вперёд, невольно привлекая к себе внимание. Он совершенно не скрывал нарочности, и Лангенберг, знавший его давно, прекрасно то понимал. Покорный слуга, он всё-таки на него посмотрел, на всё широкое, бледное (а оно было действительно бледное), в пятнах и поту лицо. Оно показалось озлобленным, яростным, а сжатые огромные кулаки, он думал, вот-вот окажутся у него в груди. Джозеф всегда думал, что хозяин однажды непременно его ударит, потому что не сможет простить чего-то при всём великодушии. Много великодушных бояр, много крестьян их хвалят и падают пред ними ниц, а спины их рябые от ударов; однако же никто не ропщет, слово злого не говорит, а стало быть не сдерживаются, рассердили. Сейчас был именно такой момент, и он готовился принять удар с честью. Его руки слишком неожиданно повисли плетьми чуть в стороны, а грудь непроизвольно выкатилась вперёд, подставляясь под несуществующий удар. — Совсем ты что ли!.. — хотел, должно быть, крикнуть Адам, но так оказался поражён, что только прошептал восклицательно сквозь зубы. Его прежняя злоба исчезла, как он увидал отчаянную покорность Джозефа, он сам обратился испуганным и чуть ошалевшим, как ушибленный по затылку. В самом деле в нём разлилась кровь и ударила темнотою в глаза. — Идиот! — уже в голос воскликнул он со звуком большого церковного колокола и ударил кулаком с бутылкой по тумбе, что хрустнуло что-то в ней, зашуршало в обоях и звякнуло на люстре. Бедный лакей зажмурился, суетливо закрыл в суматохе звуков лицо и сделал вперёд выпад. — Идиот, идиот… — причитал он следом за графом и с мольбою глядел через пальцы то ли на него, то ли Бог весть на что, а может и на самого Бога. Это похоже было на покаяние, Джозеф любые слова готов был о себе подхватить, лишь дурные, не хорошие. — Бестолочь! — Бестолочь… — он едва не всхлипывал и дрожал ещё сильнее после того хлопка, как прорвало в нём что-то. Колени его подкосились, и он упал на них с тяжёлым для своего тела стуком, как словно металлом налились его кости. Руки его, белые, сжатые в замок, как на иконе, возникли у Шнайдера перед самым носом. — Простите, Ваша Светлость… Только ежели в Ваших силах. Простите… — он ухватил одну жирную ладонь за пальцы и притянул к себе, подаваясь к ней губами. — Совсем что ли?! — Адам вскричал в ярости и отшатнулся назад под тяжкий скрип кровати, отняв руку и, видимо, чуть ударив ею от неожиданности и, как следствие, неловкости, его не то по губам, не то по щеке. — Простите! Боже!.. Простите мне, — торопился пуще прежнего запуганный лакей, как только мог он испугаться. Казалось, нельзя быть бледнее, а он бледнел и бледнел, так что и кости его, становилось похоже, стали просвечивать сквозь кожу. Уж и неясно стало, боялся он Купер или своего хозяина. На деле, пожалуй, и ту, и другого, и последнее Адама резало до боли. Секундное воспоминание о гордости, о нападках и нарочном движении защипало у него во рту горечью. Он запил её уже по традиции и протянул вместе с бутылкой руки к худым плечам. Джозеф, как скошенный, головой упал на одно широкое колено, а руки его повисли до пола. Как то делают с ревущими детьми, молодой граф принялся качаться взад-вперёд, одну большую ладонь уложив на чёрную макушку, а другою, с бутылкой, поглаживая повисшую тонкую руку. Череда воспоминаний вновь и вновь вспыхивала в мозгу болью: родители, университетские знакомцы, Айзек, Джозеф — и не упомнишь всех, кому он насолил. Не от того, что жесток, не от того, что бессердечен, властен или жаждет посмеяться, а только от того, что бесконечно глуп. Хмуря брови и сжимая челюсть, пытался он серьёзно выдавить все те явления, что завладели им, а те лишь шли и шли своею чередой. Столько пабов, столько дешёвых трактиров, столько практически голых без дверей и окон распивочных — везде побывала его нога и всюду он таскал своих несчастных знакомцев и друга. Ему скучным виделось пить в одном месте, и каждый день он ходил в новый питейный дом с новыми актрисами, важными, по пьяному делу, лицами и старыми, такими же как и везде, засаленными, грубыми деревянными столами, шаткими, полубитыми стульями и спирто-табачным смрадом. Он везде играл и проигрывал в карты, рядился в глупые одежды, стрелял по банкам в барном тире, грозился револьвером и стрелял под ноги из задора, задевая носки туфель, а иной раз и пальцы окружившей его пьяни. Скольких мог убить? Он представил. А скольких убил?! Он не знал точно и не убивал своими же руками, да и понять не мог, кому становилось больно, он только помнил, как падали, и не ведал далее мертвы они или остались живы. Излюбленным дружеским их развлечением, как вольётся в каждого бутылки две вина и бутылка виски, было снять повозки три, а то и пять и больше — смотря сколько было друзей и прибавилось знакомых в баре, а Адам не гнушался доброму и пьяненькому подать руки, — грозить извочику и велеть поторопить коней, а то и согнать его и поставить своего или самим стать за уздцы, и мчать огромною толпой повозок по узенькой улочке, по тесной от народу площади, да по ярмаркам. Адам лошадь прежде не водил, но так был нерасторопен и непослушен тот извозчик, всё говорил «нельзя так, Ваша Светлость», «накажут, граф», что на ходу он стряхнул его с телеги да кувырком на самую дорогу. Как сейчас он помнил: своей ручищей, его, старичка, с размаху ударил по плечу, и тот слетел, что пушинка, вскрикнул что-то и в топоте копыт умолк. А следом мчали ещё и ещё повозки по той дороге, и жив ли он, не инвалид ли — Бог весть. Адам рассмеялся лишь под общий гогот, как смешно упал извозчик, схватил поводья да кнут и сам погнал, стоя с ногами на сиденья. Они и впрямь разогнались очень быстро, смеялись и ловили ветер в волосах, и он кричал во всё горло, сам не зная отчего, как и отчаяния, как больной и горячный, но и дерзко, как только может кричать пьяный человек. И дорога стелилась перед ним, казалось, ровно, он и не видал, кто впереди, а кто с боков, он был один и вседозволен. Как лошадь издыхала, он бил её и бил и шла она быстрее и быстрее. Шнайдер и прежде помнил, да лишь сейчас увидел разбитые рубцами в кровь спины и бока лошадей, услышал хриплое от жажды и от бега их дыхание и терпкий, смешанный со спиртом, кровяной смрад. Он заметил тех несчастных людей, попавших под неумелый кнут в сумятице и спешке, и как упала под повозку пожилая женщина с ведром и разлилась вода по всей дороге, а кони следом с дорожной пылью смешали её в грязь и так смешно обрызгали прохожих; как какой-то юноша оказался сбит их лошадью и стукнулся затылком о бордюр, а после долго не вставал и пару раз упал ещё, когда его сбивали следом его друзья с других повозок и обзывали его дураком; как маленькая девочка запуганно стояла пред телегой, в шоке не смела сделать шаг и её голубые большие глаза смотрели прямо на него, высокого, крепкого дядю, с чем-то жутким в глубине их, а потом она вдруг исчезла, и долго провожал их молящий и отчаянный крик женщины. В глубине их была смерть, смерть в его лице. Адам дёрнулся, как окаченный водой, вздохнул звучно, как висельник в петле вздыхает только скинутый с подножки. «Убийца! Душегуб!» — осознал он вдруг в кошмаре и сам случайно впился в руку Джозефа с ногтями. И его он погубил, как губил всегда своими шутками и дружбой, и тем расчётом, что однажды делал, держа его подле себя. Торжество и праздность жизни обернулась ему кошмаром. Как собака взвыла под ухом. Адам вышел из оцепенения и слышал вновь: — Простите… Идиот… Бестолочь!.. Рука разжалась даже небрежно и снова, уже ласково взяла тонкое плечо. — Что ж ты!.. Полоумный, как есть полоумный! — говорил он тихонько под нос, не прекращая убаюкивать не то что по-отцовски, а по-матерински, с тою необычной для мужчины нежностью, кому-то даже пугающей и постыдной, в старых кругах и вовсе оскорбительной, но понятной каждой матери и каждому одинокому отцу, хоть сколько-нибудь сердечному. — Я так испорчен… — умолял всё Джозеф невесть кого, желая доказать изо всех сил, как он тут виноват или причастен. Он всего себя отдавал вине, и когда-то, думал Адам, обязан был погубить себя, чего боялся и отчего так старался оградить его от проступков и жалости. Как бы ни старался он, а всё-таки сам же чинил преграды и строил муки. Лишнее слово — и вот Джозефа вновь снедает совесть. Стоило лишь промолчать и сдержать во рту этот поганый язык; стоило лишь не маячить да не строить из себя потерпевшего, так не было бы сейчас стонов и причета. К чему и для чего? — задавался Адам вопросами, которые ему казались неразрешими иначе никак, кроме уверения, что он убийца и его убивает. Знает подноготную души его не меньше пяти пальцев, и сам же бьёт. Рад бы был собак повесить Купер хоть, она охмурила паренька, как всякую свою игрушку, да если б тут её игра была первостепенна, так что перед одною правду, неприкрытый ни единым оправданием, стоял он совсем голый и не хотел смотреть в глаза, да она сама их резала. Джозефу, то было видно сразу, вставать и шевелиться вдруг оказалось тяжело, и он сидел всё также, уткнув лицо в барское колено. Неведомая только сила удерживала его от того, чтобы тотчас разрыдаться: его глаза слезились, голос пуще прежнего дрожал, и всем телом он вдруг сделался холодным, однако после прежних своих криков, будто бы сорвав голос, шептал, так тихо и с мольбой, как нищий просит денег. — Чудной… — в ответ всё также осторожно, теперь уж с тяжестью и алкогольным чадом, говорил Адам. Он, шипя где-то в горле от пьяной тяжести, ослабевшими большими руками, взял лакея за плечики и приподнял. Тот, совсем разбитый, висел в его руках тряпичной куколкой в ладошках у девчонки, и даже голову клонил он точно так, как куклы на шкафу — в бок и вниз. В губах его явственно кривилась дрожь, тревога, и Адам невесть отчего и свои губы сводил подобно же, как ни хотел бы это прекратить, ведь самому становилось даже будто больно. У него вся челюсть напряглась, возможно, оттого, что он тоже сдерживал рыданье — досаду и обиду на себя. Его глаза под очками хмельно и слезливо блестели. Джозеф боялся увидеть это в них и не смотрел, но чувствовал и знал, и с тем всё больше силы уходило от него, поскольку всегда в самый неподходящий момент, когда особенно нужно, они уходят и прибивают к земле. Так и не подняв его, Шнайдер притянул его только к своей груди, по-прежнему, как ребёнка, и нежно обнимал. Должно быть, его отеческие чувства уже предельно накопились и излились теперь в вине. — С кем не случается? Мой Бог!.. — он говорил, бросив дело криков и насмешек, и стал каким-то размягчённым, если не слишком, и со стороны, где в тени никто его не видал, вплоть до позы, разнеженной и вместе с тем тревожной, походил на старика. — Друг мой, не убивайтесь… Это она, эта дьяволица! Всё-то она! Она играет, как играет со всеми. Гнусная, жалкая… Так красива, что аж тошнит. Я тут не виню, эта кого угодно очарует, а уж тебя… Да и с чего винить мне? Я сам эту кашу заварил от начала до конца. Ведь знал же, знал! Затащил тебя сюда и погубил… Но она! Ежели б только её не было… Глухота и тишина воцарилась кругом, что привычное дело, после любого разговора, никто бы на то и внимание не обратил, лишь ощутил обычную для такого момента неловкость, но в этот раз горький осадок остался в них. Оба они, кажется, на языке чувствовали горечь, сходную со вкусом полыни: Джозеф сладковатую, сравнимую с одиноким блужднием солнечным днём, а Адам тяжёлую, спиртовую, как настойка, которой и лечатся, которую и пьют. Прошло времени немало, будто начинало светлеть уже за окном, хоть это было невозможно в позднюю осень, но так чудилось, должно, оттого, что ранний рассвет всегда печален и тяжёл. Скорее всего, то за окном взошла луна и побелила небо, но им представлялось иное. Джозеф сам, первый, отстранился и встал, посчитав неприлично долгим так сидеть, даже пусть не сошла последняя дрожь и слёзы. — Простите, — попросил он на этот раз за слёзы, — Стыдно… Неловко. Я так опозорил Вас! — Нисколько, — коротко отозвался Адам, свободный принявшись за ром. — Простите! — Полно, — строго выговорил Адам. У него не оставалось сил длить спор, в бутылке маняще плескался, и ничего более не располагало к разговору. Ещё менее хотел он слышать хоть слово о вине лакея и велел молчать как можно добрее. Джозеф понимал его или понимал так, как хотел понять, но поклонился и направился к двери. — Доброй ночи, Ваша Светлость. Больше к тому разговору они не возвращались. Их жизнь пошла привычным чередом, как бывало дома. Джозеф от нечего делать, смотрел не только за хозяином, но и за всем домом, исполняя поручение Куперов и местных управленцев. Просили убрать — убирал, просили донести — доносил, несколько раз по шустрости его отправляли с письмами: один раз к Шнайдерам, принявших его особенно радушно, и пару раз в соседний город то к одним князьям, то к другим, которых он не видал прежде, но которыми оказался весьма ласково принят. Ему даже довелось ночевать у одних в собственной отделённой комнате, почти по-дворянски, и он воображал себя молоденьким графчиком. Отношение к нему везде оказывалось довольно радушным, местным слугами он скоро полюбился, гости и домашние уже его узнавали и заговаривали с ним порой. Часто, оглашая мысль свою перед другими, они обращались к нему — «верно я говорю?» Сначала он только кивал и улыбался, а после что-то и бормотал своё иной раз под умилённые улыбки. Одно его волновало — Хейли. Больше не бывало у них одиночных встреч, однако всегда была она где-то рядом. Призраком она встречалась в гостиных и залах, сидела в столовой, и оживлена была разговоров, но странное присутствие её совсем рядом ощущал он беспрестанно. «Ужасна!..» — думал он, не смея отныне думать иначе Адама, ведь прав он был от начала и до конца. Он за нею долго наблюдал и видел всё то, что говорили, но красота её кружила голову, и он не мог отвесть глаз от этих прикрытых тонкой тканью плечиков, угрожающих открыться и оттягивающих момент. Другое, что терзало его душу, был сам молодой граф. Шнайдер почти не был трезв все дни, что пробыл в доме Куперов. Он пил за столом, пил в комнате поутру и ночами. Гости приходили каждый день, сменяясь лицами: одни, налюбовавшись, уходили, другие появлялись, третьи, после опять, соскучившись, являлись первые. Небольшими компаниями они приходили к каждому обеду и ужину, болтали много, спрашивали, делали комплиментов и шуток, так что становилось не хуже бала. Адам всегда сидел подле Купер, говорил со всеми, кто спрашивал, улыбался добродушным взглядам и вступал в нарочные полемики, что неожиданно взялись устраивать с ним старики и молодые, не из ума его, а из уважения. «Глуп, да не порок, » — смеялись их глаза, когда он вёл всё дальше свою мысль, но, увлечённые ещё сей свадьбой, премило улыбались и слушали, как заворожённые дети сказку. Адам ясно слышал мысли их и чувствовал ежедневно неловкость, как будто цель всех посещений в том и состояла, чтоб пристыдить всю его жизни. Приятные колкости казались ему вовсе неприятны, но он давил улыбку и продолжал толки, иначе бы не поняли его и освистали. Гости эти же бывали у его родителей, он знал, и не смел быть освистанным, когда любой бы им донёс под видом благородства и заботы. Они-то, конечно, сами бы наговорили и жутко рассердились на него, поблагодарили «честных людей», но он не мог позволить для них такого унижения и изо всех сил старался выдержаться в лучшем виде. Однако же стеснение не покидало его ни на секунду. От него, должно быть, он в те дни почти не ел. Возможно, это был лишь оправданием личных его соображений — так он пьянел ещё сильнее, хотя и пил, со стороны казалось, в меру. Хотя даже так ходили по гостиной шутки о его любви к вину, и Хейли смеялась много, когда он забывался над словами совершенно пьяный за столом. Его неловкость и унижение особенно радовали её всё это время, она была настолько весела, что в щеках краснела и до слёз доходила со смеху. Специально иногда то ручкой, то ножкой задевала, невзначай проводила по плечу ладошкой али голову склоняла на него, а то и на публику теребила его щёку или беспрерывно поправляла и перевязывала ему галстук, чтобы покраснел и засопел, как чайник, на потеху всему двору и в особенности ей. Адам сильно уставший возвращался вечерами в комнату, а заснуть не мог, вертелся долго и велел подать вина, купленного Джозефа для него специально. Он много пил уже ночами и долго спал. Он спал даже больше, чем положено пьяному человеку, до полудня или даже больше, засыпая часа в два. Не столько страдал он от бессилия, сколько не хотел просыпаться, и Джозеф часто сам его будил, когда становилось неприличным спать так много. Тут с трудом Адам просыпался и ещё час лежал в кровати опухший и жёлтый с хмельного и чрезмерного сна. Слуги меж собой любовно над ним посмеивались, прозвали Спящим принцем и при виде его, неряшливом спросонья, когда выходил он на балкон в халате, нахально улыбалась и непременно справлялись о его сновидениях. Для Куперов и гостей неожиданная склонность ко сну тоже стала поводом для шуток и улыбок. Стефани, как и слуги, по-доброму над ним смеялась и приглаживала почему-то непослушные после полуденного дрёма волосы своего Brioche. Иоганн — отец семейства — не упускал возможности съязвить, ну, а дочь шутила беспрестанно над заботливостью матери и хохотала с колкостей отца. Сама она с друзьями сидя на диванчике в гостиной искусственно-любовно обсуждала его, рассказывала все его привычки, чтобы после и они, осведомлённые, тыкали ему локтем в бок и дразнили сонливостью. Адам не роптал против того, он только по-прежнему, как только умел, наивно улыбался, лишь иногда, когда какой-нибудь офицеришка позволял слишком много, брызгал ядом в ответ, холодно опрокидывал или с презрением повторял шутку, отбивая у шутников желание своим высокомерным и угрожающим выражением. «За что Вы так жестоки, граф?» — спрашивала потом Хейли с наивностию непричастной в лице, а он и на неё хмуро смотрел и молча отворачивался. Днём, после обеда, все собрались в гостиной. Гости частью разъехались, частью отдыхали в соседней зале, а семья и Адам, в качестве её будущего члена, сидели вместе в небольшой светлой комнатке. Хейли и Стефани расположились на диванчике вдвоём, шептались и хихикали. Хейли кошечкой ластилась к матери и нельзя было даже подумать, какой она могла быть жестокой тварью. Её одну, похоже, любила она, искренно улыбалась и смотрела чистыми, нежными глазами, так что и Адам в идиллии их удостаивался взгляда впервые ласкового и непритворного. — Так хочется на прогулку, мамá! В театр, в оперу… Мы так давно не выезжали в город! М-м-м, — она уложила головку на плечо матери и мечтательно зажмурилась. — Вот зима придёт и переедем. Я тоже скучаю, столько подруг там, столько надо обсудить… И тебе грех себя не показать, такая ты у меня красивая, — женщина нежно погладила щёку любимой дочурки, — До свадьбы надо успеть ещё. Пусть посмотрят, какая девочка и не их. Девушка весело и звонко засмеялась и тут-то и взглянула впервые коротко на несуразного своего женишка. — Полно Вам, мамá! Иоганн занял кресло. Он молчал, смотрел иногда в окно, наблюдал за семьёй, зятем, щурился и будто что-то замышлял. Порой он кашлял, хмыкал и смотрел в книгу, очевидно, взятую им случайно для вида больше, чем для чтения. Адам сидел один, чуть в стороне, напротив Иоганна на софе. С опущенным взглядом он потирал красный от постоянных попоек нос и перебирал ногами, переставляя их то так, то эдак. Он рассеянно глядел на мать с дочкой, испуганно оборачивался на отца, который про него, ему думалось, хмыкал и ворчал под нос. Тот улыбался ему странно, а он ещё более пристыженно сжимался и отводил взгляд ниже в пол. Как ни желал Адам скрыть волнения, как ни старался принять гордый вид, а всё равно ёрзал беспрестанно на софе и поправлял без перерыва платок на шее, так что тот уже не только не поправился, но и растрепался. — А что же, не думали ли послужить? — спросил вдруг граф. Шнайдер сложил на груди руки по неловкости и задумчиво выпятил губу, тупым взглядом смотря на свои туфли. Задумчивость его была искусственна, и он напустил её нарочно, на деле не поняв и расслышав, что спросили у него. Не то что он пытался обмануть, то было глупо — Шнайдер ясно знал, что смешение своё не скроет, так что для виду лишь состроил напряжённое мышление. — Я Вам, сударь, — улыбнулся граф молчанью будущего зятя, со снисходительным презреньем его губы изгибались, и, видно было, он старался вести себя радушно и не подать повода себя остерегаться, да свои чувства плохо прятал. Безуспешные его попытки оказать ласку и принятие, ещё более вводили Адама в ступор; он даже дураком осознавал, что Купер был ему не сильно рад и только делал видимость. — Не хотите ли послужить? — Кому? — невольно вырвалось на этот раз у Адама, молчавшего уж неприлично долго. Заслышав встречный свой вопрос, он сам смутился раньше, чем Иоганн, потешаясь, улыбнулся во весь рот белыми красивыми зубами. Складочки возникли по его щекам, разгладились морщины, и от него повеяло животрепещущей юностью, сокрытой где-то в глубине, бойкой и презрительной. Улыбка, смех его, повадки, разве что острые и грубоватые по возрасту его и службе, таковы же были, как у Хейли. С него она переняла язвительность и пластику всего своего тела, и лишь Стефани одна на фоне их обеих, мягкая в словах, движеньях, жестах, было ему спасеньем и отрадой, подобная сошедшей с полотна Мадонне. — Рассеян, как дитя… Что ж, коли Вы так поставили вопрос, не угодно ли послужить Вам государю? Прищур хитрости всё бегал по красному лицу и толстым, робко жавшимся к бокам рукам. Голос стал строг, внушителен и вкрадчив, он звучал учителем, и походило это всё на пробу, чтобы раз и навсегда решить что-то своё. «Коль скажу не так, что будет? Не может ведь он отказать после помолвки?.. Скажет ли чего отцу? — задумчиво в своём сознании шептался Адам, — Лишь бы угадать, лишь бы не сказал!..» Вкрадчиво и кротко глянул Шнайдер на него, желая отыскать ответ, который ждали, но экзаменатор не давал подсказок, ждал упорно и свои мыслишки перемешивал да складывал, гонял туда сюда с видом математика и счетовода. Путём уступок, используя его как беспроигрышный вариант, решил пойти молодой граф, а заодно дознаться до ответа: — Боюсь, я не вполне Вас понял… — Война; отдать долг Родине — не честь ли каждого юноши в такое время. Пока свадьба, суть да дело, в солдаты бы. Вам, мой друг, особенно на пользу: научат собираться, говорить, молчать, когда не надо разговора… Судите сами: уходят все мальчишки, а приходят все мужи, — он подался вперёд, руками ухвативши ручки кресла, и близко склонился к Адаму, смотря через очки на жёлтые глаза. — Да-да, война… Но велика ли честь погибнуть ни за что? — начал Шнайдер, как услыхал ответ, и даже не успел обдумать своих слов, как бисером они рассыпались из его уст, — Не ровен час, без войн погибнешь, столько всякого… Да тут хоть смерть своя — одна, а там — губи себя, губи других!.. По ту, по эту сторону, кто хочет кровь несть на руках всю жизнь? кто хочет погибать? Загубленные молодые души: кто смерть, кто грехом! Иным, кто выжил, жизнь ли дальше? Мужик хочет сеять хлеб, офицер годится в дипломаты, реформисты. Сколько гибнет молодых умов! — Адам для горячо продолжал, дёрнув лаже с гордостью поникшей прежде головой. — С мальчишки проку не берут — не умудён, не вдумчив, не разумен, — а там, страшно представлять, какой бы уродился гений. Да ежели б не войны, сейчас какой бы стал наш мир? Ежели б их всех собрать за все лета, поставить перед государем, и чтобы каждый изложил своё… В один день бы не узнали мира прежнего. Всему вредит: экономике, наукам и умам — всё тормозиться испокон веков, ещё с тех самых пор, как племенами бились до последней капли крови, оставляя одинокими детей и матерей. К чему? Зачем самим себе вредим? Адам помолчал немного и заключил: — Коль не было бы армий, не было б войны. Вскричат сейчас: «А как же защищаться?» От кого бы защищаться, когда армий нет и некому идти с штыками? Да как же распустить! Правителям же надо поиграть, под видом благодетели народу своему — больше земли, а значит больше хлеба, рек, металла — и остальным, неся им, дескать, благо: конституции, реформы и свободы… Увлечены своей идеей так, а на деле не хотят признать, что им бы только поиграть, и они всюду углядят и добродетель, и насмешку. Коль не было б царей… — тут осёкся он, поняв, что наговорил уже лишнего. Теперь он хорошо видел и слышал, и с ужасом осознавал, как много вольнодумства сумел себе позволить. Прослывший дураком, Адам надеялся на смех и милость, но тотчас разуверился, поймав на себя строгий взгляд слушавшего графа, растерянный взгляд графини и своей невесты и заслышав возмущённый ропот из соседних зал. Так резко побелело всё его лицо, точно у больного перед самой смертью; он попытался всех унять и оправдаться чуть кольнуло ему сердце вдруг резким пониманием того, что стоит донести отцу — ему несдобровать. — Простите, я… Стыдливо, с детскою наивностью и ребяческой смущённою усмешкой, он снова замолчал, истратив все свои слова. Уже бросил он попытки не ударить в грязь лицом и подчинительно всей своей нелепой толстой фигурой сжимался ещё более нелепо. — Бабьи толки, — граф откинул книжку, встал с места и ушёл в гостиную унимать рассерженных гостей. «Теперь я впрямь попал. Кончено!» — подумал он себе, оставшись в немой мольбе прощения на том же, подобно наказанному чаду.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.