автор
Размер:
планируется Макси, написано 130 страниц, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 65 Отзывы 23 В сборник Скачать

Глава 10.

Настройки текста
Боже мой, одна, одна, всегда одна! Сядет за пяльцы, вроде бы увлечется работою, начнет подбирать шелка разных цветов и катушки с золотой и серебряной нитью для одеяния преподобного Сергия — во искупление грехов своих Варенька дала обет вышить пелену на гроб святого, — но никакая работа не в радость, если о ней не с кем поговорить. Лики ангелов и святых расшиты шелком тельного цвета — тонким-тонким, чуть не в волосок, и как расшиты! Чудится, живые лица постников глядят строгими очами, шевелятся бескровные губы и шепчут: «Да молчит всякая плоть!» Эти слова еще девицей прочла на кайме одной из церковных пелен, в Троицкой лавре. Только тогда она еще не понимала, что это значит, — не успела понять. Но чем больше лет ее печального замужества проходило, тем яснее становилось, сколько боли навеки запечатлела неведомая вышивальщица. Летом, сидя у воды и подставляя лицо солнцу, Басманова пыталась вспомнить то время. Это было как страшный сон. Она помнила лишь, что ночами подолгу не спала, и если не молилась, то лежала, вспоминая свою жизнь с начиная с того дня, когда вышла к сватам из горницы и увидела темные искрящиеся глаза под черным куколем, до того момента, когда измена православию скрыла его от нее навсегда. Она часто плакала в темноте, а позднее ее стали посещать кошмары. Да, немного выпало ей бабьего счастья. Порой молодая женщина замирала, прижав к себе единственные сокровища – своих мальчиков. Глаза их подобны звездам, кожа белее снега, уста краснее розы. Ей хотелось соединиться, слиться с ними в одно целое. Пальцами негнущимися волосы перебирала и целовала их сухими губами, из которых сукровица сочилась, думала, спеть им что-нибудь, да слова эхом последним перед гибелью своей отвечали ее голосу надломленному, скорбному, горем иссушенному. Но Петеньку, старшего раздражали эти молчаливые объятия. Начинал ерзать, вырывался и в конце концов убегал либо на кухню, смотреть, как холопка печет пирог, либо в оконца, откуда с завистью наблюдал, как деревенские ребятишки веселятся шумной гурьбою. Боясь тяжких страданий матери, уставал и мерз в одиночестве, когда Варя проводила ночные часы в холодной церкви. При том, что виною своей грусти объявила преступления мужа, твердила, чо ненавидит его – еретика поганого, осыпала бранью, как ни заглядывала в свое сердце, как ни старалась вытеснить из него служителя веры басурманской, злодея лихого, чернокнижника – не могла. Хорошее воспитание, уроки матери и наставления отца, избранное чтение не покидали ее с самого крещения, охраняли от нездоровья и всяких бед, от стрелы громовой, летящей днем, от навета звезды, рассыпающейся во тьме ночной, соединяли ее с небом, со всем, чем пламенная вера населяла небеса, с ангелом-хранителем ее. Этот святой талисман, залог чистоты ее мыслей и чувств, обручал ее с распятым Господом: он должен был идти в заветное наследие к ее потомству или сопровождать ее к небесам. Сладка была эта ложь, так сладка, что горько на языке становилось, а нечем было запить – всюду только солома и тени зловещие по углам. Раньше, бывало, она веселилась, смотря из окна своей светлицы на движение улицы, ныне же вид этот был ей несносен. Открывала ли окно на Москву-реку – по Великой улице тянулось воинство густою массою. Отворяла ли другое окно – видела, как у церквей городских духовенство благословляло стяги, как отцы, матери и родичи беспрестанно входили в домы божьи для пострига детей и для служения молебствий. Из-за дощатых лавчонок перегибались, кричали купчишки, ловили за полы, с прохожих рвали шапки — зазывали к себе. За высокими заборами — каменные избы, красные, серебряные крутые крыши, пестрые церковные маковки. Церквей — тысячи. И большие пятиглавые, и маленькие — на перекрестках -- чуть в дверь человеку войти, а внутри десятерым не повернуться. В раскрытых притворах жаркие огоньки свечей. Заснувшие на коленях старухи. Косматые, страшные нищие трясут лохмотьями, хватают за ноги, гнусавя, заголяют тело в крови и дряни. Открывала ли, при случае, окно на двор, тут ничего не видела, слезы туманили очи ее. Вот-вот, казалось, господин ее, Федор Алексеевич, явится на пороге — пальцы тонкие и изящные, ладони умасленные, практически нежные, посмотрит на нее дразняще, играючи, плутовато, как-то по-лисьему, таким жрущим взглядом, что в пору закрыться покрывалом. Его речи глумливы, а тон порой елейный, удивленный или заинтересованный — в нем смешано много всего. Хорош той силой, что сидит внутри, шальным духом, что источает его гибкое и сильное тело, жаждой приключений и наслаждений, свободой, в конце концов, что отражается во всей его фигуре. Той уверенностью, которой сама может позавидовать. Задиристый, беспокойный, ему ничего не стоило вызвать противника на поединок и, отпуская шутки, отправить обидчика к праотцам, и то-то чумное пляшет по кромке его глаз. Представлялось, как сидит в небрежной позе: одно колено согнуто, на нем лежит кисть, нога вытянута и в пальцах он вертит чашу. А уж вид столь самодовольный, такой самоуверенный, практически наглый и бессовестный. Словно мир крутится вокруг Феодора, дара Божьего. А может это так и есть. В углу своего добровольного заточения, она не могла забыться: вдруг раздастся отклик шагов по деревянным мостовым и ворвется в ее светлицу ? Опустить бы занавеси на окошках, погасить пестрые лучи, но неохота встать, неохота позвать девку. Еще поют в памяти напевы древнего благочестия, а слух тревожно ловит, — не скрипнула ли половица, не идет ли призрак дней минувших. Нет, не придет Он — сказывали перед землями аглицкими, где все погрязло в грехах, где на каждом шагу льется кровь, где сам Лукавый бродит среди христиан, ловя заблудшие души, море лежит бездонное. Когда русалки полощутся в нем и чешут его своими серебряными гребнями, летишь по нем, как лебедь белокрылый; а залягут с лукавством на дне и ухватятся за судно, стоишь на одном месте, будто прикованный: ни ветерок не вздохнет, ни волна не всплеснет; днем над тобою небо горит и под тобою море горит, ночью небо сверкает золотыми дробницами, и русалки усыплют воду такими ж звездами. А как взбеленятся они и учнут качать судно, так подымут его высоко-высоко, кажись, и потом окунут на дно и разобьют в щепы о камень, если не успеешь прочесть: «Помилуй меня, боже!». Да и нечего здесь делать отступнику, предателю царя — с негодованием оборвала сама себя. Убеждала, что всегда люто ненавидела опричнину, и черные кафтаны государевых любимцев воспринимала точно так же, как язычник длиннополые рясы монахов, — проследит за ними долгим взглядом, а затем сплюнет через плечо, будто с самим Сатаной повстречалась. Ее передернуло от одного воспоминания об этом. Федор и любовь – поистине несовместимые вещи. Хотя нельзя отказать в известном обаянии, и при встрече с ним забывала о том, как дышать, однако скрытый цинизм его шуток и тайная ирония наводили на мысли о том, что Басманов редко способен испытывать искренние душевные порывы, если вообще способен, вельможа и политик до кончиков ногтей. Петя долго мялся, вошел в комнату ее, хмурился, выгнув темные бровки (тонкие, выписные!) и, наконец, отважился спросить : — Матушка… а тятя вернется летом ? Ком подкатил к горлу. Такой диалог не должен был у них состояться. .Некому было поучать, и баловать, качать на коленях младеня, отвечать на бесконечные вопросы маленького почемучки, вести долгие, задушевные, мужские разговоры с отроком. — Нет. — А следующей зимой ? — Нет… Нет у вас отца, ныне, дети! Господь так рассудил, нельзя Ему противиться… Беды закаляют. Варя лишь прижала персты к детским губам, давя немой крик. В светлице дремотно, только постукивает маятник. Много здесь было пролито слез. Не раз, бывало, металась между этих стен, кричи, изгрызи руки, — все равно уходят годы, ничем не поможешь. А потом — глядишь — и дорога-то сюда от каменных ворот зарастет травой. Прошла жизнь, сиди — перебирай четки. Видно, бедовой была темнота и для Месяца с Красным Солнышком, которые, налюбившись, народили малых младенцев, что остались на черном лике неба в виде крохотных звездочек. Скрипнула половица. Вскинулась, дрожа от страха, шея, туго охваченная жемчужным воротом сорочки, налилась, щеки покрылись пятнами, маленький рот сжат с испугу, пронзительно глядела на дверь, будто влетит сейчас в вороньих ризах. Ее губитель. Но нет, нет… отмерла, водицы проезжий, государев человек, испить просит, заблудился в лесах дремучих. Баяли в народе, что леса эти заполнены кикиморами и лешими и самое верное средство, чтобы отворотить дурную силу, это подкладывать под ложницу стальной нож. Врезавшись в толпу, он вытянулся на стременах, — длинное длинноносое лицо разгорелось от скачки; задыхаясь, он блестел карими глазами из-под широких, как намазанных углем, бровей. Его узнали – князь Василий Голицын. Холопки услужить мечтали и наперегонки с ковшами в руках бросились к крыльцу. Вот чем-то пошептались в углу, приблизив русые головенки, и дружно захихикали. Легким порханием и веселым щебетанием напоминали малиновок, опьяненных сладким нектаром. — Ужо я вас, веселушки! – пристрожила, не по сердитости, а только для порядку. Князь бережно принял ковш из рук хозяйки, малость задержав ее пальцы в своих ладонях, а потом аккуратными глотками справился с предложенным угощением. Варя одета по-домашнему, в сарафан тонкой шерсти, перехваченный длинным шелковым поясом с кистями, такой особенно выгодно обрисовывал ее тонкий стан, высокую грудь…Боярин неловко отводил глаза в сторону, стараясь скрыть смущение. В полумраке коридора цепочках колыхалась от сквозняка масляная светильня, тени стремительно пробегали по стенам. А они стояли, каждый прижавшись к своей стене, и не могли разойтись, оторваться друг от друга, и не могли шага сделать навстречу, чувствуя, зная: один шаг, мгновенная ослаба, и свершится непоправимое. Да, опал здоровый румянец, что раньше горел полымем во всю щеку, нос на похудевшем лице чудится слишком большим, что придает ей не то весьма печальный, не то осуждающий вид, но по-прежнему нарядны длинные ресницы, плоть чрезвычайно бела, нежна, без единой морщинки, все осталось стройно-гармонично и притягивало жадный мужской взгляд, надолго оставляя резко вливавшееся в память впечатление. — Крепкая у тебя водица, Матушка…— восторженно молвил князь, сделав неверный шаг. Зыркнула на него исподлобья, почудилось, будто две молнии сразу ударили. C того самого дня ночной посетитель напоминал голодного, истосковавшегося по куску хлеба путника, поглощая кусок за куском сладкую пряность, он не мог наполнить бездонную утробу.Любовь стала ему бездонным омутом, в который хотелось пасть с головой, порой, видя рядом с собой эту красивую, желанную женщину – и недоступную, словно обитательница потустороннего мира, глядя в эти манящие, дивные, холодные и бесстыжие глаза, он чувствовал, как поднимается в нем некое темное желание. Тогда, закусив ус, он поспешно уходил прочь, дабы вернуться. Пусть красавица была к нему холоднее, чем дева Феврония к охальнику с ладьи, много горя испытала несчастная, да и не охальник князь, не прелюбодей — во всей Москве говорят, что преставился опальный кравчий Басманов в земле латинянской. В разлуке с вдовицей у него ни на что не было сил, Голицын работал не меньше, чем обычно, слушал доклады и отдавал распоряжения, сидел в думе, делал все то, что и составляет честные труды. Прежде эти дела составляли для него саму жизнь, ныне стали неинтересны, вершил их по обязанности, осознавая важность, и не мог дождаться, когда же наступит воскресенье. Но вот седмица подходила к концу. Отстояв воскресную службу, поднимался к себе, садился в любимое кресло, раскрывал давно ждущую книгу. А прочитав страницу-другую, начинал бестолково листать, заглядывал наперед, возвращался назад. Дремали в своем ларце пречудно сделанные, рыбьего зуба и черного дерева, шахматы. Ничего особо не хотелось. Единственно охота немного развлекала его, неистовый конский бег и свист ветра. Но какая охота по весенней распутице? И князь в конце концов требовал писца и снова принимался все за ту же работу. Чтобы не думать о том, что ему единственно хотелось: пасть на коня и мчаться в дом Варвары. Но хуже всего было то, что окружающие начали догадываться. Несмотря на все усилия, уже не удавалось скрыть ни страсть, ни печаль свою. Да и как скрыть, коли хворь была налицо! Голицын восседал неподвижно, словно изваяние, лишь взор оборачивая на очередного говорившего. Приходившие, клоня друг к другу высокие шапки, сочувственно кряхтели. Этот-то шепоток, эти пересуды повсеместно, от палаты до челядни, больше всего мучили сильного Он не слышал, конечно, но знал, чувствовал спиной, и это было особенно унизительно. И ранее замечал, что бабы-поломойницы, прибираясь в покоях, стали слишком высоко подтыкать подолы. А теперь начали еще и сползать с плеч сорочки, разумеется, совершенно случайно. Как-то довелось услышать обрывок разговора. — Да-а, никак нельзя мужику обходиться без бабы… — глубокомысленно рассуждали бездельничавшие холопы. — Нашего возьми, ходит весь зеленый. Жалко его! Может, прошел бы мимо, не взял бы в слух, но то, как резко оборвался смех, ясно сказало Василию, о ком шла говорка. Он молча смотрел побелевшим взором, и слуги смущенно тупили очи, один, знать, самый веселый, зажав рот обеими ладонями, додавливал остатний смешок и все гуще багровел. Опальных бояр Иоанн Васильевич определил в земщину и отгородился от ослушников множеством телохранителей; теперь нельзя было подходить им к московскому двору ближе трех верст. Бояре гурьбой жались у Спасских ворот, однако нарушить наказ самодержца не смели: потопчутся малость, пожалятся на судьбинушку и расходятся по хоромам, подалее от государева гнева. А ведь совсем недавно каждый из них мог запросто перешагивать порог передней государя без доклада и появляться во дворце не только когда соизволит царь, но и по собственной прихоти. Совсем худо стало после кончины молодой царицы Марфы Васильевны. Сияя небывалой красотой, невеста казалось, завораживала не только кружившихся вокруг нее подруг, но даже полевые ромашки, что восхищенно покачивали белобрысыми головками из стороны в сторону, да и отошла непорочной. Царь своим видом напоминал эдакий неприступный утес, которого до самого основания заволокло грозовыми тучами. Не было света в черных глазах самодержца, только мерцал едва заметный огонек, который больше напоминал сверкание молний. Дальше и вовсе было просто — хватали москвитян всюду, виновных и нет: в домах и на дачах, в гостях и во дворах. Опришная дружина закалывала на улице, а на груди непременно крепили дощечку с хлесткой надписью: «Мятежник». Прохожие, крестясь, обходили трупы стороной; даже караульщики, совершавшие обычный ежедневный вечерний обход, натолкнувшись на окоченевший труп, не рисковали оттащить его подалее от многолюдных мест и уходили, приговаривая: — Пойдем подалее. Завтра поутру мусорщики пойдут, вот они и сгребут, бедного, в Убогую яму. Пахарем хочет государь пройтись по боярскому полю, и что не по его — с борозды прочь! И в сторону. Днем позже Малюта, рыжий пес, составил длинный список крамольников-отравителей, где первыми указал имена сынов Басмановых. Ответа царь ни с кого не спрашивал, судьба жертв его больше не интересовала, словно их и не было вовсе на свете. Так было в домах Висковатого, Милославского, Фуникова-Курцева и многих других государевых лиходеев. Скоро придут и сюда, к ней… Варенька детей качала, закутывала от морозов, руки младенческие растирала своими маленькими ладошками. Она в гробу уже видела их, но не смогла бы пеленать в саван. Только если в саван этот положили бы всех вместе. Им и себе шить начала покрывала с узорами умелыми из того, что нашла в сундуках. Рукой заботливой выводила имена родные, иглами пальцы ранила, запястья жгла, а все боялась не успеть, боялась, что раньше их убьют, чем готовы будут ткани посмертные, которыми тела покроют. Когда распахнулись ворота, влетел гладкий, черный жеребец, а потом еще и еще, встала, омыла персты, подкрасила перед зеркалом несколькими привычными мазками румян побледневшее чело с подведенными, впавшими от пережитых волнений глазами, наскоро сменила смирную одежду на белую рубаху, ловким движением распустила по плечам волнистые пышные волосы, чтобы им на последок отдохнуть от тесного повойника, девкам приказала малышей привести. Бабка-травница называла яд сладким-сладким, вкуса не почувствуется совсем. Хотя кто знает, каков он на вкус, тот яд… какова на вкус смерть? Хорошо бы мальчики просто уснули, не поняв ничего. А еще она пожелала — и это было последним, о чем попросила Бога! — чтобы изувер Малюта, который обрек их, сам умер на такой же дыбе. «Да неужели… да неужели все эти ужасы последних лет происходили со мной? И сейчас придут убивать? Господи… ну почему, за что? Чем прогневила Тебя?!» — промелькнуло разом. Заскрипели ступени под чьими-то быстрыми шагами. Варя на миг прикрыла глаза. Ну…Обернулась, готовясь лицом к лицу встретить свою судьбу. В ту минуту в горницу ворвались слуги, над коими начальствовал измученный, белый от переживаний человек, в котором трудно было узнать надменного, лощеного, еще могучего князя Голицына. Прошел вглубь, но не сел. Он не смотрел, не мог смотреть в Варварины невозможные очи, но говорил только для нее, просил яд отдать. Вот они сидят напротив, две пары рук лежат на выскобленной до янтарной желтизны столешнице, почти касаясь друг друга. Руки еще не старой, женщины, окутанные текучим шелком, перехваченные в тонких запястьях жесткими, серебром и речным жемчугом шитыми наручами, нежные руки с тонкими перстами, с овальными розовыми ноготками, руки, стольких малышей пеленавшие, руки, которые так любил целовать тот, единственный, законный, венчанный, и которыми некому уже любоваться. Руки сорокалетнего мужчины, крупные, сильные, уже огрубевшие от трудов, руки, которые некогда холить; этим рукам привычна сабля и конская скребница, рубили они пряслагородовых стен, знают и битву, и труд, умеют убивать, но уже почти разучились ласкать. Друг собинный — высоченный, макушкой косяки сбивает, и силушка водится, далеко не первой молодости, в густых темных волосах его кое-где даже пробивались серебряные нити, но вся правильная, стройная фигура еще дышала силой и мужеством. Происходил он из древнего рода природных господарей, а потому величие Голицыных не уменьшилось даже после того, как московские цезари призвали к себе на службу. Но даже близость к трону не отдалила его от московского люда, и он пользовался среди горожан заслуженной любовью. Князь не стеснялся обнажить голову даже тогда, когда с ним здоровался безродный нищий. Его пожертвования в церковь были так велики, что на них можно было содержать все богадельни Москвы. Дума без представлялась такой же хилой, как древо, лишенное влаги, а отстранить от дворовых дел — это значило позабыть все те услуги, которые знатнейший род столетиями оказывал хозяевам русской земли. По силам ли, чтобы сковырнуть такую глыбину? Сам царь никогда не осмеливался в чем-либо упрекнуть, куда уж Малюте. Да и что такое молодость? Что такое красота? Кто силен и славен, тот и молод. Кто могуч и богат, тот и красив. Ну и, само собой, старинное русское, непременное : стерпится — слюбится. Они сидят молча, ибо все уже сказано. И, непроизнесенное, уже рождается само: пусть будет, как приключилось. Пальцы судорожно расправляют, скорее мнут, рубаху. Она глухо кивает : — Я согласна. Сенные девки, вымытые в бане, в казенных венцах и телогреях, пели, не смолкая. Под их песни боярыни и подружки накладывали на Варю легкую сорочку и чулки, красного шелка длинную рубаху с жемчужными запястьями, китайского шелка летник с просторными, до полу, рукавами, чудно вышитыми травами и зверями, на шею убранное алмазами, бобровое, во все плечи, ожерелье, им так стянули горло, чуть не обмерла. Поверх летника — широкий опашень клюквенного сукна со ста двадцатью финифтяными пуговицами, еще поверх — подволоку, сребротканую, на легком меху, мантию, тяжело шитую жемчугом. Пальцы унизали перстнями, уши оттянули звенящими серьгами. Все как тогда, в первый раз… На свадебном пиру как восковая, сидела на собольей подушечке. А уж бледная… жемчужные нити, свисавшие вдоль лица, и то казались розовее. Как будто злобная нежить разом выпила всю кровь… и никогда ей уже не залиться румянцем, не улыбнуться, до скончания времен лишь немо творить свой бессмысленный труд. Из угла, слабо озаренной лампадой, осуждающее глядит на нее лик Богоматери. то-то неясное, мучительное стоит над нею и нет ему названия, и нет такой молитвы, нет такого заклинания, которые могли бы отогнать это что-то, хоть на мгновение дать вздохнуть свободнее. Знала ведь, что грех при живом супруге с иным сходиться, но обрекла на Ад и себя и Голицына.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.