ID работы: 9292098

Теория рабства

Слэш
NC-17
В процессе
159
Размер:
планируется Макси, написано 223 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
159 Нравится 74 Отзывы 20 В сборник Скачать

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: I

Настройки текста

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«В Соединённых Штатах или в каком-либо месте, подчиненном их юрисдикции, рабство или подневольное услужение может существовать в тех случаях, когда это является наказанием за преступление, за которое лицо было надлежащим образом осуждено».

— Конституция США, 13 поправка

      Дед мой был отставной солдат Конфедерации, тип мужчины горячего и смелого, одарённого замечательной физической силой. Пожалуй, Гражданская война явилась одним из самых отрадных воспоминаний его молодости: еще будучи мальчишкой мне довелось наслушаться поражающих воображение военных историй. В особенности он любил припоминать второе сражение при Булл-Ран, описывая позорное отступление солдат Союза. С замиранием сердца я внимал нескончаемым байкам прямиком с поля битвы, надеясь однажды повторить подвиг деда. Отличался он также страстною верой в так называемые «южные идеалы» (тогда рабство еще не захватило север), а потому по окончании войны пожелал устроить рабовладельческую карьеру. Ветеранское жалованье свое он вложил в земельный надел, где позднее была организована овощная плантация. Конечно, можно представить себе, каким воспитателем и отцом мог быть такой человек: мой отец, Генри Лоуренс, получился полной его копией.       Моей матерью стала легкомысленная дама из столицы, на которой отец женился в самой первой и еще безрассудной своей молодости. A потому, когда через тридцать пять лет после окончания войны, в 1900 году родился я, Джон Лоуренс, сэр Генри решил принять на себя воспитание и всё умственное развитие своего первого сына в качестве высшего педагога и наставника. Каждый день с девяти утра до полудни я занимался изучением точных наук, родного языка и экономики. С младых ногтей я был приучен гордиться победой Конфедерации и ценить заключенный с севером компромисс (что, мол, это новое рабство нельзя отменять до начала нового века). Напомню в скобках, что тогда людей еще не делили на две категории, как сейчас, и тогдашний раб должен был перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, чтобы рабство стало им заслужено. Еженедельно в Каролину привозили человек двести пятьдесят — цифра почти постоянная. И какого народу только не попадалось! Я думаю, каждый штат имел тут своих представителей. Были и северяне, были ссыльные даже из имигратнов. Все это не разделялось по степени преступлений, потому что рабство полагалось лишь для пожизненно осужденных. «Пускай мы, белая раса, не занимаем больше главенствующей позиции, — говорил отец. — Самая что ни на есть суть наших убеждений осталась неизменна. Белые над цветными, белые над белыми, какая разница? Помни, Джек: мы, Лоуренсы, всегда будем на вершине этой пирамиды». Тогда я и подумать не мог, сколь нелепыми в будущем покажутся мне эти слова.

***

Если человек не бывал никогда на Лонг-Айленде и не знаком с местной географией, то рассказывать мне ему о ней нечего: все равно он не поймет. А тому, кто бывал, напоминать не стану — боюсь ошибиться. Скажу коротко: резиденция Гамильтона стояла где-то на съезде в пригород, в ста милях от Пенсильванского вокзала; ехали мы ровно два часа, и даже до курьезного ровно: в девять утра двадцать второго сентября мы сошли с паровоза, а в одиннадцать часов того же незабываемого двадцать первого дня я стоял на газоне во дворе резиденции. Этот широкий изумрудный газон начинался у самых ворот, добрую четверть мили бежал между клумб и дорожек, усыпанных гравием, и наконец словно бы с разбегу влетал в новенькую кладку двухэтажного коттеджа. Ряд высоких двухстворчатых окон прорезал фасад по всей длине, а по периметру росли кусты падуба и ржавой розы; так и пахнуло на меня запахом цветения.       Гамильтон не понравился мне с первого взгляда. Пускай я знал его всего один день, неприятное впечатление он производил надменным и отстраненным своим видом. Заметив моё безразличие, он перестал примерять улыбки и провёл всю поездку за чтением газет. По наружности своей Гамильтон был человек холодный и важный, немногословный, выпускающий слова веские, тщательно подобранные. Мне такие никогда не нравились. Особенное раздражение во мне вызывала его физиономия — худо выбритая и вечно усталая. Гамильтон снял с моих рук веревку и положил ладонь мне на плечо.       — Добро пожаловать домой, — объявил он с каким-то торжественным выражением.       Гостиная была холодно и сурово меблирована старомодной мебелью: на окнах бордовые шелковые тяжелые занавеси и тюль, на полу широкие бесцветные ковры. Мы остановились в гостиной, обитой темно-зеленого цвета бумагой, с круглым столом, вельветиновыми диванами и со стариннейшим золотым канделябром, спускавшеюся на бронзовой цепочке с потолка. Не так давно наступил одиннадцатый час, и если бы не спущенные шторы, в комнате было бы светло. Я собирался спросить, отчего бы нам не включить свет или не раздвинуть шторы, но не решился.       Гамильтон указал на диван и попросил меня сесть. Сам опустился в кресло напротив.       — Ты мало говоришь, — заметил он после некоторого молчания. — Ну, не беспокойся, я тоже не слишком разговорчив. Я кивнул.       — Однако я ожидал, что сумею узнать о тебе хоть что-нибудь… Помимо того, что было в газетах.       — Это… это, я думаю, для вас безразлично.       — Может быть, — Гамильтон гордо повел головой. — И всё же, в этом доме уважение ценится очень высоко. Так что мне хотелось бы, чтобы ты скорее был вежлив, чем откровенен. Понятно? Какой-то особенный тон речи выдавал в нём политика (я был уверен, что передо мною политик). Я почувствовал, что нисколько не ошибся в заключениях моих на его счет уж по тому одному, что он очевидно был мне враг. Многое в нем мне упорно не нравилось, даже изящная его наружность, и, может быть, именно потому, что она была как-то уж слишком изящна для такого некрасивого человека. Он был несколько выше меня, тонок; лицо его было продолговатое, бледное и носатое; волосы длинные и сальные, маленькие чёрные глаза, в которых вдруг, порывами, блистала иногда непонятная мысль. Его национальность трудно было определить, по-английски он говорил, слегка растягивая слова, но зато с сильным Нью-Йоркским акцентом. Губы его почти всегда имели какую-то серьезную складку, и тем неожиданнее была появлявшаяся на них иногда гаденькая улыбка.       — Теперь назови своё имя. Я промолчал. После минутного почти выжидания, Гамильтон пожал плечами и странно улыбнулся.       — Ладно, молчи, дело твоё. Я придумаю тебе кличку. Я не удержался:       — Глупость какая-то. Вам все должно быть известно из газет… И по документам…       — Всего не знаю. Я слышал только, что ты государственный изменник. А впрочем, что это значит: «все известно»? Вдруг ты предпочитаешь другое имя? Мне это ужасно надоело.       — Джон, — проговорил я с досадой. — Меня зовут Джон. Гамильтон улыбнулся и поднялся с кресла. На краткий миг лицо его приняло самое довольное выражение.       — Приятно познакомиться, Джон. Что ж, сейчас у меня нет к тебе поручений. Прогуляйся лучше по дому, отдохни. Моя горничная расскажет, что здесь к чему. Гамильтон прошел к лестнице, поднялся по ступенькам и мгновенно скрылся в темноте второго этажа. Я содрогнулся, оглянулся тоскливо и протяжно вздохнул. В гостиной спущены все шторы, и оттого в ней темно, прохладно и так особенно нелюдимо, как бывает среди дня в пустых помещениях суда. Я решил подняться на второй этаж. Лестница, как во всех давно построенных домах, была мраморная, темная и узкая.       На втором этаже я обнаружил множество спален, по-видимому, гостевых. Засим я обошёл их все и убедился, что в них свободно можно было разместить человек пятнадцать. Пёстрыми пятнами выступала из полумрака старомодная мебель и масляные картины на стенах. Пахло вчерашним табаком, сыростью, пылью и еще чем-то особенным, неопределенным, нежилым, чем всегда пахнут по утрам помещения, в которых живут только временно: пустые комнаты, гардеробные, ванные. В странном волнении ходил я из комнаты в комнату и потирал и мял дрожавшие руки, и почему-то сутулился, и чувствовал холод. На втором этаже, как и на первом, царил гулкий полумрак; и ни одной живой души. Я ожидал повстречать хоть кого нибудь из местной прислуги, однако так никого и не нашёл. В моём родном доме рабов всегда было больше, чем домочадцев. Порою в особняке невозможно было и шагу ступить, не наткнувшись на горничную, уборщика, кухарку или дворецкого.       Я спустился по лестнице. К тому моменту меня уже сильно клонило в сон, то ли от физической, то ли от внутренней усталости. Мне хотелось помыться и прилечь где-нибудь. Чувство жгучей обиды, начинавшее давить и мутить моё сердце еще в то время, как я стоял на аукционном помосте в Южной Каролине, достигло теперь небывалого размера. На первом этаже я подошел к стеклянной двери, тоже завешенной шторами, и, переступив порог, очутился на каменной веранде. Сбежать я не очень надеялся, но мысль наклевывалась; мысль полезная. С веранды открывался вид на внутренный двор, прекрасный английский сад и декоративную ограду. Душистые клумбы цветов были обсажены грядами, идущими кругом всего цветника, а примерно в двадцати ярдах, за забором, начинались густые деревья; у самого забора пекся серебристый фордик. Я так утомился от целого года мрачного ожидания и тоски, что хотя бы одну минуту хотелось мне провести в этом другом мире. Однако, помимо удивительных соцветий, внимание моё привлекло еще вот что:       В глубине цветника, среди кустов ярко розовых пионов, стояла девочка. У неё было чрезвычайно молоденькое личико, лет шестнадцати, даже, может быть, только пятнадцати. Худенькая, малого роста, негритянка, в черном платье и белом фартуке. Тень ее, совсем коротенькая под отвесными лучами солнца, лежала у ее ног; она улыбнулась, заметив меня.       — Ах, добрый, добрый день! — произнесла она. В глазах её светилось необыкновенное радушие и как будто даже интерес. Не знаю, почему, но эта девочка сразу вызвала во мне чувство необъяснимой сострадательной симпатии.       — Добрый день, — я кивнул.       — Вы, должно быть, Джон, — девочка сделала шаг вперёд, — Его превосходительство, мистер Гамильтон, велел отыскать вас… Ей-Богу, простите, что не пришла. Засиделась в саду…       — Ну, не беспокойтесь. Раз на то пошло, благодаря вам я имел удовольствие… Побыть наедине с собой.       — Чудесно… Ну, пойдёмте. Она помолчала, а затем, словно бы спохватившись, поспешно добавила:       — Меня зовут Салли. Я горничная мистера Гамильтона. Я склонил голову.       — Рад знакомству, мисс… Погодите, когда это Гамильтон успел распорядиться? Он ведь сразу ушёл на второй этаж…       — Мистер Гамильтон позвал меня сверху. Из окна. Мы прошли обратно в дом.       — Вы уже успели все тут обойти? — поинтересовалась Салли.       — Вполне, — я кивнул. — Удивительно, но я не повстречал никого из прислуги… Что, все легли спать?       — У нас всей прислуги кухарка да я… Может, поэтому. Я нахмурился.       — На целый дом?       — На целый дом. Мистер Гамильтон предпочитает тишину и покой. Я, говорит, оборачиваюсь врагом людей, чуть-чуть лишь мне лишнее слово скажут. У него иногда случаются жуткие мигрени… Так что не расспрашивайте его очень об чем-нибудь, особенно если увидите, что он морщится. Я хмыкнул. «Может, из-за этих самых мигреней в доме такая темнота… Хоть глаз выколи».       — А вообще, все мужчины заняты на улице.       — На улице? Чем? — насторожился я. Салли пожала плечами.       — Огородом. У нас есть огород. Она завела меня в дом.       — Сперва раздобудем вам чистой одежды… А потом…       — Я бы с радостью прилёг где-нибудь, — признался я.       — Ну разумеется, — спохватилась Салли, — Вы наверняка устали с дороги… Не беспокойтесь, я вас отведу в вашу комнату.       — Благодарю.       Мы поднялись по лестнице, прошли по тёмному коридору и свернули в гардеробную. Салли порылась в сундуке и протянула мне одежду. Выбор меня порядком удивил: накрахмаленный фрак, жилет, белая рубашка и брюки. Одеяние напоминало наряд лакея, или даже какого-нибудь секретаря, и совершенно не походило на форму для уличных работ.       — Неужели в этом мне положено полоть огород? Нельзя ли тут одежду, например, особую завести, сорочки там, что ли, какие… — спросил я в недоумении.       — Почему же вы так наверно убеждены, что будете работать в огороде? — удивилась Салли.       — Но вы говорили, что все мужчины заняты на улице…       — Ах, нет же. Точнее, да, но в вашем случае… Мистер Гамильтон давно присматривал себе дворецкого…       На мгновение мною овладело сильное, едва выносимое облегчение: мне совершенно не хотелось ковыряться в земле или рубить поленья. Однако, я сразу вспомнил о своём незавидном положении, которое, в сущности, никак не поменялось, и готов был руки себе искусать от внезапно нахлынувшей досады.       — Стало быть, он хочет сделать из меня дворецкого?       — Полагаю, да. Передав мне одежду, Салли распахнула передо мною два огромных шкафа, в которых висели бесчисленные костюмы, халаты и галстуки.       — Раз уж мы здесь, — начала Салли, — И раз уж вам полагается стать дворецким, стоит разобраться с одеждой Его превосходительства… Громкий титул, с которым Салли упоминала хозяина дома, звучал до того нелепо, что я поморщился.       «Аж уши вянут. Маркиз он, что ли, какой…» — подумал я с раздражением.       — Здесь всё необходимое, — продолжала горничная, — На чердаке есть шкафы для вещей, которые мистер Гамильтон носит не так часто. Одежда для путешествий и так далее…       — А запонки? Их выбирает он или я?       — Предлагайте все, если он не попросит какие-то особые. Эти для вечеринок, эти для встреч, а эти для выезда в город…       — Я запомню.       — Да уж, придётся. Салли продолжила говорить, но я больше не вслушивался.       — Вы рабыня. Не наемная работница, — сказал вдруг я. Горничная прервала свой рассказ, обернулась и посмотрела на меня в упор пронзительным, недоуменным взглядом.       — Забавная работа, не так ли? — продолжал я.       — Об чём вы?       — Вы живёте во всем этом, вы окружены роскошью, но ничто из этого не принадлежит вам. Вам вообще ничего не принадлежит, — пояснил я.       — Не понимаю, мистер Лоуренс, — пробормотала Салли. — Рабыня, и что с того?       — Вас это не тревожит? Такая несправедливость? Салли нахмурилась и вдруг произнесла:       — Слуги, со всяким страхом повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но и суровым. Ибо то угодно Богу, если кто, помышляя о Боге, переносит скорби…       — Страдая несправедливо, — закончил за неё я. — Значит, не тревожит?       — Ни капли не тревожит, — твёрдо отвечала девочка. — Вы веруете?       — Верую.       — Буквально веруете?       — Буквально. Впрочем, я не всегда согласен с Его словом. Вот как сейчас. Салли переменилась в лице. Глаза её теперь смотрели холодно, но спокойно.       — Ладно. Помнится, вы хотели прилечь?       — Да, пожалуй, — подтвердил я, стремясь поскорее уйти от странного разговора.       «И к чему это я начал…» — думал я, пока мы спускались по лестнице. — «Язык мой — враг мой. Ещё какой враг!»       Небольшая комната, с темными обоями и кисейными занавесками на окнах, была залита ярким светом. Пожалуй, это было единственное помещение, в которое проникали солнечные лучи. Мебель состояла из простой кровати, тумбочки, шкафа и старого кресла без ручки.       — Ваша комната, — сообщила Салли, — Уборная прямо напротив двери. Не хотели бы вы помыться?       — А, нет, я… Может, завтра утром. Спасибо. Салли медленно кивнула. Кажется, наша беседа произвела на нее некоторое неясное впечатление. На минуту воцарилось молчание.       — Мне не хотелось показаться странным, — серьезно произнес я. — Не держите на меня обиды. Уверяю, моя вера ничем не отличается от вашей, и я вас… Ни за что не порицаю… Девочка улыбнулась и махнула рукой.       — Ну конечно. Отдыхайте, мистер Лоуренс. Увидимся завтра. С этими словами она покинула комнату и затворила за собою дверь. Я присел на жесткий матрац и тяжело вздохнул. Ни с того ни с сего, давно уже знакомое чувство волной хлынуло в мою душу. Я протер слезящиеся глаза, разделся, забрался под одеяло и вскоре забылся глубоким, но тревожным сном. «Добро пожаловать домой…»

***

      — Вставайте! Чего спите? Я тотчас распахнул глаза, сел в постели и принялся вертеть головой. За окном было светло, однако солнечные лучи в комнату не проникали. «Стало быть, утро…»       — Поднимайтесь! Мой взгляд устремился в сторону двери. В проеме стояла женщина лет сорока, чёрная, в сером платке и фартуке. Темные глаза её метали искры.       — Вам уже как два часа на ногах быть положено! — накинулась она на меня, как ястреб. — Что, Салли не сообщила?       — Не сообщила… — растерянно пробурчал я. Спросонья мне едва удалось вспомнить, кто такая эта Салли.       — Вставайте и ступайте на кухню.       Она ушла. Я потёр виски. Сон меня совершенно не подкрепил: пробудился я в состоянии духа разбитом и подавленном еще больше, чем вчера. Появление женщины возбудило во мне желчь и небывалое раздражение. Я мечтал укрыться одеялом и спрятаться, точно черепаха в свою скорлупу.       За кухонным столом сидела Салли. Исходящий из окна солнечный свет тусклым золотом переливался в ее волосах.       — Доброе утро, мистер Лоуренс…       — Доброе. Она смерила меня обеспокоенным взором.       — Да что же это вы такой бледный? Вот и руки дрожат!       — Да так. Не выспался, — пробормотал я.       — Вот, мы вам кофею наварили… Пейте на здоровье… Не успел я поблагодарить её, как тяжёлая поступь сотрясла кухонные половицы. Та самая женщина вошла в комнату с таким видом, словно дюжина поваров ожидала ее распоряжений. «Кухарка, наверное», — сообразил я.       — Сидят, — пробурчала она, — Дел-то по горло…       — Каких дел, мисс Батроу? — отохвалась Салли. Кухарка заглянула в стоявшую на плите турку.       — Кофей кому наварили? Мистер Гамильтон просил кофе…       — Это мистеру Лоуренсу. Кухарка оглянулась и только тут заметила меня.       — Мистер Лоуренс переживет, — спокойно и не мигнув глазом произнесла она.       — Ну…       — К твоему сведению, — мисс Батроу вынула из кухонного шкафа кружку. — Если бы не ты, Мистер Лоуренс давно бы получил указания и приступил к своим обязанностям.       — Да ладно вам, мисс Батроу! Он и суток здесь не провёл… Какие могут быть указания?       — Даже если так, пускай хоть посуду вымоет…       Припоминаю, с каким жадным интересом я следил за их перепалкой. Мне было непонятно, например, как эти люди, совершенно не имея жизни, оставались людьми и находили душевные силы, чтобы браниться между собою. Ругань двух служанок даже как-то ободрила меня. Впрочем, одушевление моё столь же быстро и погасло:       — Прошу меня простить.       Все присутствующие тотчас обернулись к дверям, в которых стоял хозяин дома. Вид у Гамильтона был какой-то помятый: под глазами его темнели мешки, а на челюсти начала выступать сизая щетина. Однако одет он был изысканно, в широком пиджаке, светлых летних брюках, и вообще всё было на нем с иголочки.       — Кажется, я просил отнести мне кофе, — сказал Гамильтон с видом сильного утомления. Говорил он резким, хрипловатым alto, очень подходящим к тому впечатлению, которое он производил.       — Ваше превосходительство, извините, ради Бога…       — Ничего. Гамильтон подошел к кухарке, забрал у неё кружку, налил себе кофе и принялся жадно пить. Я осторожно покосился в него глазами: одетый как бы для выхода, он, казалось, никуда не собирался. Отхлебнув в один глоток остатки кофе, Гамильтон протер губы, посмотрел на меня и вяло улыбнулся.       — Доброго утра, Джон. Настроение моё, поднявшееся было за счёт разговора двух служанок, сделалось даже сквернее. В ответ я лишь кивнул и угрюмо уставился в сторону. Не садясь и остановившись неподвижно, некоторое время Гамильтон смотрел мне в лицо.       — Ты поел? — спросил, наконец, он.       — Простите, мистер Гамильтон, мы готовили обед для уличных рабов. Никто ещё не завтракал, — встряла мисс Батроу. — К тому же, мистер Лоуренс проспал…       — D'accord. В таком случае, пускай позавтракает. Я в гостиной. Он кивнул головой и ушёл, не сказав больше ни слова.       — Сегодня Его превосходительство пребывает в замечательном настроении… — подметила Салли.       — Да уж, — согласилась кухарка. — Ничто не радует его сильнее, чем возвращение домой. Я сидел, как бы в отупении, за столом и глядел молча, окончательно запутавшись.       Покончив с завтраком, состоявшим из миски жидкой овсянки, я отправился в гостиную. Гамильтон сидел в кресле, облокотясь левою рукой на спинку, и читал утреннюю газету.       — Ты успел познакомиться с Феодосией? — поинтересовался он, не отрывая взгляда от газетной страницы.       — С кем? — не понял я.       — С мисс Батроу, — пояснил Гамильтон, — Скажу так, женщина характера сурового, но справедливого…       Я кивнул, переминаясь с ноги на ногу. Заметив, по всей видимости, некоторую неловкость моего поведения, Гамильтон встал с кресла и направился в сторону лестницы.       — Идём.       Следующие полчаса он таскал меня по дому, бормоча всяческие премудрости и разъясняя, для чего именно ему так нужен дворецкий. Я был как-то рассеян, что-то очень рассеян, кивал и подчас сам не понимал, чему кивал. Мы поднялись наверх, прошли по спальням, устланным персидскими коврами, изучили гардеробную и туалетные. Закончился наш обход в личных апартаментах Гамильтона, состоящих из спальни (хозяйская спальня оказалась скромнее и проще всех), личной ванной и кабинета. В кабинет мы, впрочем, так и не зашли.       — Никогда не заходи в мой кабинет, — предупредил он.       — Почему?       — Потому что я так сказал. Это моё личное место для размышлений. Секунд десять полных он стоял молча, а потом вдруг спросил, совершенно не в тон разговора:       — Салли славная девочка, не так ли? Тихая такая, кроткая…       — Гм…       Неожиданный вопрос озадачил меня. Во взгляде Гамильтона случилась странная неподвижность. Он сделал паузу, закурил сигару и предложил другую мне; я отказался.       — Многим нравятся такие, — продолжил он вдруг, пронзительно смотря на меня. И точно будто бы у него было какое то чрезвычайное намерение. — Удивительное лицо! Лицо веселое, а она ведь ужасно страдает, а? Об этом глаза говорят, вот эти две две точки под глазами в начале щек…       — Да что же… Может быть. Мне стало неловко.       — Глаза у неё приятные, очень даже, — Гамильтон выпустил дым. — И улыбка добрая. Я пустился было в те самые уклончивые банальности, чтобы избежать разговора, но он меня опередил:       — А тебе нравится?       Я до того успел сконфузиться, так это было мне неприятно, что я едва не сорвался и не ушел. Напряженное молчание длилось секунд десять, и наконец, к моему облегчению, всё разрешилось само собою: с первого этажа раздался пронзительный дверной звонок.       — А! — спохватился Гамильтон. — Должно быть, доставка… Ступай и открой дверь.       Радуясь явившейся возможности, я сбежал по лестнице и направился в сторону прихожей. Раздражительное и напряженное состояние, с некоторого времени поселившееся в душе моей, усугубилось до крайности. Во всем поведении хозяина дома было нечто такое, что решительно смущало и злило меня: впрочем, я сам не мог понять, что именно. Я снял дверную цепочку и распахнул дверь. На крыльце стоял мужчина в широкополой шляпе. У самых ворот был припаркован грузовик.       — Кто вы? — спросил я с порога.       — У меня доставка, сэр, — пояснил мужчина. — Из бакалейной лавки… Слегка нажимая на мое плечо, чтобы заставить меня подвинуться, на крыльцо вышел Гамильтон.       — Уилсон, доброе утро, — поприветствовал он.       — Мистер Гамильтон, сэр, — доставщик приподнял шляпу. — Постарался привести в кратчайший срок.       — Вы вовремя, — Гамильтон кивнул. — Помнится, я заплатил на три доставки вперёд?       — Так и есть. Я выгрузил ящики. Могу донести до дома, если вам угодно…       — Нет, нет, не стоит. Мой дворецкий управится с этим.       — Хорошо.       Гамильтон распрощался с доставщиком и проводил его до самого грузовика. Воротившись, он указал рукою в сторону ворот.       — Отнеси ящики в дом. И ничего не урони.       Пройдя через двор, я прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, нагруженные друг на друга ящики.       «Надо же, тут всё так разом сбросить в кучку и уйти!» — подумал я с досадой. Ящики были где-то в три фута длиною каждый, сколоченные из грубо обтесанных досок. Я закатал рукава и усилился поднять один из них. Руки мои напряглись, задрожали, и тяжелый ящик рухнул на землю. Я нагнулся и где-то с минуту провёл в тщетных попытках подобрать его.       — Да что же это такое! — воскликнул я, уже в совершенном отчаянии.       — Чего ты там возишься? Я обернулся к воротам. Гамильтон глядел на меня сверху вниз, ужасно заинтересованным, но почти недовольным взглядом. Я распрямился и скрежетнул зубами.       — Извините, сэр, — проговорил я, едва ли не дрожа со злости. — Не могу. Он усмехнулся.       — Не пристало мужчине так быстро сдаваться. Я хотел ответить, но нашел в себе одну только исступленную ярость. Странная улыбка зазмеилась на его губах.       — Впрочем, по закону ты действительно не мужчина. Стало быть, нужно позвать кого-нибудь из огорода…       — Чего, однако же, вы хотите? — перебил я.       — Pardon?       — Вы обозвали меня лишь оттого, что я не сумел поднять ящик, сэр, — проговорил я с усилием. — Раз так, почему бы Вам самому не продемонстрировать, как это делается?       Странными показалось мне мое собственное одушевление, тогда как все предыдущие разговоры я поддерживал с угрюмым отвращением. Александр поднял голову, пристально посмотрел на меня и сухо рассмеялся. Словно бы я отпустил паршивую шутку. Каким-то холодом охватило вдруг меня от этого ужасного ответа.       — Ступай, Джон. Я позову кого-нибудь.       — Я с места не сдвинусь, пока вы не поднимите ящик. — упёрся я.       — Даже пытаться не стану.       Одно мгновение я глядел на него в упор и молчал. Внезапно во мне пробудилось желание совершить нечто отвратительное и нелепое. Возможно, не скажи я тогда следующих слов, дальнейшая жизнь моя обернулась бы совершенно иной:       — Значит, вы и не мужчина вовсе.       Он переменился в лице. Я стоял, дерзко смотря на него и как бы ощущая от своей дерзости наслаждение. «Так как я для него раб и ничтожен в его глазах, то нечего ему и обижаться моей грубости…»       Вдруг Гамильтон залился нервным смехом. Я отшатнулся, и не то чтоб испугался, а скорее удивился.       — Дурак ты неблагодарный! — крикнул вдруг он, как-то неестественно раздражаясь. — Не мужчина, не мужчина… И какое право, наконец, имеешь ты оскорблять меня?       — Я вас не оскорблял…       — Нет, оскорблял. С чего бы мне благодетельствовать тем, которые плюют на это? Что у тебя на уме? Да… Да ты сам на коленях будешь ползать просить прощения, вот как это будет устроено! Не мужчина…       Столь резкая перемена в его настроении меня порядком встревожила.       — Неужели вы не заметили, что я не хочу ваших благодеяний? — не выдержал я. — Я не настроен дружить с вами. Пусть я неблагодарен, пусть я низок, только отстаньте, ради всего святого…       — Идём. Идём, сейчас же. Гамильтон вцепился в моё запястье и поволок меня за собой. Я не сопротивлялся. Мы прошли во второй этаж особняка, и он затащил меня в гардеробную.       — Что вы делаете? — спросил я в сильном волнении.       — У меня есть костюм для тебя. Твой новый костюм, — пробормотал он скорым полушепотом. Гамильтон подошел к длинной вешалке, сорвал одно из висящих на ней платьев и протянул его мне. У меня глаза на лоб полезли.       — Вы никак с ума сошли…       — Да неужели ты не видишь, что я совершенно в полном уме теперь говорю?       — Я…       — Ты не справляешься с обязанностями дворецкого. И раз уж ты не способен подобающе себя вести и выполнять простейшие указания, быть тебе горничным. В моём доме горничные носят платья.       — Но я мужчина…       — Нет, Джон. По закону ты раб, а не мужчина.        — Да что вы, шутите что ли?! — вспылил я. — Это я по подлости моей говорил! Так, шутка! Что, в этом доме трансвестизм в порядке вещей?!       — Трансвестизм? — Гамильтон гаденько усмехнулся. — Не ты ли занимался публичным трансвестизмом? Я закатил глаза.  — Во-первых, это все клевета. Во-вторых, я вовсе не считаю, что мужчины вроде меня могут рядиться в платья. Я вам что, raccrocheuse?       — Зачем говоришь по-французски?       — Хочется! Вы тоже говорите! Гамильтон поморщился.       — Ты не достаточно красив, чтобы претендовать на роль raccrocheuse. И хватит французского. Я остановился, едва переводя дух от гнева.       — Уж лучше ходить голым…  — Ходи. Помолчали.  — Так и я думал. Гамильтон указал на ширму в углу комнаты.       — Ступай.       Скрепя сердце, я отправился за ширму и переоделся. Я был настолько тощий, что с лёгкостью влез в женский наряд — с длинными рукавами, пышной юбкой и белым фартуком. Платье натянулось на моих плечах. Потом я надел чулки (Гамильтон заставил меня надеть белые чулки) и завязал волосы красной лентой. Я терпеть не могу красный. Костюм сидел нелепо, без пропорции, придавая мне вид то ли несимпатичной дамы, то ли трансвестита. До того мне стало обидно, что я едва не разрыдался.       Я показался из-за ширмы. Во взгляде Гамильтона выразилось отвращение, и в то же время как бы злорадное наслаждение моим стыдом.       — Я не потерплю оскорблений, Джон, — сказал, наконец, он. — Опрометчивое, равнодушное существо, вроде тебя, не притронется к мужской одежде, пока не научится внимать моим словам. Я стиснул зубы.       — Радуйся, — продолжал он с выделанным нахальством, — Тебе не придётся таскать ящики, отвечать на телефонные звонки и встречать гостей. Раз уж ты желаешь мыть полы и убирать мусор… Так тому и быть. Пожалуй, вторая горничная мне пригодится даже больше, чем дворецкий. Я стоял, сжав кулаки, досадуя на сказанное во дворе.       — Я не женщина. Платья бывают в пору лишь женщинам! Гамильтон ядовито усмехнулся.       — Ну, если не смотреть на ноги… — протянул он. — Ты, так уж и быть, похож на самую дешёвую raccrocheuse. У меня голова пошла кругом.       — Дерьма кусок. Я поспешил уйти.       Моя каморка, имевшая в сравнении с остальными комнатами самый жалкий вид, была всего в четыре, а то и в три шага длиною. Такая обстановка лишь подогревала чувство беспокойного, резкого смятения, растущего в моей груди. Я злился как сумасшедший, метался как угорелый по комнате, не видя ничего перед собою. Странное дело: мне было о чем задуматься, но между тем я весь погрузился в чувство глубокой обиды. Да и вообще тяжело мне было думать в ту минуту о чем бы то ни было. Я хотел совсем забыться, всё забыть, потом вернуться и начать с начала. Клочки и отрывки каких-то мыслей так и кишели в моей голове, но я ни за одну не мог ухватиться, несмотря даже на усилия.       «Это уж всего сквернее, нелепая юбка! Сразу заметят, запомнят… Побьют!» — думал я, метаясь, как в лихорадке.       Если бы в тот миг в комнате очутился неискушенный наблюдатель, и если бы наблюдатель этот отыскал в себе смелость поинтересоваться моими ощущениями, ответ он получил бы вот какой: на меня словно бы напялили широкие панталоны с единственной длинною штаниной.       Чувства мои были так изощрены, что даже шелест ткани я уже наконец не мог выносить. Я остановился, поднял платье намного выше колен и уставился на свои ноги. «И как теперь сидеть? — размышлял я в совершенном отчаянии, — Любому мужчине свойственна привычка раздвигать колени. Разве пойдешь против природы? Значит, любой желающий безо всякого труда сумеет заглянуть мне под юбку… А я и не замечу, даже слова поперек не скажу!»       Я почти начинал бредить: вот уж мне показалось, будто мои ноги, обтянутые тугими чулками, и впрямь походили на женские. Если бы во мне остались хоть какие-то силы, я начал бы кричать, воздевая руки к небу, плакал бы навзрыд как маленький ребенок до того, что, как говорят, «выплакал все глаза».       Из хлопотливых раздумий меня вырвал скрип половиц. Я обернулся. Дверь отворилась, и в проеме появился хозяин дома. Он, очевидно, знал уже зачем пришёл и глядел на меня в упор, собираясь сказать что-то. Я даже почувствовал надежду: «Вдруг он сжалится, попросит переодеться, может даже извинится за несдержанность…»       — Вы всё еще в тех же мыслях? — спросил я с плохо скрываемой неприязнью.       — В каких ещё мыслях? — Гамильтон сделал вид, будто не понял меня. Я поджал губы.       — Вы и впрямь хотите, чтобы я рядился в женщину? — проговорил я.       — В горничную, — поправил он. — Да. Ты не достоин звания дворецкого.       — К чему же тут вмешивать достоинство? — вспылил я. — Охота же в самом деле мучить людей! Вы унижаете меня из одной своей обиды…       — Ты раб, Джон, — перебил он. — Раб не вправе обижать своего господина. Раб не вправе говорить против господской воли.       — Всё это вздор! Терпеть я не могу этой вашей «рабской» теории. Да, я всё себе позволяю говорить и выражаюсь, может, откровенно. Вот только рабов не стыдятся, и раб обидеть не может. По вашей же теории, я не человек.       — Значит, ты признаешь это? — небывалое самодовольствие проскользнуло в тоне его голоса. Я стиснул кулаки.       — Я говорю о факте, совсем не от меня зависящем. На раба незачем сердиться. К тому же, на что сердиться? Скажите, ну разве я вас оскорблял?       — Ты обозвал меня женщиной. Я едва не поперхнулся от возмущения.       — Да я… Когда?! Когда я такое говорил? — вскричал я. — Уж собственные слова я запомнил бы! О «женщине» и речи не шло…       — А о чем шло? Он глядел на меня как бы свысока, в упор, своими пустыми чёрными глазами.       — Я сказал, что вы не мужчина вовсе. Раз не желаете поднимать ящики.       — Ну вот! — воскликнул он, так, словно я лишь подтвердил его слова, — Если не мужчина, значит женщина. Стало быть, ты тоже женщина. Я закатил глаза.       — Заключайте, что хотите. Я вам сказал: раз вы верите в теорию и не считаете меня человеком, не вижу повода злиться на мою болтовню.       — Рабской теории не терпишь, а рабством оправдываешься, — Гамильтон скрестил руки на груди. — Твой отец разочаровался бы. Впрочем, думаю, он и так разочарован… Я вздрогнул, будто меня ударило электрическим током.       — Не упоминайте моего отца.       — А что? — удивился Гамильтон. — Не каждый отец простил бы сыну такое предательство. Более того, он спас тебе жизнь… В некотором смысле. Ей-Богу, я уж не говорю о твоих тайных пристрастиях… Если, конечно, он не солгал.       Я даже кажется покраснел: «Знает… Даже об этом знает…» — пронеслось у меня в мыслях. Болезненное и ненавистное воспоминание отозвалось в душе моей. Передо мною всплыл яркий образ отца, хмурящегося в неописуемом разочаровании. Этот образ разом вызвал во мне чувство горечи, стыда и обиды. Сейчас, когда миновало уже два года, тот злополучный день — день суда, вспоминается мне только как беспрестанное коловращение фотографов и репортеров. Помню, как посреди заседания отец встал со своего места и сделал откровенное заявление. Я до того тогда оторопел, что едва не завопил от досады. На меня словно пролился дождь горячей золы. Обрекая меня на мучительный стыд, отец, очевидно, стремился продлить мне жизнь. За это я его и возненавидел.       — Хватит, — не сдержался я. — Говорите лучше прямо, зачем пришли. Чтобы унизить? Так я и без того унижен.       — Вовсе нет, — Гамильтон покачал головой. — Дело вот в чём: я пришел еще слово сказать…       — Какое такое слово? Этот напыщенно-важный тон разговора стал мне решительно невыносим. Гамильтон почесал затылок.       — Заметь, в доме помимо меня живут только женщины. И если, предположим, слова твоего отца — хитрая уловка… Не кажется ли тебе, что такое соседство не слишком благонадежно? Я не сразу понял, о чём шла речь.       — Я бы никогда… Ни за что… Если вы об этом, — пробормотал я. Гамильтон пожал плечами.       — Вот уж не знаю, Джон. Салли мила. Цветная, конечно, но…       — Да что вы заладили? — разозлился я. — Ей нет и шестнадцати! За кого вы меня держите? Должно быть, я взглянул на него каким-то странным взглядом или сказал что-то особенное, потому что в глазах его мелькнула вдруг опять прежняя непонятная мысль.       — Сколько тебе лет? — спросил вдруг он.       — Двадцать один будет. На лице Гамильтона выразилось удивление.       — Я то думал, тебе пятнадцать. Уж больно тощий. Заметив в этих словах решительную насмешку, я собирался было ответить, но не успел:       — В любом случае, я к тебе вот с каким напоминанием: боюсь, мужчинам положено спать на улице, в бараке. Я весь похолодел и машинально оправил юбку.       — Помилуйте, — пробормотал я. — Они ведь меня прикончат!       В минувший год я жил как бы с закрытыми глазами, однако не мог не замечать предубежденного, неприязненного к себе отношения. С людьми вроде меня в тюрьме обходились с одинаковою, совершенно бессмысленной жестокостью. Помнится, проводя дни напролет в узкой тюремной камере, я только и жил одною надеждой получить поскорее отцовское письмо. С извинениями. Уж не знаю, ощущал ли он вину за сказанные в суде слова. Пожалуй, отец предчувствовал нечто ужасное в дальнейшей судьбе своего сына и боялся спрашивать, чтобы не узнать чего-нибудь еще хуже. Я его так и не простил.       — Вы с ума сошли! — я пришёл в смятение. — Вы хотите чтобы я — мужчина, переодетый в женщину, спал среди бывших заключенных? Понимаете ли вы, что они меня убьют? Не потому убьют что я болтать буду, а так, просто убьют! Уж лучше сошлите меня обратно…       — Значит, я тебя за эти пятьсот долларов взял, и побегу теперь возвращать? — Гамильтон покачал головой.       — Выдайте мне подобающую одежду. Ну, неужели я недостаточно выказал вам сегодня, что вы меня до сих пор мучаете…       — Замолчи, Джон, — перебил меня Гамильтон. — Замолчи, пока я не разозлился.       Готов поспорить, лицо моё в тот миг исказило столь жгучее, столь судорожное отчаяние, что любой, будь то мой отец, или даже какой-нибудь Томас Джефферсон, проникся бы жалостью. Гамильтон, впрочем, и бровью не повёл. Я давно приметил в нём одну любопытную особенность: даже когда он говорил с очевидным раздражением, взгляд его как бы не повиновался настроению и либо совершенно ничего не выражал, либо выражал нечто иное.       Странная мысль пришла мне вдруг: собраться сейчас, подойти к Гамильтону и воспользоваться иным методом убеждения.       — Только попробуй, — предупредил он, словно бы предугадав мои действия. Должно быть, меня выдала особая решимость во взгляде. — Хватит пререкаться. Поумерь пыл и ступай в барак. К тому моменту я успел потерять всякую надежду.       — И застегни платье. Жду через час. С этими словами он вышел из комнаты.

***

      «Бежать. Нужно отсюда бежать». Я шагал по огибающей дом тропинке. Погода тогда стояла совсем ещё летняя, однако на улице было весьма прохладно. Частые порывы ветра раздували подол моего платья, а холодное осеннее солнце ярко блестело мне в глаза. Я успел привыкнуть к вечному полумраку, а потому теперь дневной свет вызывал во мне некоторое раздражение.       «Непременно, непременно бежать! Только куда? И как? Допустим, украду у него деньги. Возьму, сяду в машину, поеду… А ключи? Небось при себе хранит? Заберу! Лучше совсем бежать… далеко… в Мексику, и наплевать на него! Заживу… Чего еще-то взять? Одежду? Документы какие? Он ведь помешанный, по глазам видно, небось и не заметит. Только бы границу пересечь! Бывал я там, на границе. А ну как у них там еще больше солдат теперь стоит…»       — Надо же, какой! Я вздрогнул и обернулся. Из-за угла здания выглядывал мужчина (по всей видимости, один из уличных рабов). Он был лет тридцати и очень высокий, а глаза его — большие и водянистые, смахивали чем-то на бараньи. Увидев незнакомца я, конечно же, ужасно испугался.       — Да я тут… Я развернулся и хотел было скрыться.       — А ну стой. Он направился в мою сторону торопливой, широкою походкой. Я стал в оцепенении посреди двора.       — Вы меня только не бейте, сэр. Я сейчас же всё расскажу. Je suis habillé parce car j'ai été trompé, monsieur… — залепетал я точно в жару. Раб остановился поодаль, беспощадно меня разглядывая.       — Француз ты, что ли? — удивился он, — Так я по-французски ни слова не знаю. Странные вы, галлы! Выходит, если уж принято, что женщина у вас равна мужчине, мужчина и в платье готов обрядиться из солидарности…       — Я не француз, с-сэр.       — Зачем тогда платье? Или ты женщина?       — Нет, нет, сэр… Здесь, понимаете, случилось недоразумение… Тут я, впрочем в самых кратких и отрывистых словах, выложил всё, как на духу: о доставщике, ящиках и ссоре. Раб слушал, кивая каждому слову. Когда я закончил свой рассказ, он махнул рукой.       — Э, да знаем мы его: чуден человек! Ни слова при нем говорить нельзя, сразу раздражается. Через пару дней небось забудет свою обиду.       — Надеюсь, — пробормотал я.       Несмотря на ободряющие слова и дружелюбные жесты, раб производил на меня устрашающее впечатление. У него была плотная, внушительная фигура, имеющая, по всей видимости, естественную закалку от физических нагрузок. Такие мужчины нередко встречались мне в тюрьме. Очевидно, встречи эти не несли за собою ничего хорошего. Мужчина потрепал меня по плечу.       — Меня зовут Ли. Ступай прямо, тропинкой, а потом поверни направо — там барак. Я пойду ненадолго.       — Спасибо. Разминулись. Испытав небывалое облегчение, я зашагал дальше.       Барак представлял собою крохотный бетонный сарай с низким потолком (мне всё казалось, что я вот-вот стукнусь о него головой). Стены были голые, выкрашенные в болотный цвет и во многих местах облупившиеся. Внутреннюю обстановку составляли сальные занавески на единственном окне, потрёпанная тахта, чугунный камин и шесть деревянных коек. Против тахты стоял небольшой столик, на котором валялись вперемешку газетные номера.       «Откуда здесь газеты? — удивился я. — Не зря ведь существует эта раз установленная теория. Нам, нелюдям, не положено читать… Даже Библию не положено: накажут. А тут вон, газеты».       Номера были свежие: газета на верхушке кипы датировалась пятнадцатым числом. Несмотря на мгновенное желание, чрезвычайно рискованное и противозаконное, хоть какого-нибудь сообщения с внешним миром, я постарался не замечать газет вовсе. Здесь же, возле барака, была пристроена баня. Недолго думая я пошёл в душевую. Мне хотелось отмыться от этого позора, избавиться от нелепого рабского бремени. Впрочем, я сознавал, что смыть его можно не иначе как кровью. Но во всяком случае неряхой я не мог оставаться: вымыл волосы, шею и особенно лицо. Когда же дошло до вопроса, брить ли ноги, чтобы не смотрелись так нелепо в чулках, решил отрицательно: «Пусть так и остается. Ну, как подумают, что я выбрился, чтобы походить на женщину…»       К моменту моего возвращения остальные рабы успели прийти из огорода. На койках, друг против друга, сидели пятеро мужчин — все люди молодые, худо одетые, все с довольно замечательным телосложением, и все, кроме одного, черномазые. Я хоть и не робкого был десятка, но с испугом встречал любопытные взгляды, и только хрупкая доверенность, внушенная беседой с одним из рабов, удержала меня от желания убежать. Я понимал также, что, пожалуй, и убежать-то теперь уж невозможно.       Молчание длилось недолго: один из рабов так и покатился со смеху.       — Так это правда! — выдавил он. — Гамильтон не иначе как с ума сошёл!       — А я говорил, — подхватил знакомый мне раб. — Щеголяет в нарукавчиках и юбке, бедолага…       От внезапного, припадочного взрыва смеха я застыдился окончательно. Должно быть, подробности нашей ссоры успели распространиться и возыметь впечатление нелепой шутки. Стоит признать, я даже обрадовался такому стечению обстоятельств. Я машинально оправил свою одежду и даже с беспокойством переменил место, подвигаясь к выходу из барака. Заметив, что я был уже едва живой от позора, один из рабов — бородатый и жилистый, цыкнул на остальных.       — Чего рты-то порасстегивали, дурачье! — он взглянул на меня и кивнул в сторону свободной койки, — Садись, садись. Я прошёл в угол помещения и сел. Рабы как-то разом перестали обращать на меня внимание. Завязался разговор.       — Знаете что? — начал Ли. — У его превосходительства сегодня гости.       — С чего ты так решил? Ли приложил палец ко лбу.       — С того, — продолжал он. — Видали, как нарядился? Он утром приходил распоряжаться, так я его едва узнал: пиджак накрахмаленный, башмаки начищены, блестят! Дело ясное: хочет произвести впечатление.       Между тем я принялся с особенным любопытством прислушиваться к разговору: даже приподнялся не нарочно со своего места. Действительно, в общем виде хозяина дома поражало как бы что-то особенное, а именно нечто как бы оправдывающее предположение о намерении «произвести впечатление».       — Тоже тему нашёл, — лениво и презрительно отозвался бородатый. — На это дело бабы есть… Чего-то тебя о моде говорить потянуло, брат?       — Отродясь он по субботам таких костюмов не носил. Вот и все.       Одна невероятная мысль начала было укрепляться в моем воображении, но я отогнал ее. Заговорили о погоде. Я был молчалив и несколько неловок: мне всё хотелось поддержать беседу, но я не знал, как.       — Кстати говоря, — бородатый оборотился к Ли. — Не сегодня ли новая газета?       — Сегодня, — Ли кивнул. — Вот только чёрт знает, когда она попадет к нам в руки. Может неделя, может месяц…       — Жаль, жаль. Хочу поскорее узнать, чем кончилась история того… Тут я не сдержался:       — Позвольте, откуда у вас газеты? Все как один обратили на меня взгляды. Мне очень неприятно стало от этого рассматривания, даже как-то страшно.       — Гамильтон не держит у себя старых газет, — ответил один из рабов, — Выбрасывает. Мы их находим и забираем себе.       — Рабам разрешено читать? — удивился я.       — Не разрешено. Но разве возможно жить, не зная, что творится в мире? — отозвался Ли.       — А если он увидит?       — Кто? Гамильтон-то? Ну и пусть: он за такое не наказывает. Да и вообще… никогда никого не наказывает. Говорю же, чуден человек. Ты, дружище, видать сильно его разозлил…       — Не нравится мне этот ваш Гамильтон, — пробормотал я.       — Да чего ты так… Что разгорячился? Он, может, познакомиться с тобой пожелал, а ты ему в лицо плюнул. Славный, дружище, он человек, благодетель… в своем роде, разумеется. — сказал Ли.       — Ещё бы! — подхватил бородатый. — Ругаться не любит, а если и ругается, то не иначе как от жалости сердца. Безвредный человек, совсем ягнёнок. Не бьет нас никогда…       — Уж лучше б он меня побил, — перебил я. — Это правда, что человека надо разузнать сначала поближе; но Гамильтон мне совершенно ясен. «Благодетель», ну как же! Только изверг и подлец, если не сумасшедший, приобретает живые души в качестве прислуги.       — Ты выступаешь против теории? Я кивнул. Ли обмерил меня долгим, пристальным взглядом.       — Понимаешь, дружище, — он не сводил с меня сверкающих глаз. — Мистер Гамильтон спас наши жизни. Все благодаря теории. Всякий человек скорее рабство предпочтет, чем свидание с виселицей.       — Это вы потому говорите, что не хотите умирать… — с жаром возразил я. — Уж лучше удавиться, чем участвовать в гнусном предрассудке теории. Я обвел глазами присутствующих.       — Как можем мы, примеряясь с утверждениями о правах человека, вместе с тем уживаться и с отвратительным рабством? Услужение никого не исправляет, никакого преступника не устрашает, и число преступлений не только не уменьшается, а чем далее, тем больше растёт. Почувствовав безнаказанность, на место «спасенного» тотчас приходит другой преступник. Может кто-то и притворяется, что доволен системой, но я убеждён в её бессмысленности. Я уж не говорю о нарушении прав… Одно мгновение все смотрели на меня в упор и молчали.       — Ты аболиционист, не так ли? — спросил вдруг Ли. Я похолодел.       — Нет. Но Рабской Теории терпеть не могу. На мгновение лицо Ли приняло задумчивое выражение.       — Странно, — протянул он. — Кого-то ты мне напоминаешь. Да и лицо знакомое… Как твоё имя? Я сглотнул комок в горле и ясно ощутил, всею силою ощущения, угрозу. Решение было принято моментальное:       — Генри. Меня зовут Генри.

***

      На женщин мой наряд произвел неизгладимое впечатление. Когда я прошёл в кухню, секунд десять полных они смотрели на меня молча. Затем Феодосия не выдержала и рассмеялась своим длинным, нервным и беззвучным смехом. Салли прикрыла рот рукой и захихикала. Я страшно сконфузился и на все последующие вопросы отвечал уклончиво, краснея от неудобства.       Выслушав объяснения, Салли принялась разъяснять мне тонкости работы горничной: что мыть, куда не ходить, во сколько просыпаться… Мне было приятно слушать, ведь разве только жалость, но отнюдь не отвращение, слышалась в тоне её голоса.       — Это, конечно, скверно, — сказала она. — Мистер Гамильтон пускай и преисполнен великодушных чувств, человек раздраженный... Все они такие.       — Я и сам понял. Мы прошли в кладовую.       — Щетки, швабры, тряпки, мыло, порошок… Полагаю, вы в ответе за уборку на втором этаже: на первом я и сама неплохо управляюсь… Умеете мыть полы?       — Ну конечно, — я усмехнулся. — Разве можно не уметь?       — Всякое бывает. Помолчали. Тут она повернулась и поглядела на меня снизу вверх, своими большими чёрными глазами.       — Вы на него не сердитесь только, — прошептала вдруг она. — Его превосходительство не слишком дружелюбен, но добр. Господь ниспослал нам великодушного хозяина… Все будет хорошо.       — Отчего вы так уверены, мисс? — отозвался я тоже шёпотом. Салли покачала головой.       — Я просто знаю. Немного помолчав, она добавила:       — В конце концов, платье не делает вас женщиной. Я горько усмехнулся и кивнул. Сердце мое задрожало, затем больно сжалось и вдруг успокоилось. Тогда я впервые познал доброту этой тихой, обманутой души.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.