***
Успокоительное подействовало в течение получаса, Есенин успокоился и быстро уснул, пока Катя сидела рядом и читала свои конспекты по истории. Засыпая, он слышал ее мерный бубнеж о Робеспьере, Демулене и, кажется, Дантоне, он плохо знал историю, так что не узнал ни одно из этих имен, но сестру слушал с непритворным интересом. Даже узнал часть истории французской революции, по которой Катя собирается писать диплом через несколько лет. Оказывается, она так хорошо разбиралась в этом, знала практически все важные даты мировой истории, а вот российской интересовалась гораздо меньше. Катюха любила Францию, даже ее детской мечтой была фотография на фоне Эйфелевой башни вместе с круассаном, набитым клубничным кремом, и чтобы рядом стояли мама и Серёжа. А когда родилась Саша, ещё и с ней. И папа. Но об этом она не любила говорить. У Кати с отцом с подросткового возраста стали отношения не к черту, Серёжа так до сих пор и не узнал истинную причину их конфликта, а мать сказала и не спрашивать, но уточнила, что что-то серьезное, вот Катя и сорвалась при первой же возможности из отчего дома жить к брату. Обоим это было на руку: они разделили домашние обязанности и квартплату, Серёжа смог больше времени уделять развлечениям и себе. Ночь была холодная, будто бы окна оставались открыты на распашку, а на улице зима, хотя на деле было всего лишь начало мая. Кажется, шел дождь. Сквозь дрёму слышались глухие шаги, Катя долго, примерно до часу ночи, ходила по дому, постоянно захаживала к нему, что-то делала и уходила, тихо прикрывая дверь. В остальном все было гладко. В тот день ему приснилось море. Он редко там бывал, в лучшем случае раз в три года, поэтому эти случаи всегда запоминались надолго. Он сидел на теплом песке, в лицо безжалостно шпарило солнце, а кто-то до боли знакомый тепло обнимал сзади, прижимаясь грудью к его спине. Сон был настолько реальный, что Есенин забыл о нынешней жизни, вспомнил свои школьные годы и невольно вспомнил о Ней. Ему стало так хорошо и спокойно, он откинул голову назад и докоснулся затылком до Ее ключицы. Она поцеловала его в лоб и нежно, как раньше, улыбнулась. Ему тогда было 16, он был очень шебутным и по-настоящему неугомонным ребенком с отвратительно мерзопакостным характером, поверьте, намного хуже, чем есть сейчас. А ей было 14, она была маленькая черноволосая девчонка, с яркой готичной помадой на губах, за которую ее раз двадцать на его памяти вызывали к директору; с длиннющими пальцами и тёмным кольцом на среднем из них. Слишком взрослая для своих сверстников, она тёрлась со старшеклассниками, и это, ко всеобщему удивлению, не выглядело ущербно, как бывает обычно; среди них она выглядела своей, и была чуть ли не умнее их всех вместе взятых. Она знала, кажется, обо всем на свете, и впервые посмотрев на Сережу лишь высокомерно ухмыльнулась и ушла, даже не обернувшись. А он глазел на нее посреди школьного коридора и не мог оторваться — она была определенно самая красивая, кого он только встречал за всю свою жизнь. Вот только с ним она не водилась, она вела беседы практически со всеми старшими в школе, а с ним даже не разговаривала. Для Есенина, до этого момента не знающего отказов, это было словно вызовом. И вот на руки юной Зинаиде один за другим сыпятся подарки и комплименты. Все дружки лишь посмеиваются над Серёжей, только Гришка Панфилов помогал ему с его недоромантикой, в которой и сам смыслил не больше. Но даже этого не хватило, на огромный букет, который Есенин подарил ей на все свои сбережения, она ответила: «цветы — самая бесполезная трата денег в твоей жизни, лишь материалисты оценят такой подарок. Купи лучше акции, если тратиться некуда». Серёжа злился, материл ее на чем свет стоит, но продолжал, снова и снова подходил к ней и предлагал встретиться после школы, сходить в кино на сопливую мелодраму или в кафе. Он выглядел при этом как наивнейший пятиклассник, хотя слыл самым главным ловеласом их гимназии, а она была грациозной тигрицей, которая месяцев шесть смотрела на него деланно презрительным высокомерным взглядом и открыто над ним смеялась. Как выяснилось позже, ее по-детски забавлял Есенин, а потом она и влюбилась. Они провстречались два года и разошлись со скандалом, Зина полюбила его слишком сильно, чтобы отпускать, а он перегорел, сказал ей об этом напрямую, а на следующий день переспал с первой попавшейся девчонкой из клуба. Она пришла к нему домой и наговорила все, что о нём думала, в присутствии Сережиных сестер, которые смотрели на нее с немым восхищением. С возрастом она только похорошела, но Серёжа этого будто не замечал, ему попросту надоела эта «обремененность» отношениями. Он выставил ее вон и зажил прежней жизнью, без ненужных ему хлопот и припеваючи. А потом случился очень неприятный инцидент в Есенинской жизни, после которого он уехал прямиком в Москву подальше оттуда. В одну ночь он проснулся от кошмара и понял, как же он облажался. Он не разлюбил ее, нет, ему всего то лишь нужен был недельный отдых, и былые чувства сами собой вспыхнули, и она снова стала его королевой. Он пришел к ней с тортом и ее любимым мороженым, а она даже не открыла дверь. Даже не ответила. Она оборвала все контакты, и последнее сообщение, которое она ему послала перед тем, как кинуть в черный список было: «Лучше бы вложился в акции». Она помнила их каждый день вместе, даже те, когда она видела в нем лишь тупого импозантного петуха. Зина Райх была лучшей женщиной в его жизни, с того времени и до сих пор. Он еще ни разу не влюбился сильнее. Ему приснились ее худые руки, обвивающие его тело. Это не было пошло, это было в ее стиле, так грациозно, элегантно и притягательно. Есенин подумал, как бы хорошо было вернуться в его 18 и все изменить. И чтобы ничего этого не было. Проснулся он от голосов в коридоре. Сев на кровати и потрогав лоб, он обнаружил чуть влажную тряпку; глубоко и тоскливо вздохнул — видимо, ночью у него был жар, теперь холод был вполне объясним. Он задумался. И стало стыдно. Перед Катей, перед мамой, чтобы было с ними, если бы его вчерашний план реализовался. Идиот. Придурок. Эгоист. Дверь в комнату открылась, Катя была уже одета в универ и что-то печатала в телефоне. Когда она оторвалась, она посмотрела на Сережу и улыбнулась. — Тебе лучше? — Да, вроде бы, — он ответил ужасно заторможенно и странно на нее поглядел. — Хорошо, у меня универ, я убегаю. Не знаю никого из твоих нынешних друзей, так что позвала кого знала. Веселитесь! — Она уже развернулась, чтобы уйти, но Сережа ее окликнул. — Всмысле, зачем? Кого? — Как зачем? Ты думаешь, я оставлю тебя одного? — Серёжа не видел ее лица, но поежился. Интонация сестры по-настоящему испугала. — Всё, давай, пока, не зуди! — Пока… Катя убежала, а за ней показался никто иной, как Маяковский. Серёжа икнул от удивления и, выпучив глаза, уставился на Володю. Тот с минуту озирался по сторонам, о чем-то обмолвился с Катей, и лишь потом с неким пренебрежением глянул на самого виновника сего торжества. — Ну и учудили вы, товарищ Есенин, — произнес он, пафосно захаживая в комнату, еле-еле проходя в не особо высокий дверной проем. Потолки в хрущевках были действительно невысоки. В сравнении с Маяковским, особенно. Он посмотрел на Серёжу холодно, но с неким подобием улыбки; хотя, явно выдавленной. Есенин насупился и хотел было вообще отвернуться к стенке, но подумал, что это уж слишком. Одарил гостя озлобленным взглядом и, поправив подушку, лег, уставившись в потолок. Хлопнула входная дверь. До сих пор не верилось, что Катя позвала данного представителя человеческой культуры. И откуда она только узнала о нем… — И что ты здесь забыл? — Твоя сестра не виновата, что брат у нее психованный суицидник. Решил, вот, помочь. — На это Серёжа лишь фыркнул. Какая благородность, товарищ Маяковский. — Она сказала, что ты заболел. Врача вызывали? — Все шутим, да? — Нет, я вполне серьезно. Вдруг, у тебя лихорадка какая-нибудь, еще меня заразишь. — Нет, этот индюк и правда смеялся. На лице Володи не дрогнул ни один мускул, но говорил он с явным намерением подколоть. Но, надо признаться, Серёже этого не хватало. Он кивнул гостю на стул, стоящий неподалеку от кровати, мол, садись, че встал как истукан. Тот сел. — И с него ты хотел сигануть? — Отвянь, Маяк. Не до тебя. Оба замолчали. Маяковский достал какую-то книжонку из своей чёрной кожаной сумки, Серёжа решил не интересоваться, что он там читает, но было все-таки любопытно. Он считал Маяковского настолько непохожим на себя, будто представителем иноземной расы, ей богу, он еще ни разу не встречал таких людей. Будто прописанных персонажей, которые никогда не подвластны эмоциям; эти самые всеобщие любимчики, которых обожают до потери гребаного пульса, аж противно. Так что узнавать о нем новое было интересно. Серёжа чуть повернул голову и совершенно беспалевно уставился на обложку, всеми силами пытаясь вглядеться в название, но огромные лапища Володи будто бы специально лежали именно на нужном ему месте. Тот великодушно не заметил, как таращиться хозяин дома на его несчастного потрепанного жизнью Достоевского, и, убрав руку, повернул книгу к Есенину. Тот фыркнул. — Как банально, ещё Пушкина почитай. — Сережа скучающе закатил глаза и опустился на кровать. — И что же по-твоему не так в Пушкине? Или в Достоевском. — Да все так… Но почему-то казалось, что ты читаешь другую литературу. — Например? Маркса, да? Ты не первый, кто мне это говорит. — Почему сразу Маркса, просто кого-нибудь понезаурядней. Ты же типа весь такой коммунист. Маяковский с удивлением взглянул на Сережу, а потом разочарованно вздохнул. Явно его очень сильно и часто заебывали с подобными комментариями. — Коммунизм — утопия, я же живу настоящим и стараюсь думать рационально. Как жаль, что ты такого обо мне мнения. — А почему это плохо? Странный ты, я даже не говорил, что коммунисты ужасны. У нас всё государство было таким, о чем ты. — У нас был социализм, Есенин. — Пиздец ты зануда, какая разница. Социализм, коммунизм, похуизм, — одна херня. Маяковский одарил Есенина таким взглядом, что Сережа показался себе самым тупым человеком на свете, но виду не подал, а наоборот подбоченился и сделал самый что ни на есть уверенный вид. Они замолчали, Сережа залип в телефоне и пролистал всю инстаграмную ленту, что скопилась на протяжении уже достаточно длительного времени, однако ничего интересного так и не попалось. Только очередная вырезка из видео Маяковского, где тот поет под гитару. Включить звук не представлялось возможным, так как сам Маяковский сидит в метре от него и читает «Идиота», а наушники были где-то далеко, что и искать было лень. Еще и слабость вдруг накатила. Так что он просто смотрел, как проигрывается пятнадцатисекундное видео из раза в раз, и как-то не мог совместить этих двух Владимиров, этого грубого и черствого сноба, который сидел перед ним, и этого чувственного и даже милого (и как тебе только в голову могло такое прийти?!) мужчину с гитарой. Он даже не слышал слов, пусть он там поет о том, как убьет всех детей и старушек мира, это все равно было невероятно красиво и эстетично. Володя с удивлением посмотрел, как Сережа мотает головой и отбрасывает телефон прочь. Тот лишь пожимает плечами, когда ловит на себе недоумевающий взгляд. — Замечал, что когда перечитываешь книги спустя несколько лет, даже если спустя год, то совсем иначе воспринимается? — неожиданно заявил гость, говоря будто бы не с Сережей, а с книгой. — Я всегда считал эту книгу достаточно серьезной, но сейчас и Мышкин, и Рогожин кажутся совершенно другими. Есенин повел бровью. — Сегодня ты больно многословный, — саркастично заметил он. Не мог же он признаться, что не читал этого Идиота, и не имел ни малейшего представления о каком Мышкине и Рогожине идет речь. Он вообще всего несколько раз в руки брал Достоевского. Беспрекословно соглашаясь с его гением, он все-таки не мог нормально его читать. Хоть как-то осилив преступление и наказание, за другие его произведения он так и не взялся. Маяковский замолчал, лишь задумчиво почесал затылок и снова уткнулся в книгу. Сережа заметил, что читает он очень быстро, быстрее чем сам Есенин в несколько раз. Страницы издают приятный шелест, от которого сразу же захотелось спать, он прикрыл глаза и задремал.***
Маяковский дочитал вторую часть и отложил книгу на небольшой компактный письменный столик, где помимо всякого хлама по типу листиков и глупых стикеров лежал небольшой блокнот, который уже давно, с того момента, как он зашел в маленькую Есенинскую комнату, заинтриговал. «Отдать Владимиру Маяковскому», — гласило на лицевой стороне. На каких таких основаниях и чем руководствовался этот белобрысый сумасброд, когда писал нечто подобное? Нет, естественно, это было написано в шоковом состоянии, но почему ему, Володя понять не мог. Переведя взгляд на кровать, он увидел безмятежно спящего Есенина, который громко сопел и почему-то хрипел. Маяковский просто не мог не заметить ярко выраженный красный след на белесой шее, да и состояние самого Серёжи — нездорово бледный, если не зеленый, синие круги и огромные мешки под глазами. Он никогда не был дистрофиком, он был обычным, а сейчас вот сильно исхудал, появились скулы и нижняя челюсть стала совсем уж ярко выраженной. Его хотелось жалеть, а особенно после известия о его лучшем друге. Что тут ещё следовало ожидать, кроме как суицида. Есенин безнадежный романтик. А такая безрассудность и... Некая вульгарность им приписана определением. Сережа и до этого был подвластен мимолетным эмоциям, судить можно было по каждой их встрече. Он каждый раз выкидывал что-то такое неординарное. Так что сообщению в час ночи от неизвестного пользователя Володя никак не удивился. Лишь раздраженно и, быть может, лишь отчасти печально вздохнул. «Привет, это Катя, сестра Серёжи Есенина. Ты наверное меня помнишь, приносил его пьяного когда. Если не сложно, пожалуйста, и если не занят, приезжай завтра, около 9-10 часов. Он хотел повеситься… Я не хочу оставлять его одного. Если ты занят, то напиши. » @???. 00:46 «Здравствуй, я приеду. Адрес помню» @VladimirMayakovsky. 00:48 Он вспомнил о поручении Кати сделать Есенину холодный компресс и дать жаропонижающее, если лоб будет гореть. Ему искренне симпатизировала эта энергичная позитивная девчонка, с красивыми, хоть иногда и ужасно неухоженными русыми волосами. Она была приветлива и совсем не производила впечатление типичной московской кокотки. Хотя, если быть честными, Маяковский и не встречал таких. Они были видимо чем-то вроде городской легенды, которая когда-то и существовала, а сейчас вот потихоньку угасла. Но возможно он просто не в тех кругах; может быть в высшем обществе действительно остались и такие. Он тихо встал и дотронулся ладонью до лба больного; и правда — горел. — Что ты делаешь? — Есенин разлепил глаза и обнаружил перед собой рожу Володи, которая очень задумчиво смотрела сначала на его шею, а потом на волосы. — Таблетку выпей, — Сережа сначала не понял, а потом повернулся и увидел в руке Маяковского какую-то пилюлю и стакан воды в другой. Ох, Катька, и когда проинструктировать этого недолекаря успела. Хотелось возразить и нагрубить, но состояние, к сожалению, не позволяло. Сейчас стало особенно дурно и тошно, он с трудом поднялся, чуть трясущейся рукой выхватил бокал и, закинув таблетку в рот, запил, естественно закашлявшись. — Как самочувствие? — Готов к труду и обороне, — съязвил Серега и снова упал на подушку. — Ясно. Спи. — Пф, — но совету последовал. Снова заслышав мерное сопение, Володя снова обратился к столу. Он не любил брать чужие вещи без разрешения, но здесь любопытство было чуть сильнее, чем нормы этикета; к тому же Есенин, по-видимому, и сам хотел, чтобы данная вещица досталась именно Маяковскому. Книжонка была явно старенькая, ну или уж очень часто используемая, с глупым узором на обложке и ободранными уголками. Но выглядела весьма-весьма симпатично, было видно, что ей по-настоящему дорожили. Внутри же был настоящий хаос, и Вова сначала даже растерялся. Миниатюрные девичьи портреты в перемешку с действительно странными, почти даже без рифмы, строчками. Рифма вообще понятие очень субъективное; многие говорили ему: «что же это за стихи, без рифмы», — а он молчал, ведь по его мнению она там была. Но Есенин писал с совсем уж ярко выраженным сочетанием слов, так что такое различие в стилях одного и того же человека чуть удивляли. Володино внимание приковано одно четверостишие о притворстве; о том, каким великим искусством является создание масок своего «хорошего» настроения. Вполне актуальная тема, подумалось Володе, особенно сейчас. Он вполоборота глянул на этого «масочника» и усмехнулся. Маяковский пока не понимал, как относится к человеку по имени Сергей Есенин, потому что это был такой противоречивый и неоднозначный субъект, что даже для такого вполне конкретного человека, как Володя, который практически сразу создавал достаточно полную картинку действительности, сделать это было проблематично и сложно. Грубый снаружи, но, как оказалось, такой ранимый в душе. Он напомнил ему его самого в возрасте юношеского максимализма, вот только он сам то вырос, а Сережа вот, видимо, нет. Есенин был и правда словно переросший подросток, если даже не ребенок. Готовый размахивать кулаками при любой удачной возможности, бросающийся на любого противника, но даже не пытающийся справиться с самим собой. Это так парадоксально, но ведь каждый из нас немного Серёжа Есенин. Володя зачитался и не заметил, как за его спиной зашевелилось одеяло и недовольный и раздраженный голос хрипло произнес: «что это ты делаешь, Маяк?» Покосившись, «Маяк» довольно приулыбнулся. — В грозы и бури, когда мир постыл… — О боже, зачем ты это открыл, идиотина. Закрой, это старое. — Сережа забарахтался в постели, но не торопился вставать. Как этот надоедливый гость заколебал, уже и в личных вещах копается. — И когда тебе горько и грустно. Быть, улыбаясь, красивым, простым самое высшее в мире искусство. — Ну хватит, серьезно. Кто тебе разрешал это трогать? — Ладно, не буянь. Но вопрос, почему именно я? — Любимое Есенинское «вопросом на вопрос» застало его самого врасплох. Говорить об этом вообще не хотелось. По неловкому молчанию Маяковский это понял и решил не мучить и так несчастного больного, развернулся и поглядел на растерянного и обиженного Серёжу, который показательно сложил руки на груди и развернулся от него вполоборота. Стало тянуть смеяться. — Слушай, Маяковский, — они встретились глазами, и эта веселость резко ушла. Голубые Есенинские глаза вдруг, в один резкий момент наполнились такой всепоглощающей вселенской беспомощностью и отчаянием, он вдруг стал похож на загнанного в угол совсем еще слепого щеночка. Володя не понял причину этой резкой перемены и, скосив голову, заинтересованно кивнул. — А ты веришь в бога? — Честно, от Сережи слышать подобные вопросы ему еще не приходилось, так что он ожидал подвох или подъеб. — Нет, — сухо и отстраненно ответил Володя, явно намекая, что тема для него не самая приятная. — А хотел бы? — Тот же будто ничего не видел; он сидел на своей неаккуратно заправленной кровати, накрытый по плечи в одеяло, и смотрел прямиком в глаза. — Я бы вот хотел. Но не могу. — Из-за научных обоснований? — Вовсе нет, из-за того, что не хочу лишних разочарований. — Серёжа странно дернул плечом. — Понимаешь, сколько каждый день случается убийств, несправедливостей и произвола? Если Он есть, то почему он закрывает на это глаза? Я лучше не буду верить вообще, чем буду верить в конченного ублюдка, которому совершенно плевать на созданный им же мир. — Слышала бы тебя наша церковь, — Володя по-отцовски улыбнулся. — Я не про церковь. В церковь ходят и хорошие люди, даже священники тоже есть неплохие, но я сейчас о самом Боге, а не о верующих. «Испытания», да? Нет, это опять же гребаный произвол. Сильные убивают слабых, каждый день гибнут тысячи, и он ничего с этим не делает. — Сама суть православия немного иная, Серёж. По христианскому учению мирская жизнь лишь предисловие перед вечной. Осознав это, ты по-другому взглянешь на этот вопрос. Страдания ради вечного блаженства, понимаешь? Не воспринимай веру настолько буквально. Лучше, конечно, рассматривать собственное существование из расчета, что потом ничего не будет, а то будет чуть-чуть обидно за безгрешные семьдесят лет без радости и благ, а затем прямой путь не в рай, а в никуда. — Тогда почему люди вообще верят в бога? Какой в этом смысл? — А почему ты сказал, что хочешь в него верить? — По-видимому это теперь был приём Маяковского. — С верой жить легче. — Ты сам ответил на свой вопрос. Серёжа поежился на кровати и снова улёгся. — А ведь я когда-то был верующим. — Голос стал глухим из-за того, что говорил он прямо в наволочку. — И почему, сейчас понять даже не могу. — Да, я тоже. Влияние родителей, я так полагаю. А Оля даже хочет уйти в монастырь. Вот этого я никогда не пойму. — Оля? — Серёжа ни разу до этого не слышал от Маяковского этого имени, или же слышал, когда не был в нужной кондиции. — Моя сестра. — Как только Володя это сказал, сразу вспомнился вечер у Маяковского. Там они долго говорили о собственных семьях и родственниках. Серёжа вспомнил, с какой непередоваемой любовью говорил его собеседник о его сёстрах. — Что? Но почему? Ты по-моему говорил ,что она очень веселая и… — Я не хочу об этом говорить, там очень запутанная история, — достаточно резко оборвал Маяковский и даже чуть-чуть поник. — Как скажешь. Повисла неловкая тишина, Есенин уже был готов полезть за телефоном. — А к чему ты вообще этот разговор начал? Серёжа только пожал плечами. — Да так, подумал о том что суицид — грех, мама часто в детстве мне говорила, а Катюхе еще больше, якобы она девчонка и будет переживать переходный возраст острее. Получилось, вот, наоборот. — Ты разбил бы им сердце, и вряд ли бы они когда-нибудь от этого бы оправились. Ты бы был самым настоящим кретином. — Было похоже, что Маяковский знал о чем говорит. — Неужели у тебя совсем не было мыслей о самоубийстве? — Были, и не одна, но я не ребенок, чтобы поддаваться сиюминутному порыву. И не законченный эгоист. Есть люди, которым я дорог, как есть и у любого человека. Жизнь не закончена, надо двигаться дальше, несмотря на поражения и испытания. Становиться сильнее, снова искать себя. — Да знаю я все это, но… Где-то звякнули ключи, входная дверь заскрипела. Цоканье Катиных сапог заслышалось в прихожей и шелест ветровки. — Мне пора. Ты долго спал, уже шесть вечера. Закончим беседу как-нибудь позже. До встречи. — Володя резко встал и пошел на выход, на прощание помахав рукой, и, даже не дожидаясь ответа, вышел из комнаты. Сережа проводил его взглядом полным некого замешательства, а потом перевел взгляд на стол. Его открытый блокнот лежал как ни в чем не бывало, а посредине одной из более менее чистых страниц красовался его минималистичный портрет.