ID работы: 9385913

Бронебойные васильки

Слэш
NC-21
Завершён
663
RaavzX бета
Размер:
221 страница, 31 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
663 Нравится 437 Отзывы 123 В сборник Скачать

глава 29

Настройки текста
Примечания:
Германия зевнул. — Что-то мы засиделись, — протянул он, потягиваясь словно кошка. — У меня глаза слипаются. За Англией нужен был круглосуточный уход, поэтому сын спал редко и только у постели больного. Сейчас его состояние заметно улучшилось, но риск по-прежнему был велик. — Ох, — я озабоченно оглядел темные круги под его глазами. — Может, я мог бы помочь? Меня самого давно клонило в сон, но ради сына я готов был поступиться здоровьем и лечь спать попозже. — Ни в коем случае. Ты должен хорошо отдохнуть после пройденного пути. С Германией бесполезно было спорить. Этот убежденный трудоголик все равно не смог бы заснуть. Я вздохнул и поднялся со стула. — Ладно, прислушаюсь к тебе, как к более опытному врачу. Покажешь комнату, в которой мне предстоит спать? Сын кивнул. — Да, пошли. Он перекинул через плечо мой рюкзак и двинулся к выходу в коридор. Я накинул куртку, повешенную на стул для просушки и пошел за ним, придерживая СВД. — Мы пришли, — сказал Германия. Он открыл передо мной дверь, пропуская, потом поставил у входа рюкзак. Я огляделся. — Н-да, все как у тебя. — Конечно, а как иначе. Зато комфортнее, чем в военных бункерах. — Согласен. ФРГ усмехнулся. — Спокойной ночи, пап, — сказал он, закрывая дверь. — Тебе тоже. Я улыбнулся, но стоило ему выйти, улыбка растворилась сама собой. Жилые блоки в бункере были для всех одинаковы. Помещение, в которое меня привел сын практически ничем не отличалось от его комнаты. Мягкие стены успокаивающего зелёного оттенка с удобными полками и навесным шкафчиком, все равно воскрешали в памяти тюремные образы, а металлический каркас встроенной в стену кровати с удобным матрасом и теплым одеялом только добавлял образам яркости. На столе салфетки, стул с мягкими сидениями и спинкой. Все хоть и скромно, но и невооружённому глазу видно, что создатель помещения старался сделать его комфортным. Тюрьмой это назвать язык не у каждого повернется, но все же... Отсутствие близкого существа рядом меняло окружающую среду на уровне восприятия. Поставив СВД рядом с дверью, я закрыл её на щеколду. Пускай, ассоциации с тюремной камерой увеличились, но неожиданных визитов не хотелось. К тому же, это отчасти придавало чувство защищённости: я словно отгородился от всего мира тихим щелчком замка, закрылся от предательств, интриг и боли, остался наедине с собой. Теперь я мог позволить себе расслабиться. Скинул рюкзак, снял кобуры с пояса, избавился от бронежилета, шлема, камуфляжной куртки, остался в термоводолазке. Не знаю, входила ли она в амуницию отрядов СпН, но когда я переодевался перед заданием, она лежала в аккуратной стопке одежды, также как и термоштаны. Я тот ещё мерзляк, поэтому подобной вещи только обрадовался. Над экзоскелетом подумал и все же снял. Избавился и от мешковатых "тактических" штанов с наколенниками, оставшись в одной теромоодежде. Конечно, нейлоновая ткань сильно обтягивала, но в мокром я мог бы простыть. Нога без экзоскелета не болела. Из интереса я совершил небольшой рейс от кровати до двери и обратно. Поврежденная конечность уже не отзывалась вспышками боли, так, слегка ныла при ходьбе, и хромота почти прошла. Это порадовало, и я с облегчением опустился на матрас. Тут выяснилось, что устал я настолько, что в голове звенит. Не провалиться в сон было сложно, но до цели мы добрались, и я мог с чистой совестью позволить себе отдых. Сон мой был крепким, без сновидений. В какой-то момент сквозь налет сладкого забвения начала пробиваться боль. Я начал ворочаться, рефлекторно пытаясь избавиться от навязчивого ощущения. В черноту сна пробились багровые образы из кошмаров, дыхание сбилось. Я пытался убежать, но каждый раз неведомое, страшное нечто опутывало меня, сковывая движения тонкими и острыми нитями, мгновенно режущими кожу. В конце концов я открыл глаза. И очутился в душном мраке. Запястья словно раскалёнными иглами кололи в определенные места. Лёгкие разрывались. Сколько я не вдыхал, мне не удавалось в полной мере насытить их кислородом. Одеяло, которым я накрылся с головой, превратилось из мягкого друга в коварного врага, путающего движения и не дающего выбраться. Тьма, жар и теснота давили на сознание. От испуга я закричал, сильнее забившись в плену одеяла, упал на пол, сшиб телом стул, упавший с неимоверным грохотом и только тогда выпутался. Свет резанул по глазам, я сощурился. Тяжело дыша, отбросил одеяло ногами и опёрся спиной о кровать. Ужасы прошлого и адские монстры остались бесконечно далеко и не могли меня достать. Вокруг безопасно. Страх отпустил и я немного успокоился. В запястьях закололо с новой силой. Теперь они ещё и зудели. Закатав левый рукав, я выругался. Под кожей что-то было. В некоторых местах вспухли красноватые бугорки. Они были причиной дискомфорта. Цветы. Я застонал от досады. Чертов СССР со своими недомолвками и оскорблениями, я только что вновь обрёл сына, и всё, смерть?! Сердце негодовало, хотело устроить скандал, а мозг рационально и хладнокровно заявлял:"Так и должно было быть. Тебе ещё повезло. По твоим же прогнозам, ты должен был прожить меньше месяца, однако, прошло уже гораздо больше, и — погляди! — ты жив. Ты никогда не был везучим, так почему же сейчас удивляешься, что везение так быстро тебя покинуло?" Чертовски верно. Я закашлялся. Глаза округлились до размеров блюдец, на ладони, рефлекторно поднесенные ко рту брызнула кровь. Снова цветы. Я с трудом встал на ноги, сдерживая кашель. По телу пошла предательская дрожь, поджилки тряслись, пока я тащился, шатаясь, в ванную. С трудом открыл и закрыл дверь. Мгновенно упал на колени перед унитазом, стал харкать в него кровью. По пищеводу стали подниматься сразу — один за другим — несколько бутонов. Пока я их выкашливал, едва не потерял сознание от боли и нехватки воздуха. Цветы были большими, царапали гортань, без жалости прорываясь из организма наружу и причиняя неимоверные страдания. Откашляв четыре бутона я обессиленно повалился на бок. Изо рта стекала алая струйка, а мир вокруг вдруг сделался удивительно четким. Я ясно видел блестящий новизной унитаз, мельчайшие детали на стыках плитки... "Нужно не оставлять следов, — пульсировала в голове мысль. — Нужно подняться и вытереть кровь с пола, пока она свежая. Нельзя, чтобы увидели..." Сил же было разве что на поморгать. Так я лежал долго-долго. Холодный кафель успел нагреться от моего тела, а в голове сотню раз прокрутило воспоминание о недавнем утоплении. Я думал, проваливаясь непонятно куда, что умру. Мысли ползали в голове свинцовыми червяками, шестерёнки сознания двигались мучительно тяжело. Отрезвила меня, как ни странно, все та же пресловутая боль, ставшая чем-то обыденным за все это время. Монотонность забвения была безжалостно разрушена багряной волной ощущений. Внутри меня зашевелились зелёные побеги, разрывая плоть и поднимаясь вверх, все ближе к наружному эпителию, все ближе к поверхности бледной и нежной кожи. Настолько сильно я не сжимал челюстей, наверное, ещё никогда в своей жизни. Впоследствии я удивлялся тому, что не сломал клыков. Всё ради того, чтобы сдержать хотя бы крики. Стоны же, приглушённые, жалостливые, наполнили небольшое помещение, словно были чем-то осязаемым. Сдерживать их не было никакой возможности. Прижимая руки к груди, я катался туда-сюда по полу и скулил, скулил, скулил... Не знаю, в какой момент я вспомнил об упаковке бинтов, оставшейся в кармане штанов потому что я забыл о ней, раздеваясь. Это ненадолго отодвинуло разоблачение. Туго соображая от боли, я дрожащими руками запихал марлю себе в рот заместо кляпа. Хорошо, что критическое мышление у меня отлично развито, и даже в такой плачевной ситуации я не потерял весь контроль над ней. Занимаясь манипуляциями с бинтом, я смутно надеялся, что цветы не прорвут кожу все разом, что у меня будет малюсенькая поблажка хотя бы в этом. Признаюсь, именно эта надежда сподвигла меня запихать себе в рот бинты, заставила что-то предпринимать... Реальность же оказалось мрачнее самых страшных моих опасений. Я готовился к боли. Я знал, что в скором времени мне будет настолько плохо, как не никогда ещё не было. У себя в голове я даже признал, что страдаю из-за собственной глупости. Да-да, именно глупости. Не самонадеянности, не кровожадности, не трусости или двуличности, а конкретно и прямо — от глупости. Потому только непроходимый болван будет так рьяно верить в свою гениальность и открывать второй фронт вопреки опасениям многих опытных генералов... Кожа разошлась с громким треском, когда я этого меньше всего ожидал. По рукам побежали кровавые ручьи, развороченное мясо пульсировало алым месивом на краях ран. Я заорал так, что даже заглушенный кляпом, звук оказался громким. Потом мозг не выдержал напора багряной волны и я мешком картошки повалился на кафельный пол. Суровая реальность сменилась блаженной вечностью небытия. Очнулся я в липкой холодной жиже и не сразу понял, что это кровь. Голову словно забили ватой. Тело едва ощущалось. Руки, так вообще словно отнялись. Первая мысль была:"Контузило. Подорвался на мине" и только потом пришло осознание, что война прошла почти сотню лет назад, что мины сейчас взрываются только по желанию террористов... Что я выжил и могу ещё побороться. С большим трудом разлепив веки, я тут же зажмурился, но впредь воздержался от этого — резкое напряжение и тревога отдались неприятными ощущениями в голове. Позже я сел, опираясь о стену, и выплюнул розоватый комок марли на пол. Он тут же впитал в себя ещё больше крови и не осталось на нем ни единого белого пятнышка, словно он всегда был таким — мокрым и черно-красным, как сгусток крови. Освободившись от импровизированного кляпа, я первым делом вдохнул побольше воздуха ртом. Сразу захотелось пить — прохладная порция живительного газа ещё сильнее высушила и без того сухую гортань. В ней запершило. Язык больше напоминал пласт наждачной бумаги. Волосы совсем растрепались и слиплись от крови, сосульками свисали на лоб и глаза. Когда я, не о чем не думая, поднял руку, чтобы смахнуть их с лица, в щеки и глаз ткнулось что-то зелёное. Поспешно одернув руку, я зашипел от боли и перевел взгляд на запястья. Термоводолазка была изодрана в клочья цветами. Их теперь на моих руках была настоящая клумба. Сквозь зелень едва было видно сами руки. Пронзительно яркие васильки синими шариками выглядывали из листьев. Бутонов и листьев было настолько много, что даже под мешковатой курткой, которую я оставил на стуле в комнате, было не скрыть их — все равно торчали бы, топорща ткань. А я и вправду везунчик, бля. Мрачная ухмылка появилась на моем лице. Я готов был смеяться. Истерически. С замираниями. До болей в животе и слез. До момента, пока фальшивый смех не сменят не менее истерические рыдания. Я бы так и сделал, если бы не... Три гулких удара показались такими громкими, что я испугался за свои барабанные перепонки. Тук. Тук. Тук. — Рейх, все в порядке? Голос. Его голос. Я зажмурился от досады. Этого ещё не хватало. И зачем он приперся? Меньше всего мне хотелось отвечать ему. Но не услышав ответа, русская громадина могла взволноваться, выбить дверь и застать меня в таком жалком состоянии... — Иду! — что было силы гаркнул я, напрягая пересохшее горло. Пришлось подниматься и, держась рукой за стену, идти к двери. — Чего припёрся? — заворчал я, как ворчал обычно в таких ситуациях. Только обычно голос мой не хрипел. От Союза не укрылась эта перемена и он спросил: — Что с твоим голосом? — Простудился после нашего "чудесного" плавания, — на сарказм я не скупился, чтобы придать ситуации обыденности. — Поражаюсь слабости твоего иммунитета, — произнесли за дверью после недолгого молчания. — Ты пришел сюда сказать это? — Послушай, я так не могу, — я отчётливо слышал, как он переминается с ноги на ногу, волнуясь и не находя себе места. — Впусти меня и мы поговорим по душам. — У нас не может быть разговора по душам, — огрызнулся я, сжимая кулаки. Стоять было тяжело. — Ты неправильно понял мои слова, — голос СССР оставался ровным, хотя обычно он быстро закипал, ведя со мной беседы. — Существуют... разного рода нюансы, о которых ты не знаешь, но из-за которых у меня могли возникнуть неприятности. Впусти меня, и я все тебе расскажу. — Ну уж нет, говори так. Я был непреклонен, изображая ненависть. Союз тоже многого обо мне не знал, и правда могла шокировать его или же он мог окончательно отвернуться от меня, узнав ее. Мои маневры больше напоминали метание загнанной в угол крысы, нежели трезвые действия, но, боясь открыть правду, я только больше запутывался и зверел, причиняя себе же боль. СССР на этот раз молчал дольше. Мой тон ясно дал ему понять все, но объясняться через дверь, не видя лица оппонента, не имея возможности понять, правильные ли слова слетают с его языка и какую реакцию вызывают, Союз не привык. Это сбивало его с мысли и заставляло нервничать. Я хорошо это знал и злое удовлетворение придавало мне сил. Ты публично оскорбил меня? Так получай теперь! Сердце сковало болезненной судорогой и я прикусил язык, сдерживая стон. Вот так. Теперь любое ухудшение отношений отзывается болью в теле. Болезнь на последней стадии. — После Нюрнбергского процесса, когда ты окончательно перешёл под мою юрисдикцию, между тремя державами — Америкой, Англией и мной — был подписан договор, согласно которому это, собственно и произошло. Но следуя ему, я должен был убить тебя, если ты не будешь вести себя смирно и не выдашь всю нужную обществу информацию. Если смотреть между строк, то от меня попросту требовали убить тебя, когда я наиграюсь, достаточно тебе отомщу. Но у меня были другие планы. Знаешь, твой ум, он гениален! Такой самородок выбросил бы только дурак. У меня в планах было использовать тебя в... — Замолчи! — я ударил кулаком по двери. Сказанное было логичным, но обида, отошедшая на второй план после встречи с сыном снова ярким костром запылала в моей душе, и я сам весь загорелся, забыв обо всем. Напряжение и отчаяние, злоба и гнев, уныние и воодушевление, боль и надежда — все тяготы последнего времени, скрываемые и замалчиваемые наконец вырвались из меня шквалом слез и криков. — Ненавижу тебя! — кричал я сквозь набежавшие слезы и колотил по двери, сбивая костяшки. — Ненавижу вас всех! Ваши кривящиеся рожи, ваше презрение! Лицемеры! За дверью молчали. Я перестал слышать, даже как он переминается с ноги на ногу. Совсем ничего, никакой реакции. Я колотил по двери и ругался последними словами, пока совсем не охрип. Тогда я в последний раз ударил обеими руками по двери, да так и замер, прислонившись к ней лбом. Горло сильно болело, растревоженное криками, из него нельзя было выдавить ничего громче шёпота. Только слезы горячими ручейками продолжали бежать по щекам. — Знаешь, как я от всего этого устал, — сказал я тихо, когда снова ничего не услышал. — Мне уже противно и гадко слышать собственное имя. Я стараюсь держать спину ровно, но ваши взгляды ломают, заставляя втягивать голову в плечи. Я пытаюсь измениться, но вы отметаете мои попытки словами "такой как ты измениться не может". Я... Я ненавижу себя! Будь я проклят, если тогда не всхлипнул так, что не услышать было нельзя. Чтоб я сдох, но тогда я сказал именно то, что думал и чувствовал. Впервые за долгое время. Стыд и испуг пришли только потом, когда СССР сказал: — Ты удивителен. Я пытаюсь наладить с тобой отношения, ты же все воспринимаешь в штыки. Вечно скалишься и топорщишь шерсть в при виде меня. Ты весь пропитан ядом. Он выплёскивается из тебя словами, жестами и выражением лица. Я никогда не видел тебя другим. А сейчас ты так жалобно плачешься мне о том, какой ты несчастный, что тебя это все очень сильно задевает. Странно, не правда ли? Ты либо врешь мне сейчас, либо врал всем всю жизнь. И в том и в другом случае это изобличает тебя не в лучшем свете. Слова били больно. Наотмашь хлестали по щекам. Но самое главное — были правдой. У СССР не было никаких оснований мне верить. Он справедливо полагал, что это все очередной спектакль со мной в главной роли пушистой овечки. Мою речь можно было расценивать как попытку втереться в доверие, как уже было раньше. Ледяной тон, каким он всегда говорил со мной, сменивший более мягкий ясно говорил, что именно это и произошло. — Ты не понимаешь! — выкрикнул я в отчаянии. — Дело в том, что я... Кхг! Кхе! Я хотел сказать:"Дело в том, что я — смертельно больной псих", но закашлялся. Никогда ещё я не радовался приступу ханахаки. Конечно, это было уже потом, но все же. Задыхался я ещё громче, чем всхлипывал. Утробные хрипы, судорожные вдохи и звонкий шмяк, когда цветок вместе с кровяным сгустком плюхнулся мне на ладони, были слышны отлично. Я сильно напрягался, выталкивая из глотки бутон, что аж уши заложило. Союз что-то говорил в это время, но я не слышал. — Ты в порядке?! — мое молчание его взволновало. — Это обычная простуда. Не помру. — По звуку больше похоже на воспаление лёгких. — Уходи. — Но... — Я сказал уходи! — неожиданный гнев захлестнул меня. — Рейх, ты болен, тебе нужна помощь. — Какая помощь?! — я наигранно засмеялся. — Неужели мне, двуличной сучке, поможешь ты? Русский тихо выругался. Четких слов я не расслышал, но контекст понял. — Лучше уходи, иначе я буду стрелять через дверь. — пригрозил я. Советский не ответил. Он тяжёлыми шагами пошел прочь от моей каморки, чем меня совершенно устроил. Вслушиваться в его поступь я не стал. Просто добрел до кровати и завалился на матрас. Заснул почти мгновенно. Позже, когда проснулся, я долго сидел, обхватив голову руками, едва не выдирая волосы, и методично раскачивался из стороны в сторону. Зачем я плакал? Зачем вывернул почти всю свою душу? Зачем ругался? Я сам не знал. Ответ крылся где-то в глубине черепной коробки. Там кроется мой главный изъян. Биохимические процессы протекают не так, как нужно, влияют на мозг иначе, и в результате я от отчаянья плакаюсь врагу, то ненавижу его до дрожи в поджилках. И все это за какие-то жалкие полчаса. Я сам не знаю, где говорю искренно, а где "правильные" ответы мне диктует воспалённое сознание. И как же мне ответить на вопрос Союза? Чуть позже начался жар. Приступы ослабили и без того слабый организм, и рядовая простуда превратилась в бронхит, имеющий все возможности перерости в воспаление лёгких. Мне было настолько плохо, что я только лежал, да кашлял. Даже таблетки из рюкзака достать не мог. Я бредил. Долго и страшно метался в кровати, отдавая приказы давно умершим командирам, объясняя кому-то план сражения, зовя Элис... Не знаю, когда я ненадолго очнулся и принял таблетки из аптечки. Попил воды и положил фляги рядом с кроватью. Потом жар немного спал, и стало легче, я даже спокойно заснул. Часто говорят:"Сон для больного — лучшее лекарство". Как знакомый с медициной человек, я не считал это утверждение голословным, но относился скептически. Тем не менее после глубокого, сравнимого с комой, сна я почти не температурил и больше не бредил. Приходил Германия. Уговаривал перейти в медблок, уверяя, что все мои беды от того, что я не принял дозу противоядия, которую вкололи всем по прибытию. Я отказывался, говоря что сам себе отличный врач, и что раз это вирус, то он может быть заразным, а подвергать его опасности я наотрез отказываюсь, а по-другому могу кого-нибудь заразить. Мы долго и нудно спорили на эту тему, даже едва не поссорились, но в конце концов сын пошел на попятную и предоставил меня самому себе. От него я узнал, что болел три дня, что за это время вертолет забрал всех, кроме Англии, потому что он был в плохом состоянии, и Союза, потому что он решил проверить состояние военного бункера. Сам ФРГ не мог бросить больных (на этом месте диалога он многозначительно посмотрел на меня, и стало ясно, что он считал и меня своим пациентом) За это время я ничего не ел, поэтому тушёнка из сухпая и галеты показались мне вкуснее лучших блюд высшей кухни. Я даже разогрел воду в чашке из нержавеющей стали кипятильником и заварил себе чай (все это добро я нашел в шкафчике). После этого мне стало совсем хорошо. Антибиотики делали свое дело, чай разогнал кровь, а еда придала сил. Остатки болезни готовы были прогнуться и отступить. В ванную заходил редко, только чтобы, задержав дыхание, набрать воды и быстро ретироваться обратно. В маленьком кафельном помещении стоял ужасный запах. Кровь, пахнущая ржавым железом, когда только вытекает из вен, запеклась и начала гнить, источая не самые приятные ароматы. Каждый раз, открывая дверь в ванную, я сдерживал рвотные позывы. Постепенно запах стал пробиваться ко мне в комнату через щель между дверью и полом, и я, тонко чувствуя запахи, не стал ждать полного выздоровления и в тот же день принялся за уборку. Хорошо, что на полке под ванной обнаружилась небольшая аптечка, а в ней — пузырек нашатыря, как известно, помогающего отстирывать кровавые пятна. Мне пришлось извести на тряпки два вафельных полотенца, предусмотренных для того, чтобы обитатели могли вытирать руки не о салфетки. Меня пошатывало от слабости, но, начав, я уже не мог остановиться, пока не избавился от всех следов недавней агонии. Одежду и тряпки сначала замочил в ванне с хлоркой, потом уже кинул в стиралку, добавив изрядное количество порошка. После всех этих манипуляций тело у меня натруженно ныло, я падал от усталости, но был собой доволен и, обрадованный этой маленькой победой, заснул под тихий гул стиральной машины. Утром развесил белье и решился заняться наконец главной своей проблемой — цветами. До сих пор я жил с клумбой на руках, зная, что ещё слишком слаб для ее удаления. Вчерашняя уборка окончательно подтвердила, что я здоров и снова могу действовать. Сначала я хотел, как и раньше, просто избавиться от цветов. Но стоило мне раздеться и сесть в ванну и выдернуть первый, сознание отключилось от невыносимой боли, не дав мне даже вскрикнуть. Пришлось признать, что стадия болезни не позволяет мне в одиночку заниматься подобным "лечением". Тогда я взял скальпель из своего полевого набора и попробовал срезать стебли у самого основания. Дьявольские цветы с трудом поддавались острейшему лезвию, и нескоро на дне ванной образовалась кучка, из которой можно было собрать красивый букет. Я растревожил старые раны, и кровь сочилась из них на протяжении всего процесса. Скальпель сломался на последнем цветке. Его лезвие, затупившееся до предела, треснуло пополам. Я устал и замёрз,но был доволен. Даже позволил себе набрать ванну и часа полтора нежился в горячей воде. Она, конечно, вся перемешалась с кровью, но это было ничего. Потом я долго и старательно мылся, стараясь избавиться от железного запаха крови. Раны щипало и саднило, но почувствовать себя наконец чистым было во сто крат приятнее, чем грязным ждать полного выздоровления. Я даже напевал что-то, пока нежился под горячими струями. После мытья как следует забинтовал запястья, и заподозрить меня в любовной болезни стало не так-то просто. Впрочем, я решил не ждать, пока все станет настолько плохо, что я буду харкать кровью на глазах остальных. Лучше поступить по-звериному — заползти в чащу и там либо сдохнуть, либо поправиться. Лишь бы не на глазах у других. Я хорошо подумал, пока лежал, выздоравливая, и пришел к выводу, что наилучший выход из ситуации — этот. Спирт для обработки ран, вата, побольше бинтов и обезболивающих, по одному запасному магазину к пистолетам, вода и остатки сухпая так и лежали в моем рюкзаке, дожидаясь своего часа. Я только доложил заканчивающиеся вещи и убрал лишнее — гранаты (одну все же повесил на пояс), запасные магазины к СВД, прочую лабуду. Кейс с противоядием улетел в штаб вместе с Америкой, Россией, Францией и людьми группы, с которыми я прорывался сюда. Остались лишь дозы для меня, Союза, Германии и Англии. Уходить было решено через тоннели метро, но чтобы это осуществить, требовалось посмотреть карту, которую нужно было сначала найти. Я предполагал, что искомое должно обнаружиться в командном центре или рядом с ним, в крайнем случае ненавязчиво опросил бы сына, в совсем безвыходном положении — действовал бы наобум. Железная дверь отворилась беззвучно, и я шмыгнул в коридор, мрачный и пустынный. Шаги гулким эхом разлетались в оба его конца, потом возвращались обратно, более тихие и короткие. Акустика словно смеялась над моей паранойей, заставляя звук многократно отражаться от стен и бить по ушам то тихим, то чуть более громким "топ-топ". Я постоянно озирался, спиной ощущая чей-то взгляд, преданный собственным слухом, пытался хоть глазами удостовериться, что все это — одна большая лживая иллюзия. Но вместо успокоения приходила одна тревога — я никак не мог понять, было ли там, да, вон там, рядом с поворотом, только что движение, или нет, прятался ли это враг, или ничего там не было вовсе. Вдобавок к этому, выяснилось, что я смутно помню, как, собственно, к командному центру пройти. Когда Россия вел меня, взбешенного, по коридору к медблоку, я ничего перед собой не видел и видеть не мог — злоба мешала. Потом я едва соображал от щенячьей радости, встретившись с сыном, и пока он вел меня до своей комнаты, смотрел только на него. Потом он провожал меня до моего временного пристанища. Этот отрезок пути я запомнил. Но что толку-то оттого, что я стою, как пень, перед дверью в его комнату и не знаю, что дальше делать?! Спросить, как пройти в библиотеку? Я усмехнулся, но постучал. Мне не ответили. Тогда я приоткрыл дверь. Пусто. Может, он ванной? — Германия? — позвал я, входя в комнату. — Ты здесь? Стало совершенно очевидно, что Германии в комнате нет, что он либо в медблоке, либо в командном пункте, что мне придется ждать его возвращения или самому искать сына. Что же делать? Нервно передёрнув плечами, я резко развернулся, рванул ручку двери и, вылетая в коридор, врезался в кого-то высокого и массивного. Тут же раздались громкие ругательства, стон, и я как ошпаренный отскочил, что есть силы впечатавшись в захлопнувшуюся дверь, и сдавленно зашипел. — Что за херня, Ге... Рейх?! Голос СССР из возмущенного стал удивлённым. Я тоже порядком испугался, доведенный паранойей, так что пялится на него глазами-блюдцами, даже не пытаясь, как обычно, скрыться за язвительностью. — Я... — слова дружными рядами покинули мою голову, язык закостенел, и я замолк. На секунду я глянул ему в глаза и тут же на моих щеках зарделся румянец. — Извини... — кое-как мне удалось выстрадать одно-единственное слово и то, после того, как я отвёл взгляд. Русский прижимал ладонь к повреждённым рёбрам и кусал губы. Я вжимался в стену, ожидая, что он вот-вот взорвется от злости и ударит, но ничего не происходило. Страх убивает разум, но когда на место страха приходит холодный рассудок, человек становиться почти неуязвим. Смотря на русского, корчащегося от боли, я перестал бояться. Нужно было действовать. — Сильно больно? — не дожидаясь, пока он опомнится, я пошел в словесную атаку, чтобы он не начал расспрашивать меня о самочувствии и прочем. — Да так, терпимо... — как бы желая уверить меня в этом, он убрал ладонь с груди. По искусанным губам, по сжатым до побеления пальцам рук, по прерывистому дыханию я понял — враньё. Союзу больно. Сильно. Но он лучше умрет, чем признает это. Я протянул руку и коснулся места перелома. Это был риск — меня могли ударить — но в любом случае пока ситуация была в моих руках. — Сука! — как только это произошло, русский потерял контроль и вскрикнул. Я прикрыл глаза и перестал давить, оставив руку едва касаться чужой груди. Ладонью я ощущал, как под могучими мышцами бьется храброе и жестокое сердце. С каждым толчком, с каждым сокращением сердечной мышцы мне словно передавалось его спокойное мужество. Я отнял руку и взглянул на него. От этих ощущений не осталось и следа. — Пошли в медблок, — сказал я, смотря прямо в глаза коммуниста приказным тоном врача. В зелёных омутах вспыхнула... благодарность? Я удивился, но решил расценивать странный блеск именно как благодарность. Я двинулся по коридору, изображая, что знаю путь, но через несколько метров замедлился, немного пропуская Союза вперёд. Сердце в груди билось в агонии, одновременно напоминающей и страстный танец и испуганные воробьиные трепыхания.. Отчаянно хотелось, чтобы большие мозолистые ладони русского нежно легли мне на плечи, чтобы он прижал к себе, чтобы гладил по спине, чтобы говорил ласковые слова... При этом другая, расчетливая и холодная часть меня вся напряглась, ожидая подвоха, неожиданного удара, словесных оскорблений — всего, что присуще действиям врага. Но мы просто шли под монотонное эхо, давящее на мои бедные нервы. — Слушай... — начал я, заламывая пальцы. Говорить было тяжело, но не сказать было нельзя. — Вначале болезни я сильно бредил, а сейчас целиком совсем ничего не помню — одни обрывки. Ты это... не воспринимай мои слова в серьез, если они были. Просто делай вид что их не было, даже если они кажутся правдой. — Да, заболел ты серьезно, — протянул СССР. — Но на бред это было похоже слабо. — Д-да? — мой голос дрогнул. — Тогда даже не представляю, что мог тебе наговорить. Кстати, а где Германия? Я искал его в комнате, но не нашел. — Он спит на койке в медблоке, рядом с Британией, ему стало хуже. — Его-то мне как раз не жалко, — с ненавистью процедил я. — Тогда почему ты жалеешь меня? Я замер. — Жалею? Союз тоже остановился и даже повернул в мою сторону голову. — Других причин для того, чтобы ты пытался помочь мне я не вижу. — Это просто мой врачебный долг! — воскликнул я. — Но ты не врач, — спокойно возразил СССР. — Ты фельдшер, а впоследствии — хороший химик. Клятву Гиппократа ты не давал. — Давал, ее все дают. — Когда это ты придерживался клятв и обещаний? Ситуация вырывалась из узлы моего контроля, становилось все тяжелее вовремя лгать. Я занервничал и уставился в пол, чтобы глаза меня не выдали. Обычно этого не происходило, но уже несколько недель я не пренебрегаю мерами предосторожности. Союз развернулся. Я вздрогнул, выставил перед собой руки, готовый защищаться. Оскалился, напуская жути. Русский хмыкнул. — Я тебя не понимаю. — сказал он, поворачиваясь обратно и продолжая путь. — Своими действиями ты противоречить сам себе. — Я тоже тебя не понимаю. Это было правдой. Слова, действия, мысли, намерения, чувства — все составляющие личности человека в русском оставались для меня непостижимыми, странными, непонятными. Раньше, ровняя всех под одну гребёнку, я считал, что за предложенной мне дружбой таилось нечто такое же подлое, что и мое тщательно спланированное предательство. Чуть позже, наравне с Геббельсом уверял себя в варварском и диком происхождении его. Потом просто слепо и горячо ненавидел, не задумываясь над этим. Потом со скуки пытался решить этот вопрос как математическое уравнение, как систему, подставив х или y в нужное место, раскрыв скобки и перенеся свободные члены за знак "равно". Но это был дохлый номер — никогда и ни у кого не получиться с помощью сухой и в своей точности невероятно жестокой математики понять человека. Сейчас мой разум одержим надеждой. Любой жест, любое слово, любой взгляд он готов принять за правду, вырвав из контекста, сознательно обманувшись, чтобы продолжать слепо верить в "любовь". — Ничего себе, — произнес Союз, останавливаясь у стеклянной двери. — У нас есть общие черты — мы оба не понимаем друг друга. В медблоке пахло спиртом и хлоркой. По запаху и тихому гулу, доносящемуся из вентиляционной решетки я понял, что воздух здесь фильтруется. Кафельная плитка на полу была зелёной. Она же поднималась до середины стены, остальное пространство которой было белым и тоже кафельным. Не дожидаясь моих указаний, Советский сел на кушетку в центре комнаты и начал раздеваться. Несколько секунд я наблюдал за ним, потом поспешно отвернулся и стал изучать шкафы со стеклянными дверцами. Когда железный поднос с необходимым перекочевал на столик у кушетки, выяснилось, что повязку, наложенную мной ещё до нашего перехода через Красную площадь, русский ещё не менял. — Ты совсем спятил! — от такой безалаберности или наплевательского к себе отношения я терял дар речи и обильно сдабривал речь жестами. — Я соблюдал постельный режим и попросил Германию сделать рентген — он показал, что это просто сильные трещины, а не переломы. — А попросить Германию поменять повязку язык отсохнет?! — Мой организм и не с таким справлялся. К тому же это не так важно, как здоровье Англии. Я и так злоупотребил его вниманием. — Сумасброд ты безответственный, — буркнул я и начал накладывать повязку. Я мог бы ещё долго ворчать и ругаться, тем более ссоры с русским раньше доставляли ме огромное удовольствие. Но я был рад, что с СССР все в порядке, что мои опасения не подтвердились, что, в конце концов, он не воспринимает моего сына как мою тень и даже отчасти уважает. Похоже, что это отразилось на моем лице, потому что Союз сказал: — Сын за отца не отвечает, Рейх. Я замер. Сжал губы в тонкую полоску и, рвано сдвинувшись с места, продолжил. Но больше спокойной слаженности в моих движениях не было. На языке образовалась досадливая горечь. Более-менее благодушная атмосфера вновь накалилась. В одном из помещений медблока находились два врага. Это ощущение клеймом жгло душу, и я стал более твердым в решении уйти. — Всё, — сухо сказал я, отстраняясь. — Можешь быть свободен. Глаза подернулись мутной пленкой — я был готов заплакать, поэтому развернулся и стал перебирать обрезки бинтов на столике, закрыл шприц, которым вколол русскому обезболивающее. Слезы таки побежали по щекам, а коммунист даже не шевелился. Спиной я ощущал его изучающий взгляд и крепче сжимал челюсти, чтобы не всхлипнуть. "Одевайся же! — билось в голове. — Почему ты ещё сидишь?" Время будто умерло, как муха, застрявшая в янтаре. Я перебирал бинты и беззвучно плакал, он сверлил меня тяжелым взглядом и, казалось, это будет длиться вечно. — Ты в порядке? — в конце концов спросил СССР. — Да. — я старался говорить холодно, с ненавистью, как говорил всегда, но ничего не получалось. Совсем ничего. Я разучился так говорить. — Ты врёшь. — а вот русский стегать интонациями, словно плетью, не разучился. Всего два слова, а меня будто публично раздели. Союз злился. Он терпеть не мог враньё и сам прибегал к нему крайне редко. — Ты, сука, врёшь. И твой якобы бред — правда. А вся твоя словесная белиберда в коридоре — ложь. — коммунист распалялся, входил в ярость. Вот его ладонь тяжело плюхнулась мне на плечо, сжала до боли, и он спросил: — Почему? Ответить я не мог. — Прекрати, — но попробовал указывать. — Почему, падла! — чужая рука переместилась с плеча на шею, сжала, надавливая на болевую точку, выжимая слезы. Молчать. Я мог только молчать. Моя шея по сравнению с ладонью русского была тонкой зубочисткой, он мог играючи переломить ее, и где-то в глубине души я хотел чтобы именно так и произошло. Союз бесился. Он кричал грязные оскорбления, то начинал душить, то сдавливал болевую точку, то, нагибаясь, орал вопрос мне в самое ухо. Я почти ничего не видел из-за градом лившихся слез, но молчал. Да даже если бы захотел, я не смог бы покрыть все происходящее со мной, все, из-за чего я не в порядке словесной оболочкой. Союза же мои недомолвки достали. Он хотел знать, что твориться со мной, ради чего я вдруг решил измениться и прочее. — Ты ответишь или так и будешь изображать глухонемого?! СССР силой развернул меня лицом к себе. По резким, но слаженным движениям я понял — будет бить. "Ну и ладно. Ну и плевать. Пусть уже забьет наконец до смерти и все это кончится" — думал я, будто в замедленной съёмке наблюдая перекошенное от злобы лицо и летящий мне прямо в переносицу кулак. В последний момент я струсил и зажмурился, но кулак почему-то не врезался мне в лицо. Тогда я приоткрыл сначала один глаз, потом раскрыл оба. Русский остановил свою руку в сантиметре от моего лица и с удивлением смотрел на слёзы. — Прекрати. — попросил я. И он послушался. Чужие руки отпустили, Союз отстранился, но все ещё продолжал пялиться на меня с немым удивлением. — Ты... — начал было он, но надсадный кашель прервал его. У меня начинался приступ. Я зацарапал руками по шее, на которой уже наливался один большой синяк в форме ладони и пальцев, сгорбился, подался назад, сшибая поднос со столика. И кашлял, кашлял, кашлял. Удивление на лице русского переросло в испуг, потом в ужас, когда я выплюнул ему под ноги цветок яблони и несколько васильков. — Яблони. — сказал он шокировано, пока я вытирал кровь со рта. — Мои любимые цветы — яблоневые. А ты... — он глянул на пол. — Любишь васильки.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.