***
Техас, одиннадцать лет назад Здесь было жарко, как в пекле. Дэниел обмахивался шляпой и повторял вслед за щуплым субъектом в треснувших очках спряжения латинского глагола «думать». На слове «думающий» субъект задремал. Дэниел, чтобы усыпить его окончательно, еще несколько минут бубнил спряжения тоном настолько мерным, что и сам едва не заснул. А затем он тихонько встал, надел субъекту на голову свою шляпу и выскользнул из комнаты. Уроки его утомляли. Бесполезная латынь, никому не нужная музыка, совершенно непонятная арифметика — считать он умел, а дальше чисел и не думал углубляться. На отца время от времени находила меланхолия, и он нанимал вот таких учителей в очках, с дрожащими от голода руками, и они изводили Дэниела спряжениями. За те четыре года, которые Баркли провели в Америке, Дэниел выучил какую-то часть латыни — часть, достаточную для спокойного существования в «свете». Спряжения же он обычно пропускал мимо ушей. Поначалу отец пытался отдать Дэниела в школу и забыть о нем. Но возникли препятствия. Во-первых, Дэниела, бледного англичанина, в первый же день побили одноклассники, а он не остался в долгу. У отца не нашлось денег на оплату синяков, которые Дэниел наставил сыну городского мэра, и той ночью он побил Дэниела сам, а наутро они уехали. Была и вторая причина, о которой отец не рассказал. Дэниел слышал, как ночью он метался из угла в угол, повторяя что-то о заклинании и зове, а потом повалился на кровать. С той поры их несло по Америке, как бешеных мустангов по прерии. Дэниел слышал эти сказки — про индейцев, мустангов, золото Юкона и ковбоев; но все, кого он видел, были скучными загорелыми работягами, которые давно не держали в руках ни золота, ни даже серебра. Они с отцом жили в грязных трактирах, и Дэниелу редко доставалась собственная кровать. Отец храпел, и комнату заполнял сладковатый запах выпивки; в такие ночи Дэниелу становилось нестерпимо душно, но он лежал, прижатый к стене, и в конце концов засыпал. Ему снилась мать. Отец брался за всякую работу. Они с Дэниелом собирали фрукты и перегоняли скот, продавали маслобойки и чистили колодцы, сгорая под солнцем Техаса. Отец волок сына за собой, наверное, даже не понимая, зачем ему Дэниел. Да и Дэниел уже не понимал, зачем ему отец. Он вышел из дома и тут же пожалел об этом — городок вымер от жары. В воздухе что-то тихо, назойливо жужжало: не то комары, обезумевшие от голода, не то прялка где-то вдали. Дэниел прислонился к балке и от скуки пересчитал камушки, которые валялись на крыльце. Восемь. Тут появился отец. Он взбежал на крыльцо, радостный, с бутылкой под мышкой, и хлопнул Дэниела по плечу. — Куда это ты в такое пекло? — Уж точно не тебя искать, — бросил Дэниел, торопливо спускаясь с крыльца. Он боялся, что отец ухватит его за полу рубашки и, крепко обняв за плечи, начнет говорить о пользе учения. Но отец сегодня был совсем весел. Он только махнул рукой: — Ну и катись к черту. Дэниел отбежал на несколько шагов и еще раз посмотрел на отца. Тот уже устроился на крыльце, откупорил бутылку и прикладывался к ней с улыбкой. Дэниел сжал кулаки и, развернувшись, пошел прочь. Он бродил по мертвому городку, натыкаясь только на перекати-поле. Ставни были закрыты, вывески уныло болтались — слабые потоки горячего ветра не могли их раскачать. Тощая собака грызла кость за углом какого-то дома, и два таких же тощих щенка лежали рядом, облизываясь. Дэниел какое-то время смотрел на них, а потом, когда от духоты и безделья уже начало клонить в сон, ушел оттуда. Он мог бы вспоминать мать, но от ее образа уже ничего не осталось — только простое легкое имя и узкое, вечно напряженное лицо. От нее, помнится, всегда пахло тестом, а была она шотландкой. Высокой и худой, как высохшее дерево. Она никогда ничего не рассказывала, убаюкивала Дэниела простым «пора спать», носила одинаковые синие платья и пекла несъедобные лепешки, но Дэниел любил ее крепко и тихо, как любят тех, кому осталось недолго. Потеряв ее, он перестал говорить, плакать, смеяться. Он просто шел за отцом, будто привязанный. Быть может, отец вел его в ад. Оттого, наверное, становилось все жарче и жарче — в этом техасском городке, названия которого Дэниел не запомнил, они варились заживо. Отец ускорял собственное приготовление, напиваясь до полусмерти каждый день и рыча от перепоя утром. Дэниела же убивали спряжения, скука и громадное, пахнущее виски тело отца, которое он каждый вечер перетаскивал с ковра на кровать. Они жили у миссис Биллингс, женщины тихой и незаметной. Уступив им две комнаты, она поселилась было в оставшихся трех, но первым же утром пьяный отец разлегся на ее половине. С тех пор миссис Биллингс сидела в единственной отведенной ей комнатке и молчала. Она выходила оттуда поздно ночью, когда отец уже спал, и кормила Дэниела супом. Иногда она спрашивала у Дэниела, когда они с отцом уедут, но тут же начинала говорить о своем покойном муже, не давая Дэниелу ответить. Впрочем, ответа у него бы и не нашлось: отец обычно сообщал об отъезде за пять минут до того, как они садились в повозку. Дэниел остановился в тени большого дома, сел на теплый булыжник и начал рисовать палкой в пыли. Он начертил круг и поставил две точки — глаза — а потом зачеркнул все это и написал «пекло» сначала маленькими, а после громадными буквами. Жужжание все еще носилось в воздухе. Странный звук, все еще далекий, все еще непонятный. Комаров или других мошек Дэниел не видел и потому решил, что какая-нибудь старуха взялась прясть; но вот он уже сидел на краю городка, а жужжание не приблизилось и не отдалилось. Его постоянство вдруг напомнило Дэниелу смерть. Тут он услышал выстрел. Сперва он даже не понял, что прогремело под самым ухом. Словно его посадили под медный таз и ударили сверху другим медным тазом — все зазвенело, загрохотало, и Дэниел упал с булыжника. И только затем он вспомнил, как трещали выстрелы, когда они с отцом уезжали из какого-то южного городка, охваченного раздорами. Стреляли в доме. Дэниел вскочил и прижался к стене, ожидая другого выстрела. Прошуршало мимо перекати-поле, залаяли вдалеке собаки, раздались два-три крика — тоже ужасно далеких — и все снова затихло. Но когда Дэниел, немного успокоившись, собрался уже идти, распахнулась дверь. Сперва Дэниел увидел ружье, а затем — руку, что вцепилась в приклад. За ней показались плечи, бычья шея, голова, растрепанные грязные волосы… Это был мужчина, еще молодой, загорелый, в серой рубашке и в штанах с подтяжками. Он задумчиво жевал сигарету и смотрел вдаль, а руки его намертво прилипли к прикладу, да мужчина и не собирался выпускать ружье. Оно стало продолжением его длинного крепкого тела — такое же черное, как и его загар. Дэниел не дышал. Руки его вдруг стали ужасно липкими, как после сбора фруктов, и Дэниел не мог оторваться от стены. Когда мужчина, все еще жуя сигарету, посмотрел на него, Дэниел отвернулся и пробормотал: — Я пришел только сейчас и ничего не слышал, сэр. — Интересно, — ухмыльнулся мужчина, кажется, вообще не замечая Дэниела. — Там тоже нужно оружие? А впрочем… кому оно нужно в раю? — Я вас не выдам, сэр, — клялся Дэниел, зажмурившись. — Я ничего не слышал. Кого бы вы там ни пристрелили, я вас не выдам. Мужчина рассмеялся, и Дэниел открыл глаза. Сигарета лежала на земле, рядом с надписью «пекло», и вот мужчина спустился с крыльца и раздавил ее носком ботинка. Он держал ружье так, что дуло смотрело куда-то на север. В его глазах, бесцветных от жары, была только пустота, но мужчина смеялся и смеялся — одним ртом, глухо и страшно. Дэниел вжался в стену и молчал. — Ты ведь сын этого новоприбывшего, Баркли? Дэниел кивнул. — Моего отца зовут Сэмюэл, сэр. Я слышал, как в салуне его называли волшебник Сэм. — Волшебник! — расхохотался мужчина. Он стоял теперь так близко, что Дэниел разглядел крохотные царапины у него на шее и брызги крови на серой рубашке. — Твой отец открыл мне глаза, мальчик. Он становится ужасно болтлив, стоит его напоить, но в тот вечер его болтовня была такой удачной, такой удачной… Мы слушали его, все мы, и хромой Билл, и старина Джек, и даже этот вылизанный доктор Сайкс. Когда он трезвел, мы давали ему глотнуть виски и снова слушали. О, он нам такое рассказал… Хотя ты, верно, уже знаешь. Ведь вы идете туда вдвоем. — В пекло? — вырвалось у Дэниела. — О нет, в рай! Жужжание «прялки», выстрел, странное поведение мужчины, духота — все валилось на Дэниела, и он чувствовал себя маленьким, слепым, как те щенки, что жались к голодной матери. Мужчина тем временем продолжал свой бессмысленный рассказ. — Он и говорит мне — ты, мол, услышишь какое-то жужжание. Или звон. Что-то в этом роде. Я, говорит, услышал сразу, как придушил ее. И вот, мол, иду за звоном. Куда он меня зовет, туда и иду, говорит. А янтарь и остальное — бред. Только звон — истина. Мы и слушаем, радуемся, а он говорит, что дальше будут райские кущи и благодать. Но послушай, мальчик… что-то нет никакого звона. Жужжание меж тем приближалось, но Дэниел ничего не сказал. Мужчина настороженно огляделся и пожевал губами, думая, наверное, что все еще держит во рту сигарету. — Ничего не слышу, — сказал он почти жалобно. — Только собаки лают. Не за лаем же мне идти, верно, мальчик? Дэниел кивнул. Мужчина посмотрел вниз, на свои руки, и выдохнул, словно только сейчас понял, что держит ружье. — Точно, — он брезгливо ткнул прикладом в сторону Дэниела, и тот подхватил ружье. — Точно… В рай с оружием не пустят. Он-то душил свою, а я пристрелил. Я тоже пробовал душить, да только она меня чуть самого на тот свет не отправила. Царапалась… И я ее застрелил. Так быстрее. Кровь вот только не смыть, но что ж. Дэниел прижал ружье к груди. Теплое, оно почему-то успокаивало. Дэниел плохо стрелял, но его единственная мишень наверняка окажется неподвижной — ее свалит виски, которого она налакается сегодня вечером. — Я подожду здесь, — решил мужчина. Он обернулся и оглядел свой дом, и руки его вдруг задрожали, но мужчина сжал кулаки. — Да, лучше буду стоять здесь, пока не позовут. А потом возьму и пойду на север. А сейчас некуда торопиться. Ты иди, мальчик. Иди к своему отцу и скажи ему, что в салуне его ждут Билл, Джек, этот доктор Сайкс и остальные. Даже проповедник приковылял. Их там чуть ли не полсотни. Скажи ему. Стена отпустила Дэниела, и он, вцепившись в ружье, сделал несколько шагов в сторону, а потом, спотыкаясь, побежал. Он обернулся на бегу и посмотрел на мужчину в последний раз: тот все так же стоял во дворе своего дома, забрызганный кровью, и ждал звона. Дэниел бежал домой, и жужжание, ставшее уже родным, раздавалось теперь у него в голове.***
Он уехал. Вчера. Сегодня Кэтрин проснулась от собственного сердцебиения и выглянула в окно: раннее утро, снег, черные ветви мерзлых деревьев. Дэниел и Сайлас уехали в Лондон второпях, не взяв с собой ничего, кроме полупустого саквояжа и горсти серебра. Уходя, Дэниел коснулся руки Кэтрин, и она ответила слабой улыбкой. Она не поехала с ним. Наверное, она теперь никуда с ним не поедет. Кэтрин выскользнула из постели и подошла к зеркалу, но смотрела не на свое отражение, а на следы от мух, что усеяли стекло. Она не смела посмотреть себе в глаза после преступления, совершенного всей деревней. Ей вдруг захотелось тяжело поработать — наколоть дров, перестирать все платья, что есть в гостинице, или приготовить супу на всех постояльцев… Чтобы к вечеру не осталось сил, чтобы Кэтрин могла повалиться на кровать, как в былые времена, и мгновенно заснуть. Но здесь стирали служанки, а мальчишки и бродяги кололи дрова за пару пенсов, а постояльцы ели поджаренный хлеб и все бежали, бежали неизвестно куда. Кэтрин надела единственное платье, что у нее было, и вышла в коридор. Не хотелось сейчас идти к Беатрис и слушать, как Эдвард корит себя за ошибки, совершенные Дэниелом. Не хотелось и к Тому — тот едва мог сделать два шага от кровати к подоконнику, где он обычно устраивался со своими рисунками. На мгновение Кэтрин застыла в душном коридоре, разглядывая облезлый бледно-коричневый ковер. А затем она побежала — вниз по лестнице, мимо шумных постояльцев, к двери, а оттуда в снег, в мороз, в настоящий мир. Кэтрин остановилась у стены и, прислонившись к ней, впервые за эти дни посмотрела в небо. Там не было ни рыболовных сетей крон, ни летящих к барьеру смелых птиц: только серый дым и далекие башни собора. Кэтрин закрыла глаза, и деревья все-таки появились, тоже серые, узловатые, угнездившиеся под ее веками. Дэниел как-то объяснял ей, что это «кровеносные сосуды». Он называл человеческое тело машиной, и эти его слова, полные непонятной строгости, Кэтрин старалась забыть. В настоящем мире красивых слов оказалось меньше, чем она думала. Паровозами называли те громадины, что тянули поезда за собой; капиталист — тот, у кого всегда есть деньги; Дэниел говорил о литерах и гонорарах, постояльцы шепотом обсуждали войны, богов, клубы, аэропланы… Кэтрин терялась в этом потоке, и вскоре она перестала слушать. Она теперь вспоминала те крохотные, некрасивые слова, которыми бросались в деревне. Стиральные доски, женитьба и смерть, старейшины и река; восток и запад, вереск, куропатки, снег и зной, скала, всегда одна и та же — скала. Деревенские женились и растили детей, гнали скот с западных холмов, делали вересковые метелки и допрашивали чужаков в комнате с часами; но они всегда говорили о скале. Нельзя было о ней не говорить. Нельзя было рассказывать больше, чем она позволяла. Кэтрин вспомнила о бабушке, о том, как она брела сквозь мир с клюкой и в полной тьме, и вдруг снова захотелось колоть дрова, чтобы не кололо сейчас в груди. Кто-то подошел сзади, и Кэтрин протерла глаза, опустила голову. Это был Эдвард. Он встал рядом с Кэтрин и достал из жилетного кармана жевательный табак, но, передумав, зачем-то бросил его в снег. — А у вас не курят трубки? Кэтрин пожала плечами: — У нас пьют эль или джин. А для видений и скалы хватает. Эдвард усмехнулся. Когда он снова полез в карман жилета, Кэтрин заметила, что пальцы его дрожат. Он вынул что-то крохотное, блестящее на утреннем солнце — и опустил это в ладонь Кэтрин. Она вгляделась: бусинка янтаря. — Беатрис становится плохо, когда эта штуковина рядом с ней. Но стоит мне ее куда-нибудь положить, убрать подальше — и плохо становится мне. Голова болит, что-то звенит в ней, ноги ведут не туда… И снятся хмурые люди в старых пальто. Кэтрин перекатывала бусинку на ладони и слушала вполуха, глядя теперь в снег, на жевательный табак. — Почему ты не поехал с Дэниелом? — вдруг тихо спросила она. Эдвард покачал головой: — Как же я оставлю жену? — Дэниел всегда говорил, что у тебя-то в деревне все сложилось бы куда лучше. Мол, Перепелка умеет стрелять, Перепелка не стал бы прятаться в сараях и искать виновников. Но и сейчас он один, а ты здесь… и я здесь. Кэтрин вернула Эдварду бусину. Кололо уже не в груди, а в голове, прямо во лбу, словно туда воткнули иглу и толкали все глубже и глубже, в мозг. Это от мороза, решила она. Холод всегда найдет путь к слабому человеческому телу, которое вовсе не машина — нет, разве дымит оно, разве шумит? Только боль в теле, только смятение. — Твой друг Том, кажется, скоро умрет. — Он не умрет, — Кэтрин махнула рукой. — Он уже призрак. Вы ведь так нас называете? Эдвард пожал плечами и опустил голову. Они долго молчали, слушая собственное дыхание и разговоры постояльцев, которые проходили мимо. — Когда я жила в деревне, мне всегда было душно по ночам. Эдвард не смотрел на нее и слушал, наверное, вполуха, толкая носком ботинка кусок жевательного табака. Но Кэтрин уже не видела его — побледневшего матроса с соломенными волосами — нет, она рассказывала стене и небу, и не было в ее речи слов наружного мира: только те, которым научила их скала. — Я лежала в кровати и слушала, как шелестят листья за окном. И мне было душно даже зимой, и все хотелось куда-то пойти, может, просто спуститься во двор… Может, мне хотелось потанцевать с деревенскими, когда открывался барьер, или выпить эля у старого Дугласа, или снова отнести Финегану молока, хоть он и выгнал меня… Может, мне не хотелось наружу, может, я придумала наружный мир сама, выдумала эту девушку в розовом платье и с желтым грибом над головой, да, ведь я всегда любила все красивое, собирала слова, копила их… Хоть и говорить было не с кем, кроме Питера. И я все лежала и лежала, пока не наступало утро, а потом я шла доить корову или варить похлебку, а потом просыпалась бабушка, а взгляд у нее был такой страшный, такой пустой, что я теперь хотела от нее сбежать и шла во двор… Может, мне надо было остаться в том дворе? Кэтрин приложила руку ко лбу, но это не помогало — ныло теперь все тело, дрожали губы, и слова были не те, и потому, наверное, Эдвард совсем перестал слушать. — Потом меня куда-то вели, и я шла за Питером, вели в скалу, велели спуститься, обещали золото и не дали… Был снег… Всегда был снег. И когда они убили Бетси, и когда олень торчал в скале, и когда Дэниел меня целовал… И потом я шла за Дэниелом. А он о своих поездах… Кому они нужны, эти поезда?! И ничего в них нет красивого, громадины, дым, колеса… кому все это нужно?.. Книги, убийцы… что было шестьдесят лет назад, Эдвард? Никто не знает, и ты не узнаешь, потому что он уехал, не рассказав тебе. Эдвард все еще не повернулся к ней, но лицо его покраснело. Кэтрин смотрела в небо, и ей казалось, что вместо копоти там кружатся перья. — О, он ведь ничего тебе не рассказал! — внезапно ей стало смешно, но она только задрожала и крепко сжала губы на миг. — Он уехал искать убийцу, которого не нашел в нашей деревне, хотя мы там все убийцы. Моя бабушка убила свою дочку, а потом зятя, а потом схватила меня и побежала… Дед Питера, отец его, сам Питер… у всех эти ружья… карабины, а еще ножи, даже у Молли было ружье, хоть она стреляла только в Генри. Сайлас убил Бетси, а потом Могучий Билл убил Сайласа, но скала его воскресила. Скала любит Сайласа, Дэниел тоже это говорил. Мы читали книги, много книг, особенно ту, что с зеленой обложкой. Я-то знаю всего одну букву, ту, которая с завитушками, а Дэниел говорил, что в книгах истина. — Почему же он не принес их сюда? — Эдвард впервые подал голос. Кэтрин махнула рукой: — Откуда? Мы так торопились, что не взяли даже сапог. Мы бежали за лошадьми, которых выпустил Том, да, это ведь Том все сделал… Он хотел в наружный мир, рисовать… Гинеи эти… Однажды был один уставший слон… Ты знаешь, Эдвард, что это значит? А Дэниел знал, но не сказал никому… нет, мне он что-то объяснял, но что я пойму?! Я все смотрела ему в глаза и целовала его. — Подожди, — просил Эдвард, — о гинеях я что-то знаю… Если о слоне, то это семнадцатый век, так мне сказал ювелир из Лондона. Что еще было в книге? Ведь Ричард Райли притворялся коллекционером монет… Но Кэтрин уже не могла остановиться — ветер подхватил и нес ее, свободную, в рыболовные сети крон, что ждали за башнями собора, там, где заканчивался город. Она не двигалась и смотрела в небо, где плясали ее видения. — Я бежала от душных ночей, но теперь мне и снаружи трудно дышать. Болит голова, в груди тесно… И снится деревня, зовет меня… Это ведь она зовет, а не скала? Что мне делать в наружном мире? Ведь не дана корове вечная жизнь, потому что ей в этой вечной жизни совсем нечего делать, вот и я… Скала все равно нас найдет. Она ненасытна. Мы не уйдем от нее. Последние слова Кэтрин произнесла шепотом, уже глядя Эдварду в глаза. Теперь она точно знала, что делать. Сейчас она пойдет в комнату — мимо Беатрис и Тома, мимо старушки Элизы — и возьмет фунт серебром. Этого ей хватит на поезд до Лондона, а там Кэтрин найдет Дэниела и Сайласа и скажет им, что убийцу искать не нужно. Нужно спасти тех, кто еще жив. Да, сейчас она оторвется от стены, войдет в гостиницу, а потом будет поезд, а потом она окажется в новом городе, совсем чужом и странном. Сейчас она поедет, побежит, взлетит, но постоит тут еще минутку, пока не перестанет так болеть голова. — Я с тобой, — у Эдварда дрожали руки и горели глаза, и Кэтрин поняла, что в этот миг он не вспомнил бы о жене. — Нет, — наконец, она смогла сделать шаг в сторону. — Я должна поехать одна.