***
Дело шло к вечеру. Я скрёб, тёр, мыл и обмывал полы с таким усердием, что вскоре почувствовал ноющую боль в пальцах. Трудно было более опуститься; но мне это было даже приятно в моем тогдашнем состоянии духа. Сотни мыслей роились в моей голове, и все они казались мне абсурдными. Уже стемнело, когда Салли позвала меня поужинать вместе. Феодосия суетилась возле плиты, а потому не обратила на нас никакого внимания. «Готовит ужин его превосходительства», — пояснила Салли. Мы сели друг против друга за кухонный стол. На столе стояло блюдо с холодной уткой, две пустых тарелки и чайник чаю. Прежде чем приступить к еде, горничная сложила ладони и прочла молитву. Я последовал её примеру. Ужин, конечно, был скуден; еда предназначалась скорее для подкрепления сил, нежели для насыщения. Я откусил от утиной ножки и меня тотчас начало подташнивать. Внезапную слабость свою я отнёс к тому, что не был голоден. Я отложил ножку и вытер губы салфеткой. — Что же вы не едите? — спросила Салли. — Да как-то не хочется… — Целый-то день ведь не ели… Вон и лицо бледное. — Я правда не голоден. Благодарю вас. Следующие минут десять я сидел молча, подпирая иногда, в тоске, обеими руками голову. Впрочем, совсем скоро моё терпение лопнуло. Я рассказал о недавнем разговоре в целом и о страшной угрозе в частности. Салли слушала с некоторой недоверчивостью во взгляде. — Это вам не должно быть удивительно, — начала она после некоторого раздумья. — Ведь мистер Гамильтон — натура пылкая, и разговор даже у него такой… с преувеличением. Он просто пошутил. — Да разве можно шутить об убийстве? К тому же, на шутку не похоже: сказано ясно, и, кроме того, была угроза, что он меня убьёт, если захочет. Ну, неужели вас такое выражение не напугало бы? — Н-нет, — отвечала Салли, оживляясь. — Я очень поняла, что его превосходительство, может быть, немного погорячился. И вышло грубее, чем он, может быть, хотел. — Позвольте, это ведь чистой воды деспотизм… — Я не хочу ругаться, мистер Лоуренс, — отрезала Салли. — Слушайте: Мистер Гамильтон — добрейшей души человек. Он и мухи не обидит. — Вы так наверно уверены? — Уверена. Помолчали. Я решил не спорить и вместо этого переменил тему разговора: — Скажите, мисс Хеммингс… Мистер Гамильтон, случаем, не женат? Салли подняла взгляд и в удивлении посмотрела на меня. — Нет, не женат. А почему вы спрашиваете? — Может, у него есть дети? Горничная нахмурилась и на мгновенье потупила голову. Что-то переменилось в выражении её лица. — Детей тоже нет. А затем повторила, с неожиданным холодом: — Почему вы спрашиваете? «Чья тогда колыбель?» К сожалению, объясниться я не успел: Феодосия отошла от плиты, поставила на стол тарелку с ужином и нарочито громко произнесла: — Готово. На тарелке лежало изысканного вида мясо, которое к тому же сильно пахло трюфелями и паприкой. Я давно уж позабыл о том, каковы на вкус подобные блюда, а потому от вида сего излишества у меня чуть не потекли слюни. Салли подскочила, точно пружина, и вцепилась в края тарелки. — Я отнесу. Ни слова больше не вымолвила, ушла. Я остался сидеть за столом, уставившись на место, где только что стояла тарелка. — Я что-то не то сказал? Феодосия пожала плечами, попросила извинить её и тоже ушла с кухни. Вечер пролетел незаметно, и мне было велено возвращаться в барак. Я дал себе слово как можно больше молчать, вглядываться и вслушиваться и хоть на этот раз победить вспыльчивую, эмоциональную натуру свою. А потому, оказавшись среди других рабов, я и словом ни с кем не обмолвился; разделся и завалился спать. Впрочем, уснуть на жёсткой деревянной койке оказалось не так-то просто, несмотря даже на усталость.***
Прошло с неделю, и я начинал привыкать к рабской жизни. Замечу вскользь, что в эту несчастную неделю я вынес много тоски: работой я занимался почти неотлучно, а женская одежда свинцовым грузом давила на мои плечи. Тяготил меня, главное, стыд, хотя в эту неделю я не видал никого, кроме остальных рабов и хозяина дома. По мнительности же своей я подозревал, что вести о моем незавидном положении давно разлетелись по всей стране. Дурацкие слухи о личности Джона Лоуренса были одной из причин, почему я решил назваться выдуманным именем. Как вскоре выяснилось, уличные рабы были наслышаны об этой самой личности и испытывали к ней крайнюю неприязнь, даже отвращение. Мне вовсе не хотелось, чтобы из-за досужего языка отца меня забили до смерти. Рабы все ждали, когда Гамильтон выкинет очередную газету. И пускай внешне я был спокоен, в душе моей постоянно царило смятение. Самые дерзкие и нелепые фантазии одолевали меня, и всякий раз, после очень долгого раздумья, приходила мне в голову дерзкая мысль, как-то невзначай, вдруг и почти сама собой. Мысль очень занимала меня, но я не спешил воплощать её. Прошла неделя, а я всё ещё не разобрался, кем оказался купивший меня человек. Нет, разумеется я знал его имя и статус — Александр Гамильтон, рабовладелец, сущий политикан и ярый сторонник «Рабской теории» Томаса Джефферсона. Трудно было не знать о подробностях его политической жизни, ведь слухи о нем повторяли даже те, кто мало о чем на свете считал нужным распространяться. Дело было в сумбурности его характера. Александра Гамильтона я изучал ещё с самой первой встречи и, по особым обстоятельствам, о которых будет сказано позже, знаю о нем теперь очень много фактов. Впрочем, тогда его эксцентричное и в некотором роде странное поведение сбивало меня с толку. Человек он был раздражительный, чуткий и очень нервный. Много курил, вечно на что-то жаловался и глядел на всех свысока. Лицо его имело странную способность изменяться необыкновенно быстро, с самого, например, добродушного выражения на самое злое или отстранённое. Мы не разговаривали, а если и разговаривали, то исключительно по делу. Такой расклад меня нисколько не смущал. Всякий раз, сталкиваясь с хозяином дома, я вдруг ощущал свое обычное чувство отвращения к его лицу. Вот почему я так удивился, когда на седьмой день нашего знакомства он попытался завести со мною беседу. Был второй час дня, и я занимался шлифовкой пола на втором этаже. Вдруг со стороны лестницы раздались скорые приближающиеся шаги. Я их сразу узнал; только один человек мог ходить таким быстрым шагом. — Неправильно ты, Лоуренс, полы моешь. Я обернулся. Гамильтон стоял на последней ступеньке лестницы и глядел на меня сверху вниз. — Это ещё почему? — пробормотал я. — Взгляни на свои руки… Такими темпами ты обязательно протрешь дыру в паркете. Будь мягче. — Мистер Гамильтон, я выполняю свою работу. Неужто вы разбираетесь в технике мытья полов лучше меня? — съязвил я. — О, уж поверь, разбираюсь. А затем добавил: — Позволь поинтересоваться, так, в виде простого любопытства… Ты служил? «Скучно ему, что ли… Прицепился». Он стоял прямо передо мной, через коридор, и с каким-то небывалым сиянием в глазах ждал ответа. — Нет… Не успел послужить. — А я вот служил, — Гамильтон тяжело вздохнул, словно бы предаваясь воспоминаниям. — Закончил университет в тысяча девятьсот тринадцатом, оттуда в армию… Ну, а из армии сразу на Великую мировую. — И что Вы, убивали людей? Я невольно представил его в военной форме и с оружием. — Ну как же, конечно. Девятый пулеметный батальон, дослужился до Майора. Впрочем, совсем скоро меня перевели в штаб, на телеграфиста. Тогда я ужасно расстроился — хотелось и дальше служить на благо Родине. Но сейчас я даже рад. Останься я на фронте, мне непременно отстрелили бы нос. Он тотчас грустно улыбнулся своим словам. — Это я к чему: так уж сложилось, что полы в штабе мыл именно я. Не знаю, почему. Оттуда и опыт. Я опустил взгляд. В голове моей толпились какие-то неопределённые мысли. Повисло неприятное молчание. — И зачем вы это все рассказываете? — спросил я. — Мне не хочется, чтобы ты умер со скуки. Порою небольшого разговора достаточно, чтобы поднять настроение. Ты так не считаешь? Я промолчал. — Джон? И снова промолчал. — Джон! — Ну что? Его поведение несколько оскорбляло мое самолюбие. Само собою разумеется, что я давно уже угадал про себя намерение его и видел всё насквозь. Гамильтон желал примирения. Он тоже меня насквозь понимал, то есть ясно видел, что я терпеть его не мог. Пожалуй, раздражение мое было слишком очевидно; однако я совершенно не желал сближаться с человеком, который совсем недавно пригрозил мне убийством. — Чем ты увлекался до ареста? Я подобрал тряпку, смочил её водой и принялся тереть пол. — Даже не знаю. Выпивал… Ездил верхом… Читал… — Читал? Что именно? — Много что. Но вообще я люблю древнегреческую литературу, — отозвался я, лишь бы только отделаться. Гамильтон кивнул головой, помолчал и вдруг спросил: — Ты знаком с творчеством Оскара Уайльда? Я задумался. — Нет… И не слышал о таком никогда. В чёрных глазах его промелькнуло нечто неясное. — Очень жаль. Думаю, тебе его работы пришлись бы по душе. — О чём вы? Гамильтон странно улыбнулся и махнул рукой. — Забудь. В любом случае, так держать. Может, однажды я подумаю над тем, чтобы смягчить твое наказание… С этими словами он ретировался к себе в кабинет. Наступило обеденное время. Мисс Батроу сидела за кухонным столом и сосредоточенно перебирала крупу. Я уселся против неё и подвинул к себе тарелку с овощной похлебкой. Кухарка кивнула головой и мельком, любопытно на меня поглядела. В отличие от Салли всё остальное время Феодосия как-то избегала говорить со мной. Причин она не объясняла. Я взял ложку и собирался уже приступить к обеду. — Я вижу, что происходит, — неожиданно сказала Батроу. — А что-то происходит? — простодушно спросил я. — К вашему сведению, я тоже читаю газеты, — кухарка не отрывала взгляда от крупы. — Могли бы, между прочим, иметь каплю совести и не винить Его превосходительство. — Простите, мисс, я вас не понимаю. — Я про костюм горничной. Вы, очевидно, испытываете удовольствие, наряжаясь в женщину, и мистер Гамильтон здесь совершенно не при чем. Я зардел в негодовании. — Pardon… — Право, мистер Лоуренс. Как же так? С виду мужчина, а внутри непойми что. Пока я силился уразуметь смысл услышанного, в дверях зашелестело платье, скрипнули кожаные подошвы, и на кухню ворвалась Салли. — Благого дня! — весело воскликнула она. — Простите, я на минутку выглянула на улицу. В кустах всё поет какая-то птица, ей-богу, не могу понять, какая именно. И поёт, и поёт… Я покосился на кухарку. Та сидела с таким видом, будто вовсе ничего не говорила. Салли села за стол и метнула на нее странный взгляд. Не знаю, может мне почудилось, но во взгляде горничной отчетливо улавливалась некая мысль, завуалированное послание. Слишком уж сосредоточенно служанки смотрели друг другу в глаза. Впрочем, я не придал этому особого значения. — Соловей, наверное, — предположил я. — Я его тоже слышал. Салли взглянула на меня и улыбнулась своей приятной, широкою улыбкой. — Да, пожалуй, это был соловей.***
Покончив с уборкой, я стал посреди коридора и поглядел на свои руки. Обе ладони раскраснелись, и в них чувствовалась острая боль — предвестник новых мозолей. Не знаю, что именно подтолкнуло меня пойти против правил: то ли уверенность, внушенная нашей с Гамильтоном беседой, то ли обыкновенная скука, то ли любопытство. Наверняка я знаю одно: тут в игру вступила моя неугомонная натура. Я подошёл к двери кабинета и постучал: тихо, солидно, без всякого нетерпения. — Мистер Гамильтон? Я собирался попросить какое-нибудь средство от мозолей. Не получив никакого ответа, я постучал ещё раз. — Мистер Гамильтон, можно войти? Обнаружив, что дверь не была заперта, я притворил её на крошечную щелочку и заглянул внутрь. Никого. Тут я вспомнил, что обыкновенно в это время Гамильтон выдавал указания уличным рабам. Одна мысль опять пронеслась в моем мозгу, так отчетливо, что я даже вздрогнул. «Нет, так нельзя, — осадил я сам себя. — Посещать кабинет воспрещено… Тем более в отсутствие хозяина». Я ведь знал, я предчувствовал, что она непременно придет, и уже ждал ее; да и мысль эта была совсем давнишняя. Разница состояла единственно в том, что неделю назад, и даже вчера еще, она была только идеей, а теперь… «Но почему? Что там? — я следовал за сбивчивым потоком мысли. — Бумаги что ли хранятся какие? Деньги? Он ведь сказочно богат, раз может сразу пять сотен отдать, не брезгуя. Потому прислугу к себе и не пускает. Чтоб не обокрали…» Я переминался на месте и, сам того не замечая, теребил дверную ручку. О побеге я думал уже давно, болезненно рассчитывая шансы, то надеясь, то отчаиваясь. В своих планах я видел полную вероятность и чувствовал всем сердцем, что в самом деле может быть есть выход и спасение. В конце концов, у Гамильтона не было фактов, ни единого, чтобы подозревать у меня какие-то намерения. «Если действовать осторожно, последовательно, он ни о чем не догадается. А когда догадается, будет поздно…» У меня по спине пошел легкий, даже приятный озноб. «Нет, рано об этом думать. Ну, не побегу же я обкрадывать его безо всякого плана? Всё надо разузнать, до мельчайшей детали, а потом уже действовать. Если там и впрямь хранятся большие деньги, надо сперва узнать, какие». После мучительного колебания, я все же решился на поступок: огляделся по сторонам, убедился, что вокруг никого не было и с замиранием сердца проскользнул в комнату. Первое, что я почувствовал — резкий запах табачного дыму, такой, словно я вошёл не в рабочий кабинет, а в какой-нибудь придорожный кабак. Это была высокая комната, устланная персидским ковром, уставленная несколько тяжелою мебелью красного дерева. На столе стояла громоздкая печатная машинка, телефон и сигаретница, в которой обнаружились две лежалые высохшие сигары. У противоположной стены, увешанной книжными полками, протянулся кожаный диван. Бока и углы комнаты оставались в тени, поскольку окно, против которого и стоял стол, было плотно зашторено. У другой стены находился комод. Только что я начал выдвигать ящики, только что услышал их скрип, мне вдруг захотелось всё бросить и уйти. Но это продлилось только мгновение; уходить было поздно. В комоде обнаружилась куча бесполезных бумаг, позолоченные часы, горсть булавок и банка с какими-то таблетками. В шкафу я не нашёл ничего, кроме книг. Ящик стола и вовсе пустовал. «Где же, где же деньги? — бормотал я в бессилии, — Без денег ведь не убежать! Убрал? Спрятал? Вот и бумаги на столе, вот опять таблетки… Значит, в другом месте хранятся. Ну ничего, найду… Надо уходить, пока он не вернулся». Я признал поражение и собирался было покидать кабинет, но здесь ожидал меня такой ужас, какого, конечно, я давно не испытывал. Точно гром среди ясного неба затрещал стоявший на столе телефон. Я замер как вкопанный. Вдруг показалось мне, что я точно окостенел, что это точно во сне, когда снится, что догоняют, а сам точно прирос к месту. «Боже мой! С ума, что ли, я схожу? Надо бежать, бежать!» — пробормотал я и бросился к двери. Я уже хотел выйти, но вдруг снаружи послышались шаги. Особенные, хорошо узнаваемые шаги — стремительные и легкие. А телефон всё звенел и звенел… И если бы в ту минуту я в состоянии был правильнее видеть и рассуждать, если бы не страх и растерянность, то очень может быть, что я бросил бы всё и тотчас вышел бы сам сдаваться. Вместо этого я ринулся к дивану, затаился за спинкой и притих, как мертвый. Страх охватывал меня всё больше и больше. «Я так и знал! — размышлял я в ужасе. — Треклятый телефон! Вроде бы мелочь, но зато как выдала! Зачем, зачем я в это вляпался…» Скрипнула дверь, и раздались спешные шаги. Вошедший снял трубку. — Гамильтон у телефона. Я сидел на корточках и ждал, затаив дыхание. — Да, здравствуйте. Как поживаете? Я тоже, — Гамильтон сделал паузу, выслушивая собеседника. — Удивлен, что по этому вопросу вы звоните спустя неделю. На несколько секунд воцарилась тишина. — Газеты не врут. Я выполнил ваше пожелание, Томас… Да, уверен. Это он. Да. Смуглый такой, лопоухий… Что? Ах, да-да. Ну, не то что бы… Гамильтон засмеялся в ответ на неслышную шутку. «Обо мне говорят. Ясное дело, обо мне говорят!» Я даже как-то обиделся. — Ужасно иногда неразговорчив! Не дослушивает, что говорят. Никогда не интересуется тем, чем в данную минуту интересуются. Ужасно высоко себя ценит. Ну, что еще? Молчание. — А что Хеммингс? Не тревожьтесь, я с ней поговорил. Она ничего не расскажет…. Уже? Зачем? Вы что, мне не верите.? Нет, я просто… Да, ладно. Завтра так завтра… Понимаю. Гамильтон усмехнулся. — Et vous avez raison. Преподам, конечно. Нет, но я… — Гамильтон замялся, — С-скоро… Ладно. Благодарю, мистер Джефферсон. Увидимся. До свидания. Он повесил трубку. Скрипнуло кожаное кресло, щелкнула зажигалка. Наступило новое, очень уж непохожее на прежнюю тишину молчание. Что-то странное. — Лоуренс, до чего же громко ты дышишь.