ID работы: 9892746

Я окончательно поехал

Слэш
R
В процессе
5
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 93 страницы, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

3

Настройки текста
Большая комната встретила молодого графа запахом запылившегося холода. Он всегда возникал, ежели долго хозяина не было в покоях, и он не ворошил одеял, не брал листов со стола, не дышал и не курил здесь. Ему неуютно стало в таком чуждом и неприветливом месте — ощущения схожие с холодным приёмом матери, когда ждал от неё поцелуев и объятий. Впрочем, последнее чувство не было Адаму знакомо, и он никогда не был у матери на хорошем счету и не вызывал у неё той привычной другим матерям благоговенной радости встречи с сыном. Однако же это не мешало ему ощущать сходное чувство, оказавшись в весь день пустовавшей комнате, находящейся в столь строгом без его присутствия порядке, что ровные уголки резали его глаз. Сейчас же было не до того, чтобы долго об этом думать. Он расстроился на балу, устал в карете и желал лишь одного — забыться поскорее и уснуть сном без снов. Сны, казалось ему, ещё более измотают его теперь. Приятные и светлые ли они, мрачные и смиренные ли — всё одно, и после каждого сна непременно очнёшься с чувством утомлённости и безнадёжности перед такой огромной и тяжёлой для плеч сумой как жизнь. От приятного сна станет обидно, что жизнь вовсе не так приятна, и всё ещё есть отец, мать, Купер с её острыми зубками и несчастливая помолвка. Обречённость после того наслаждения, что испытает он во снах, на весь день, а то и больше ляжет на его грудь неподъёмным камнем. Кошмар обернётся ему предвестником будущего бесславного и несчастного существования, и он станет с самого утра думать о своей свадьбе и доле. Лучше провалиться полностью в беспроглядную тьму и отдохнуть хорошенько в забытии. Шнайдер избавился от лишней тесной одежды, в коей и дышать-то не мог толком, и в рубашке повалился на кровать спиной кверху. Она болезненно скрипнула под ним, в ножках что-то надломилось, застонало, но через пару мгновений все звуки стихли. Старая кровать, казалось, со временем стала ещё крепче, чем прежде, и сполна научилась выдерживать на себе немалый вес своего хозяина. Он же не потрудился даже расправить её и лежал поверх бархатного покрывала, визжащего под его щекой. Пару мгновений он пролежал, после открыл резко глаза, да так, что до боли в веках, и вскочил на кровати. Шнайдер суетливо задвигался, смял под коленами весь гладкий бархат, поднялся на ноги и в пару шагов через все свои покои долетел до камина и надавил пальцем на узор в нём. Что-то скрипнуло, щёлкнуло и под ладонью его открылся ящик. Он решительно уверился за те пару мгновений бессонницы, что нынче ни мысли, ни образ невесты не покинут его, и пришёл к выводу, что надобно непременно себе чем-нибудь помочь. В ящичке припасён у него был старинный хрустальный графинчик с вином. Адам не стал тратить время на поиск бокала, стакана или кружки — он и так достаточно истаскался за сегодня и слишком устал, даже чтобы пить, однако то было ему необходимостью. Или же это было очередным оправданием ему, чтобы лишний раз выпить после того бесчисленного количества бокалов шампанского, что подносили ему у Куперов. «Я же точно не усну! точно! — говорил он себе, глядя сквозь графин на раскрасневшуюся в вине луну, взошедшую после снегопада сразу в зенит, как расступились тучи, — Я устал телом, но мой разум работает во всю и ни перед чем не остановится… Да, так и есть. Стало быть, требуется его спутать чуть-чуть, сбить с толку… Так что же дурного в том, чтобы выпить немного и притомить его вровень телу, коли других путей не имеется?» Так он успокаивал себя и не волновался более за то, что слишком много выпил сегодня, вчера, неделю назад… У него на всё находились своя причина и свой повод, а ночью наиболее частой из них становилась мнимая бессонница, в которую он верил уже как в настоящую и действительно теперь практически не мог заснуть, не пропустив пару-тройку рюмок коньяка, виски или чего-либо ещё покрепче, что было в его доме в Англии. Адам жадно принялся пить залпом, прямо из горла. Сквозь стекло, с которого ежесекундно спадала краснота, он смотрел всё на ту же луну и думал о том, как стыдно было бы ему сейчас, не будь у него в действительности такого непременно уважительного повода пригубить немного вина. Стоявший, он медленно осел на кровать и тут, откинувшись всем телом далеко назад, закончил до дна графин. Хмель быстро ударил в голову и закрутил. К самой коже прильнула кровь, сделалось жарко, и он распустил пару пуговиц на груди, дыша так же жадно, как до этого пил. Его лицо стало красно, но в темноте эти пятна, настолько яркие, окрасились в тёмно-серый на фоне его обыкновенной, что называется, благородной бледности. В хмелю, особенно окутавшем его с дороги от усталости, Адам с трудом заволок на кровать жирные ноги, ставшие в одночасье особенно тяжёлыми, и рухнул на больную спину, а после перевалился уже на живот, ощутив адскую, зудящую боль, и уткнулся разгорячённым лицом в холодную подушку. В таком положении застал его Джозеф, спешивший из своей комнаты навстречу графу. Он сидел у себя у тёмного окна без свечи и всё смотрел на улицу, страстно ожидая приезда хозяев. Несколько раз ему чудились вдали фонари, и в первые пару раз он баламутил задремавших слуг и велел зажигать огни, но когда через полчаса не появлялось и намёка на карету или свет, огни тушили и слуги, недовольные, уходили спать. К третьему разу ему самому уже было совестно просить их, но он свято верил, что впереди карета и видел даже её очертания, что невозможно было в темноте и на таком расстоянии. Слуги в этот раз не стали его слушать и смотрели с презрительной учтивостью; некоторые с той же презрительной ласковостью советовали лечь спать и не томить себя ожиданием, что они сами, без него, разберутся и встретят. Испугавшись больше звать лакеев, Джозеф сел у себя и вглядывался вдаль один. Иногда он думал, что они вовсе сегодня не приедут и решили заночевать у Куперов. Снега, начавшиеся среди ночи и заметная слякоть дороги лишь подтверждали его предположения и тем очень волновали его беспокойную душу. Когда показалась впереди карета, он побежал тотчас на конюшню, у которой высадится должны были Шнайдеры. Он прибежал туда, пробрался сквозь суматоху, воцарившуюся во дворе, и был удивлён, когда увидал, что старые хозяин и хозяйка вышли одни, без сына. «Оставили у Куперов, » — первая была его отчаянная мысль, и он начал уже томиться неведением: незнанием о случае с молодым барином, о его наказании и, главное, о том, какова же стала Хейли спустя столько лет. Знакомства подходят обычно долго, жених и по полгода может жить у невесты, и у него возникали в голове уже предложения, по которым можно наведаться к Куперам. Он бы сразу убил двух зайцев: и своими глазами увидел девушку, и поговорил с Адамом. И всё же он в дурном расположении духа вернулся в дом. Там Джозеф заслышал звонкий смех и говор молодой служанки, лепечущий о том, что молодой барин оказал ей внимание и сделал пропозицию. Всё это говорилось в шутку, но с явным его обожанием. Что и говорить, домашние слуги любили великодушного молодого графа, который всегда знал, у кого когда именины, подносил щедрые подарки и заступался, если что не так, перед родителями, что, как знал весь дом, чревато было для него самого. К нему всегда шли за помощью, когда не у кого было просить, оттого к нему и относились с таким обожанием. Камердинер догадался, что Адам здесь и они всего лишь разминулись. Глотнув побольше воздуху, он помчался наверх, в покои своего барина и друга. Его несказанно удивило то, что он увидел в его комнате. Джозефу и прежде доводилось заставать Шнайдера пьяным, но никогда до этого не доводилось заставать в таком плачевном положении. Он видел его обычно сидящим с книгой или жадно пишущим что-то, иногда подливаюшего в стакан из графина на столе. Сегодня Шнайдер был особенно пьян: он раскраснелся, расстегнулся, и графин пустой лежал на кровати подле него, очевидно, выпитый залпом. И Джозеф, разумеется знал, что Адам не отказывал себе в удовольствии выпить на балу, и после таковых он обычно не принимался напиваться дальше и ложился спать, но сейчас… Говоря честно, картина эта Джозефа напугала, и, стоя у двери, он долго не находился, что сказать, и потому молча смотрел на красную спину под покрасневшей рубашкой. Молодой человек с тяжестью пришёл к выводу, что помолвка прошла не так гладко, как хотелось бы, а Купер, на которую он возложил столько надежд, нисколько не изменилась и, очевидно, тем самым повергла графа в такое отчаяние. «Как же после этого господа смеют выдавать его за эту страшную женщину?» — думал он с дрожью у сердца, не зная, что за это случилось на ужине, но зная, что ничего хорошего. Он подошёл тихонько к кровати и осмелился присесть на неё рядом. Разочарование забрало у него силы уходить, и он решил чуть отдохнуть и побыть наедине с другом, пусть и спящим. Кровать тихо скрипнула под ним. Адам издал что невнятное, захрипел, засопел и поднял голову от подушки точь-в-точь как вчера от земли. Воспоминание это больно кольнуло у Джозефа в груди. Пока Адам смотрел в другую сторону, отыскивая источник звука, парень блестящими, мокрыми глазами нежно смотрел на него точно на своего гибнущего от болезни отпрыска, коему он не в силах помочь. Адам вдруг резко для своего пьяного состояния обернулся и глянул тупым взглядом сквозь блестящие стёкла очков на него. Джозеф вскочил тут же, попятился назад и не сбил едва шкаф, полный старинных реликвий, которые молодой граф любил собирать у себя. От неловкости он смутился ещё более, побледнел и прикусил губу, но она всё равно подрагивала и это было видно, и он знал, что это видят, и смущался всё пуще и пуще. — Прошу прощения, Ваша Светлость… Прошу… Прошу меня… Простите, — он так сбивался и задыхался, таким выглядел жалким, что вызвал у Шнайдера снисходительную улыбку. От пьянства она выглядела такой самодовольной и разнеженной, что Джозеф не понял её и ухватился было за сердце от подступающего страха, как Шнайдер подозвал его к себе. Он приподнялся; очки, забытые на носу, упали на подушку, но он не потрудился поднять их и перевалился вновь на спину. Вновь надрывно скрипнула кровать. Адам сел, прислонившись затылком к высокому изголовью и постучал по пустому пространству подле себя: — Ну, садись, — приговорил он тяжёлым, но вместе с тем поверхностным голосом пьяного человека. Адам смотрел на него выжидающе-ласково и про себя качал головой. Они были так давно и крепко дружны с этим мальчишкой, а он всё боялся его и вспыхивал от стыда каждый раз, как позволял себе какую-нибудь самую незначительную вольность. Адам понимал, отчего так: это всё она — довела несчастного юношу до такого унижения; она — корень всех проблем. Глаза его на мгновение вспыхнули злобой и Джозеф испугался её. Подошедший, он остановился у кровати и не осмелился склониться к ней, пока барин снова не перевёл на него изнеженный утешающий взгляд. Камердинер поднял сначала очки и графин. Очки он положил у кровати на широкую тумбу с книгами, а графин отнёс на стол. После он вернулся и робко присел на краю спиной к графу. Он молчал, граф тоже и только смотрел тупыми глазами ему в затылок, ожидая вопроса. — Зачем пожаловал? — спросил, наконец, Адам первым, видя замешательство своего доброго слуги. Джозеф робко к нему повернулся и стыдливо опустил глаза. Голос его звучал совсем тихо, слова выходили медленно — он всё никак не мог их подобрать. — Я хотел Вас спросить… — Джозеф сглотнул нервно слюну и схватился за лоб. Более всего его мучил вопрос о Хейли, но прилично ли было спрашивать это, не обсудив то, что, как казалось ему, должно бы было больше его беспокоить — состояние друга. — О ней, — сам докончил за него Адам. Камердинер совсем засмущался и хотел снова просить прощения за своё неуважение и бестактность, но Адам перебил его своим ответом: — Она всё та же, — говорил он с неменьшим разочарованием, с каким думал об этом его камердинер, — Но красива до ужаса… Блестящая, свежая, тонкая; и улыбка… Очаровательная, — Шнайдер опустил голову и крепко зажмурился, откидывая образ её покатых плеч, лёгенького платьица на дышащем юностью теле и белых сверкающих клыков, готовых впиться кому-нибудь в шею — ему в шею. — Твоё счастье, что ты не видал её, — молодой Шнайдер нежно глянул на выразительный профиль Джозефа, очерченный лунным светом: на его с горбинкой тонкий нос, полную нижнюю губу, густые красивые брови и тёмные в тени скулы. Чёрные длинные волосы в ленте особенно красиво распушались белыми лучами — они никогда не блестели и всегда поражали своей седой матовостью. Он не видел, но представлял, как мутные голубые глаза робко косятся в его сторону, и чувствовал на себе их взгляд. — Я вижу, ты питаешь к ней слабость, — подметил осторожно Шнайдер. Он по привычке потянулся к носу поправить очки, как обычно он делал, когда что-то подмечал, но, не найдя их на месте, неловко потёр пальцами переносицу и уголки усталых глаз, выжимая на них, казалось, из-под век чуть больше слёз. Джозеф, пристыженный чем-то непонятным ему в этой отметке, неожиданно обернулся и смотрел в упор на довольное красное лицо позади себя. Он ужаснулся упорству своего взгляда, отвернулся и укрыл бедными ладонями впалые щёки. Неприятное, отвратительное или, больше, отвращающее нечто завертелось в его груди и голове. Адам не сказал ему ровно ничего нового, Джозеф скрывал от себя и от других сей факт, но не далее чем пару часов назад думал себе, как она хороша. Но он думал это тогда сам с собою, где никто не мог услыхать его, а Адам так прямо и открыто выложил ему все его потайные мысли. Он снова дрогнул, когда тёплый, тихий, в некоторой мере отеческий и ласковый смех коснулся его ушей. Адам так добродушно над ним смеялся, что Джозефу самому стало смешно от своего страха, но он всё ещё не мог выбросить из головы своих мыслей о Купер и о том, что мысли его были прочитаны. — Ну! ну! — толстый палец ткнул его несколько раз в плечо больно, но нежно, без желания причинить боль, — Не грешно, не грешно. Она в самом деле красива, и я понимаю твои чувства… Молодая кровь, как никак, — говорил граф так, словно прожил уже эту жизнь и не один раз влюбился. С Лангенбергом он всегда играл эту роль наставника и отца, от которого мальчишку так рано забрали. Признаться честно, ему шла эта роль, и Лангенберг испытывал к нему особенное, родительское уважение. Этот толстый, с седеющими висками, слепой, выпивающий и добрый человек не воспринимался им как сверстник, являясь им. Он делал глупые вещи; говорили, был сорвиголовой, но наедине с ним превращался в самого нежного, любящего и заботливого отца. Рядом с ним Джозеф всегда чувствовал себя в безопасности и всегда мог поделиться тем, что мучило его, что воображалось ему. Но делал он это с осторожностью и больше чувствовал, чем в действительности делился. Шнайдер понимал, что что-то от него скрывалось, и тайно обижался, однако ни разу того не высказывал. Глядя порой на камердинера, он сам предполагал его мысли, поддерживал их или оспаривал в своей голове, говоря за Джозефа с деланным испугом и наивностью. — Дурак ты! — воскликнул неожиданно Адам, — Видал её когда в последний раз? Она тогда ребёнком ещё была: маленькая, тонкая, острая… И во что там можно было влюбиться, что ты себе теперь навоображал? Я-то с нею хоть встречался, ну, а ты-то? ты?! Он махнул рукой насмешливо, несколько раз тряхнул головой, а уже через секунду нежно приобнял Джозефа одной рукой и притянул ближе к своему более горячему, чем обычно, от вина телу. Джозеф еле-еле успел разуться и влез с ногами на кровать. Он мёрз обычно, даже летом ходил в плотном кафтане, но тут ему жарко стало от близости тела и горячего сухого дыхания. — Не знаю, Ваша светлость… — начал робко юноша и не знал, что сказать дальше. Своими словами Адам невольно возбудил его воображение: он уже видел красивые смуглые плечи, гладкую, чуть более светлую грудь и ехидную, притворно-ласковую улыбку, обращённую к нему. Этот образ пленил его, он видел его перед собой и готов уж был коснуться холодной ладонью её прекрасной маленькой руки, чтобы поцеловать её, как пьяный, охрипший от жажды голос графа позвал его: — Подай воды. Нельзя не сказать, что граф нарочно прервал эти его мысли, тотчас угадав их, как бледное лицо в восторженной задумчивости остановилось. Он одного желал — чтобы этот бедный мальчишка не мучился и не влюбился в девушку, которую себе выдумал. Он планировал после свадьбы забрать его с собой в их имение в качестве камердинера и, немаловажно, верного друга, коих среди света у него не имелось. Все его светские знакомые думали, что он смешон и глуп; придворный сброд беспрестанно сравнивал его с родителями и жалел их за то, что он так уродлив и ничтожен. Пусть Адам не отказывался от этих слов, но то было дело только его и его семьи. Уж конечно он не мог свободно говорить с теми, кто имел наглость лезть в дела его семьи и выражать ей свою безграничную, лживую жалость, коей родители, к постоянному его удивлению, относились как к благодати. «Неужели они не видят, что это низко?» — думал он каждый раз про себя, когда в ответ на жалость они опускали глаза и вздыхали. Уж конечно он не мог общаться с теми, кто считал его глупым и не поднимал при нём серьёзных тем, а смотрел снисходительно свысока, толкуя о всяких мелочах. А Адаму, между прочим, было что сказать. Возможно, он был занят иными думами, нежели другие, но только бы дали ему шанс, он бы многое мог описать и изложить. Однако же, стоило ему сказать что-то мудрое, на него принимались глядеть только с большей снисходительностью, жалея в душе родителей и считая его безнадёжно наивным, а после принимались за свои разговоры, старательно обходя его мысль, которую они тоже думали, но не хотели этого признавать теперь. Всё, что сказано было дураком, сразу становилось дурацким, каким бы хорошим ни было. Шнайдер нуждался в Джозефе как в том, кто считал его умным и равным другим. Ему он мог рассказать о божественных замыслах, о войнах и планах государевых, о свете и подданных, о богатстве и нищете. Тот слушал его, кивал и не смел усомниться в его словах, иногда только спорил, если был не согласен. С умом Джозефа считались и, видя его вдумчивость, он полагал, что не так безнадёжно глуп. Камердинер налил воды из графина на столе в стакан и подал Адаму. Он пил её быстро, капли текли ему по шее и по груди, остужая их. Довольство снова возникло на его лице с утолённой жаждой, и он опять прилёг на стену затылком. — Что же думаешь? Никак правда в неё влюблён? Дурак ты… — вновь лениво повторял Адам. Разнеженный, он опустил руки и не обнимал более тощего Джозефа, казавшегося ничем на его фоне. — Не будем… Не будем об этом, — попросил стыдливо Джозеф и, что было удивительно для него и крайне ему не шло, слегка покраснел, — Простите! Пожалуйста, Ваша светлость, — извинялся он за резкость, но через секунду оживился, обернулся и, словно совершенно забывший о Купер, смотрел на барина блестящими мутными глазами, полными милосердия и вселенского страдания. Такой взгляд был на Христа у иконах — он источал свет, но под ним Адам всегда чувствовал себя порочным и волей-неволей отворачивался, дулся и пыхтел, вытягиваясь и принимая самые скромные позы, стыдясь своей жизни и своей праздной полноты. — Как Ваши… Ваши раны? — договорил Джозеф шёпотом вторую часть вопроса. Его взгляд после его слов ещё более наполнился благодатью и окутывал тяжёлым тёплом, как меховой тулуп в мороз, когда приходится на санях есть сотню вёрст. Адам, оттянув пухлую нижнюю губу строго смотрел вдаль, но ничего не видел; его пьяный взгляд прерывался на полпути и застывал где-то между им и окном, в которое он силился выглянуть. Выраженное ему Джозефом сожаление показалось ему слишком сердечным в отношении него и давящим совестью на все его пороки. Несмотря на то, что тот не пытался и не думал упрекнуть его, именно его голос будил в нём раскаяние о грехах, ошибках и, порой, о собственном рождении, представленном ему непосильным и несправедливым наказанием Божьим для любимых родителей, и в особенности матушки. «Ничтожество, » — холодный голос её перехватил его дыхание. Он, на секунду разучившийся дышать, отчаянно и бессмысленно зашевелил грудь и, наконец, тяжело, громко и судорожно втянул в себя горячий от жара собственного тела воздух. «За что он так меня жалеет? О, он очень добр… Слишком добр для этого мира, в котором всюду порок и разврат. Я не должен позволять ему сострадать мне: я часть этого мира с его грехами и, может быть, самый большой грешник. О, он слишком добр!» — почему-то отчаянно размышлял он, глядя на побледневшего камердинера, ожидавшего до сих пор его ответа с прежним умилением в лице. Ему, казалось, нравилось страдать и переживать, он находил особую усладу в том, чтобы волноваться за кого-нибудь и перекладывать всю боль на себя. Он выглядел так, словно его вчера избили, а не Адама, и куда, куда сильнее, так что не осталось живого места или его всего полностью. Но чем больше страдал Джозеф, тем меньше хотел Адам открывать своих страданий. Он хмурился, фыркал, шмыгал носом и долго ничего не говорил. — В порядке, — выдавил граф из себя. Звучал его прежде мягкий голос холодно и от жажды вновь сухо. — Я подам ещё воды, — беспокойно предложил Джозеф и принялся отыскивать тревожно стакан и графин. — Не нужна мне вода! бестолочь! — прикрикнул на него граф с такою резкостью разведя руками, что воздух свистнул, невольно напоминая вчерашний свист кнута. Ожидая за свистом удара, камердинер накрыл белыми ладонями голову и пригнулся низко к коленям. — Ваша Светлость, простите! Ради Бога, простите! — лепетал он срывающимся голосом, трясся и, слышал Адам по голосу, плакал. — Ради Бога, простите… — продолжал он, всё пуще и пуще затухающим голоском. Он выглядел так жалко, как голодный пленник перед сытым и сильным воином. Адам испугался своей ярости, испугался очередного повода, который дал несчастному слуге бояться и стелиться перед ним. Будь это равный ему, он бы ответил, они бы повздорили, ну, а после взялись бы под руки и испили по бутылке вина. Но, обращаясь со слугами так, как он обращался бы с друзьями-дворянами, он постоянно забывал низость их положения и то, что любое его действие могло спровоцировать в них ужас и отдалить. «Если барин злится, то только за плохую службу, » — было в их головах, что у Джозефа, что у Айзека, оставшегося в Англии. Как бы то ни было, Шнайдеру стыдно выказывать стало ласку после внезапного приступа ярости, да он и не хотел увидать в очередной раз сочувствие и тоску на его лице. — Полно… — попросил он строго-смиренно, желая отдалиться, да не удержался и большими ладонями притянул за плечи к себе дрожащего всем телом юношу. Тот ещё всхлипывал, а белые тонкие ручки прижал к груди и сцепил меж собою длинные аккуратные пальчики. Скорбная поза его, напоминала позу мученика, раскаявшегося перед Богом за недостаточно праведную жизнь; испуганное лицо его хранило в себе отражение всех мук человеческих, искупления и прощения, кои он пытался выпросить за каждого своего ближнего и всё человечество. Неприятно зачесалось у Адама в горле, защипало в глазах от той жалости, которую вызывал в нём облик Джозефа с его кротостью и праведностью. Он понимал, что виноват перед ним, но не мог выдавить из себя ни слова прощения; ему чудилось, он слишком низок, дабы просить прощения у этого человека. Хмель с него как рукой сняло, и опять, с новой силой он представлял её и содрогался внутри себя. «Моя жизнь кончена,» — твёрдо и смиренно сказал он себе, решив раз и навсегда, что никогда более не вернётся к этой теме. У него осталось совсем немного времени, чтобы насладиться сполна вольной жизнью, да и жизнью вообще, чтобы теперь беспрестанно биться в ожидании скорого свершения. Всё будущее его представлялось ему существованием обыкновенного доброго барина: под покровительством родителей назначение дипломатом или адъютантом, пиры, балы, дети (много детей, вероятно, обделённых его отцовским вниманием и заранее им оплакиваемых), интрижки и измены нелюбимой жены, а вместе с тем нелицеприятное звание рогатого дурака и сплетни за спиной о новых, лучших, чем он любовниках. Шнайдер, вероятно, и не желал бы для себя иной жизни и рад был бы много пить, вкусно есть, ездить на охоту и избегать общества жены с толпами прекрасных дам в клубах, но после, через много лет! Сейчас же он, что называется, не нагулялся, и, что самое главное, его пугала перспектива жизни с ней. Онасамим своим существом наводила на него ужас и отчаяние, которые, он знал, никогда не покинут более его души. Только окажется кольцо на его жирном пальце, и он больше не будет Адамом, которым он был, — он не будет вообще. «Хватит!» — крикнул он на себя, припомнив недавнее решение не возвращаться к этой теме. Он сказал себе, что смирился, что воля отца и матери превыше всего, кивнул уверенно головой и, дабы точно не сорваться в этот вечер, сделал унявшемуся в объятиях слуге приказ: — Принеси мне выпить. — Чего изволите, Ваша Светлость? — коснулся его ушей робкий расстроенный до сих пор красивый голос Джозефа. — Есть ли разница? Есть ли разница теперь, хоть в чём-то? — спросил Адам, обращаясь настолько к Джозефу, сколько к своей неупокоенной душе и к Богу, который приготовил ему такое наказание за его проступки. — Тащи что покрепче, — уверенно произнёс он и в ожидании слуги, который не успел даже выйти из комнаты, прикрыл глаза и, совершенно расслабленный, распластал тяжёлое тело по кровати. Шнай целую вечность мог пролежать так, в полудрёме, ожидая слов священника, которые станут ему кошмаром на всю оставшуюся жизнь. Ему стал смешон и любопытен вдруг вопрос: сможет ли он с тех пор ходить в церковь? Свечи, рясы, молебны, лики святых — всё показалось ему порочным и грязным под взглядом этой женщины. Выдержит ли святое место присутствия её демонической натуры? Ему виделось, она самое светлое обернёт во грех и осквернит дом Божий, а с ним и сотни иных домов, оттого, что под звуки молебна Адам из разу в раз вместо очищения души будет видеть лишь порок её лица, залитого золотыми, невероятно красящими её бликами свечей, и ядовитые всполохи и искорки в её чёрных, глубоких глазах. О, эти бездны! Как он ненавидел их, но как они были притягательны… Один её взгляд на Христа очернит его и благодать, коей он одарил весь грешный люд и за кою пожертвовал собою во спасение мира. И зачем? Зачем он так страдал, если всё это с лёгкостью может разрушить смугленькая девчонка с её чёрными страшными глазами и белыми блестящими зубками? Подобные мысли занимали его всё то время, что Джозеф ходил за выпивкой. «Какая глупость, — удивлялся Адам своим думам, — Опять думаю о ней. Но что такое она? Самое низкое и грязное существо среди всех существ, живущих на Земле. Сама чернь и мразь мира, выброшенная наружу из недр. Отчего я наказан о ней постоянно думать? Я же приказал себе! приказал, чёрт возьми! — он крикнул последнюю фразу вслух и гуще покраснел, — Нет, я не должен… Но онаОна завладела мной.» — Возьмите, — проговорил притворно-спокойно и услужливо Джозеф над самым ухом. Адам не заметил, как он вошёл и сполна увлёкся своими мыслями. Даже с неким раздражением он взял рюмку, полную коньяка и опрокинул её залпом. Он хотел отослать слугу подальше, чтобы не мешал его мыслям, но по озадаченному лицу того понял, что разговор ещё не кончен и ему яростно хочется что-то спросить. Адам решил утолить его любопытство. Он подобрал ещё отяжелевшие руки, которые по обыкновению налились металлом с приходом отрезвления, освобождая Джозефу место. — О чём Вы думали? — начал осторожно заставший его глубоко в размышлениях Джозеф. Адам не ответил ему, тогда он продолжал: — Что с Вами случилось? Вчера… — уточнил он, помялся немного сел и холодной ладонью коснулся мощного, мясистого плеча. Он чувствовал под нею липкую, вонючую от крови ткань, понимал очертание каждой раны, которую укрывал, и ему становилось больно в спине, точно по тонкой руке его раны перебирались с чужой на его спину. Сострадательно пуще прежнего он старательно вглядывался в красное, пухлое лицо, отвёрнутое от него. С нежным трепетом созерцал хорошо видимое ему ухо, чуть прикрытое слегка отросшими медно-русыми, почти рыжими, сильными, блестящими волосами. — Ваши родители так жестоки с Вами!.. Я боялся, что Вы погибните. Думал… Думал, Вы погибли, когда долго не возвращались, — сбивчиво разъяснял молодой человек, принявшись инстиктивно, от жалости, поглаживать плечо рукою, — Они такие прекрасные люди! Отчего они так с Вами? — вывалил он все мучившие его вопросы. Джозеф, как и Адам, решил для себя не думать больше о Купер и всю силу и чистоту души своей направил на соболезнование Адаму. Казалось теперь, никакой Купер не существует, есть только молодой барин, с которым так жестоко обходится судьба. Шнайдеру вспомнилось всё: побеги, невыученные уроки, плохие манеры, ссоры и глупости; вспомнился Айзек — его английский друг, постоянно втягиваемый им в опасные авантюры и пьянки. Что ему? Он был богач, граф — ему было наказание одно — осуждение матери, а Айзеку грозила каторга. Но он был так простодушен и доверен ему, что с лёгкостью входил во все кабаки, куда его благодетель звал его, участвовал во всех клубах и балах, куда насильно завлекали его, участвовал в погромах и дебошах на улицах и вместе с графом в пьяном угаре топтал лошадьми прохожих на улицах. Кроме своей матери, кроме своего отца, Адам был глубоко виноват перед ним. Ох, а как же профессора? Их терпения не хватило, чтобы вынести такого повесу и, исключённый, он ехал сюда с молодецкой гордостью, с славой кутилы и с расстёгнутой грудью глубоко вдыхал морозный воздух, чувствуя власть молодости перед целым миром с его мелочными интересами, заботами и правилами. Не далее чем неделю назад при мыслях о клубе, о драках, о гонках на телегах по прешпекту он в пути чувствовал прилив крови к сердцу и представлялся себе свободным человеком в своих делах. Он считал себя лучше других, скучных и подневольных, людей. Теперь это казалось глупостью и развращённостью, стыдно и тяжко становилось от того, какое мнение приходилось иметь ему прежде. Он краснел лицом, глядя на кого-нибудь свысока как на станциях, через которые он с горделивым позором возвращался в родительский дом. Нужда его была более всего в том, чтобы оправдать себя. Сколько бы ни силился, однако, граф вспомнить что-то хорошее в своей жизни, никак не выходило ни за что зацепиться, отсюда неутешительный вывод преследовал его. — Оттого, что я ужасный человек, — с отчей строгостью заключил Шнайдер, не требуя для себя отрицаний его слов. Ежели бы Джозеф тотчас же бросился бы отговаривать его, он бы, пожалуй, снова накричал на него. И Джозеф обязательно бросился бы на защиту барина перед ним самим, но он так удивился этому смиренному заключению, что невольно затих. Слова такие он предвидел, барин его и прежде, случалось, был крайне к себе не расположен и в антипатии сказать мог много страшных о себе вещей, вспоминая которые Джозеф внутренне сжимался, но всё то было так истерично и экспрессивно, что достаточно было только успокоить его. Не как обычно теперь лицо молодого графа выражало холодную решимость. Оно вмиг побледнело, складочка хмуро сложилась на лбу, рыжие брови чуть выдвинулись вперёд от плоского лба и нависли над глазами в болезненно-сердитом и кротком выражении, губы собрались в тонкую полоску, щёки, в особенности левая, нервно дрожали, изображая во всём его виде признание собственной никчёмности. Это было последним его выводом и, как считал Адам, непоправимой природной данностью, отчего он и был так смирен. «Я ужасный человек и это признаю. Такому, как я, никогда не исправиться — нет… Я позор семьи, не меньшая дрянь, чем маленькая девчонка Куперов, но я понимаю это и не отказываюсь, и уж тем более не горжусь… Я всё ещё могу и, ежели будет надо, общаюсь тихонько провести свою жизнь, никому не досаждая, » — сказал себе Шнайдер, и Джозеф сердцем слышал эти слова и боялся их. — Да как же… Ваша Светлость, мы так давно знакомы и, поверьте мне, Вы не так ужасны, — начал своё оправдание Джозеф. Он лепетал и стеснялся, но то смирение вызывало в нём отчаяние, которое он не мог и не желал оставлять просто так. Шнайдер, уже остывший, не стал кричать, он только усмехнулся одними губами, тогда как глаза его выражали покойное подчинение своим грехам, и заговорил: — А знаешь ли ты меня? Между «знаком» и «знаю» есть великая разница. Всегда ли ты видишь, когда смотришь? Книги, учёные — они говорят, это синонимы, только это полнейшая ложь. Сейчас я на тебя смотрю и тебя не вижу, так и ты можешь, и никто тебя за это не осудит, не видеть меня. Ты знаком со мной, верно, только вот тот ли я с тобой, что и с другими? Ты того знать не можешь, как и помыслов моих, действий и желаний… Уж поверь мне, даже я сам не могу с уверенностью ударить в грудь и крикнуть «я знаю себя!» Уж что тогда может быть известно тебе, слуге, который боится каждого моего вздоха? Боится! — он ядовито, ни без упрёка ухмыльнулся, — и пытается мне доказать, как хорош. Джозеф все эти разницы значений хорошо знал, он часто об этом думал и наивными считал эти слова Адама. Ему казалось, всё равно знаком он или знает, когда сердце говорило, что перед ним один из лучших людей. Не слова имеют значения, а чувства — в это он верил. Тем не менее, приоткрыв рот он слушал барина, как заворожённый, и лишь глубже погружался в его кроткое отчаяние. — Нет, я Вам не верю, — посмел заметить он через время, — Я… Я могу ошибаться, разумеется… И куда мне до Вас и других, я же всего лишь слуга и это моё место. Но сейчас я уверен — ошибки быть не может… Вы прекрасный человек, лучший человек! Господи… Сколько бар приезжало к нам и никто не вступился за меня, хотя видели всё, что делалось у Куперов со мною и другими ребятами, неугодными юной хозяйке. Лишь Вы помогли мне и уговорили своих родителей выкупить меня! — разгорячившись, с громким торжеством, заявлял Джозеф и едва ли не бил себя в грудь кулаком над каждым словом, которое считал абсолютною правдой. По его мнению, нельзя было оспорить его слов, хоть и был он всего лишь слугой, дурным крестьянином, которого неугодно и неприлично барину было слушать. — А теперь-то ты боишься взмаха моей руки, — вновь, уже без упрёка, но обречённо и безучастно прошептал Шнайдер, глядя на вновь полную рюмку. Он в один взмах осушил её и наполнил снова. При действии этом задумчивость не сходила с его лица; он не смотрел более на рюмку, которую напонял раз разом, однако по привычке и точному чувству времени уже знал, когда будет достаточно и когда начнёт переливаться жидкость через край. Чутьё это казалось ему горько-забавным оттого, как это было удивительно и необычно и одновременно с тем ничтожно, поскольку один лишь самый пропащий человек — последний пьяница — может с такою точностью наполнять рюмку. Невольное чувство отвращения Адам запил быстро горьким коньяком и чуть поморщился вовсе не от его вкуса, а от того, что отвращение покинуло его лишь на мгновение, как вернулось снова. — Я хочу отдохнуть. Вот, — он поставил на столик полную рюмку, — Выпей и иди. Джозеф, с унынием ощущая свою неспособность что-либо доказать, покорно выпил. Он поморщился, как морщится любой неопытный человек, впервые вкусивший крепкий алкоголь. Опять дурно налились его бледные щёки и ямки их краской, в животе стало тепло, а в голове — сонно. Он встал с кровати, поклонился и вышел без слов. Граф один на один остался с коньяком, и утром, когда солнце поднялось уже довольно высоко, служанка увидела его спящим в одежде с пустым графином в большой белой руке.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.