***
Где одна маленькая красно-белая капсулка на ладони, там и две маленьких красно-белых капсулки. Где две, там и три. Где три… там и нешуточная наркотическая зависимость. Разумеется, следователь Макарова с многолетним опытом работы с дилерами, наркоманами и прочими криминальными элементами не имела иллюзий насчёт веществ, даже самых на первый взгляд безобидных. Следователь Макарова хорошо понимала, что делают с людьми наркотики и как зависимость коварно, незаметно, но необратимо меняет характер, по крупицам разрушает личность, даже самую светлую и упрямую. Однако Макарова-мать, Макарова-жена, Макарова-господи прости-женщина не хотела всего этого знать. Всё, чего она хотела — изо дня в день отрывать голову от подушки, переставлять ноги, шаг за шагом донося себя до работы, получать инструкции старшего следователя, передавать инструкции Илье, заполнять отчёты, выезжать по вызовам, снова писать отчёты, и снова колесить по городу, и ещё немного отчётов в конце рабочего дня, ну а там дом, сварганенный Федей ужин, и свинцовая голова вновь опускается на подушку. Перед сном Макарова позволяла себе ещё таблеточку снотворного. И ради чего вся эта беготня на последнем издыхании, где не видно даже финишной прямой, спрашивал её Илья, молодой и щеголеватый, не обременённый ни семьёй, ни детьми, ни кредитами, ни даже постоянными отношениями. Ради Феди, отвечала Макарова про себя. Ради того, кого она любит до дрожи в руках, до сладкого замирания сердца, когда видит его полупрофиль, сосредоточенный на просмотре очередного чемпионата по плаванью, такой ослепительно прекрасный в своей взрослости. Она обещала дать ему всё. Сейчас у неё нет права валяться на полу и скулить, хоть очень, очень хочется. Сейчас, в сию секунду, она отдаёт материнский долг, ну а нервные срывы, усталость, агрессия, депрессия и что там ещё — лишь помеха, против которой и изобрели успокоительные. Ведь так? Так-то оно так, но, судя по всему, её организм так основательно подсел на капсулки, что выработал к ним толерантность. Так бывает, если принимать ежедневно по капельке смертельного яда. Теперь Макаровой стало недостаточно прежней дозы: вернулся неприятный тик в правом виске, а по вечерам она добиралась до кровати, словно это вершина Эвереста, не меньше. Дозу пришлось увеличить, но и тут без побочных эффектов не обошлось. Появилась лёгкая неряшливость, безразличие. И речь вовсе не о том, что она забила на готовку: патриархальные установки Артура уже в печёнках сидят! Больше всего Макарову грызло их с Федей недопонимание. Когда-то она считала, разлад пришёл со смертью Саши. А что если гораздо раньше? Они с Артуром завели детей довольно рано. Когда первое УЗИ показало близнецов, радости не было предела. Роды прошли непросто, и хоть Макарова миллион раз представляла, как ей на грудь положат двух пухленьких розовых мальчишек, увы, сильная потеря крови её ослабила, и первые часы после своего появления на свет близнецы провели в палате для новорожденных. Позже ей рассказали, что Саше понадобилась интенсивная терапия. Конечно, она много читала о разных патологиях, когда младенцы не могли самостоятельно есть и дышать. Сколько кругов ада нужно пройти, чтобы просто получить право на жизнь, спрашивала себя она, глядя на стройные ряды маленьких прозрачных кроваток, похожих на тележки из супермаркета, сквозь панорамное окно. Всё оказалось хуже, чем ожидалось. Порок сердца — это глубинная поломка, из-за которой в любой момент безостановочно работающий двигатель в груди крохотного Саши мог дать сбой и не завестись никогда. Не успев испытать той самой радости материнства, о которой так восторженно пели все новоиспечённые мамочки, Макарова с головой погрузилась в борьбу за Сашину жизнь. Неделе на третьей после выписки, когда медики добились стабильного состояния у ребёнка, молодая мать нашла себя на кухне с плачущим Федей на руках, совершенно разбитую и решительно не понимающую, как жить дальше. Она никогда не рассказывала сыновьям о своей послеродовой депрессии. Муж знал, но не мог принять до конца. До него вообще туго доходят многие вещи. В первый месяц Саши рядом с ней практически не было, а вот Федя заполнил собой каждую секунду. Его хныканье, визг, сонное бормотание чудились ей даже во сне, который в итоге превратился в жалкие три часа тревожной полудрёмы. Да, её сын, её сладкий мальчик, её единственная отдушина сводила её с ума. Но, чёрт побери, она не слукавила ни в чём, когда много лет спустя твердила Феде с надрывом: «Я вас очень хотела!» После смерти Саши Макарова дала Феде обещание. Удерживая его, безнадёжно ускользающего и оглушённого болью, за содрогающееся в скорой истерике лицо, она поклялась, что впредь отдаст ему столько любви, сколько взрастила в сердце для двоих за эти пятнадцать лет. Смерть Саши подкосила их всех. Но если они с Артуром как-то спасались — он — алкоголем, она — работой и успокоительным, — то с Федей творились действительно жуткие вещи. Тем летом у него впервые появились приступы лунатизма. Однажды Макарова нашла сына сидящим в одежде под холодным душем. Она выключила воду, непослушными руками тряхнула его за плечи, шепча: «Федя, Федюша, что такое?» А он очень спокойно ответил: «Мам. Я Саша». А потом хлынул ливень. В ту ночь она возвращалась с работы позже обычного. Артур, как всегда, укатил к проституткам, и Макарова впоследствии ещё не раз припомнит, что она, а не он застала сына больным и беспомощным до неузнаваемости. Федя вышел на улицу полностью раздетый и сидел под дождём, пока фары её машины не выхватили из мрака его скрюченных силуэт. Онемевшая от ужаса Макарова бросилась домой за первым попавшимся пледом, в котором, закутанного, точно младенца, затащила сына в квартиру. Федя не приходил в себя даже после горячего душа и стакана воды, резко отдающей валерьянкой. Естественно, он не мог объяснить, для чего это сделал. В ту ночь Макарова уложила распаренного и переодетого в сухое Федю рядом с собой в их с Артуром спальне. Он уснул у неё на груди, как когда-то в детстве, обожая то упоительное чувство защищённости, лёжа посрединке между любящими мамой и папой. Странно, но после всего случившегося кошмара Макарова засыпала с щемящей нежностью в сердце. Той самой радостью материнства. Федя был для неё лучиком света. И сколько б разноцветных капсул она ни проглотила, они не притупили то леденящее чувство, когда Артур сообщил ей, что этот свет мог навсегда потухнуть. Макарова упустила своего единственного сына. После выписки из больницы она везла домой совершенно незнакомого мальчика: не того, кого баюкала на кухне, не того, кого обещала любить, не того, кто засыпал на её груди. В тот день Макарова дала новую клятву, теперь уже перед самой собой — вернуть своего сына Федю.***
Вернувшийся в школу Федя упрямо не подпускал к себе никого, даже Ника с Катей, смутно чувствуя вину перед обоими: за подставу с Лерой перед Ником и за слабость перед Катей, пожалуй, самой неудачливой и самой сильной из них. Страх осуждения притупляла апатия, так, словно он вернулся в мёртвое уже тело: сердце исправно качало кровь, но нейроны мозга безвозвратно отмерли, а с ними все краски мира. Он, как зомби, шатался из класса в класс, распугивая малышню одним своим бледным поникшим видом, а просыпался, судорожно поднимая голову, только со звонком на перемену. Учителя, естественно, узнавшие о произошедшем первыми, вопросами не донимали и понимающе пропускали его имя в журнале. И всё равно эта притворная тишина, скользкие взгляды одноклассников, шепотки за спиной гнали его прочь, обратно во тьму, где сыро, тепло и тихо плещет вода, где ни одна душа его не найдёт. В тот день тренировок не предвиделось, и бассейн пустовал. Мочить свежую рану по-хорошему не стоило, но Феде хотелось поплавать: без фанатизма, просто чутка помокнуть, ощутить лёгкость тела и приятное давление воды, сделать пару-тройку гребков, оставляя длинные концентрические круги на спокойной прохладной глади. Плаванье всегда помогало. Как и тёплый душ с выключенным светом, где Федя отмокал даже дольше. Он почти дремал, стоя под слабыми струями, баюкающими, ласкающими каждый сантиметр кожи, разбивающимися о плитку с нежной монотонностью. Кафель приятно холодил ладонь — последнюю опору, не дающую провалиться в уютное беспамятство. Если б не она, возможно, он бы и не почувствовал едва уловимую перемену в своём мирке. Замок двери скрипнул так тихо, что мозг по привычке принял это за сонную галлюцинацию. Какое-то время ничто не нарушало мерного журчания воды. А затем чей-то бесплотный призрак обозначился в пространстве комнаты — бельмо на глухом чёрном фоне. Федя ощущал его, как смутное предчувствие, но это плывущее пятно притягивало, поглощало всё вокруг, подобно космическому квазару. Когда он оказался за спиной, не разомкнувший век Федя уже знал, кто это. Ещё бы, он знал его запах, звук его дыхания, знал тяжесть его шагов и не спутал бы ни с кем другим, даже лишённый зрения. И всё же Федя не верил, что это не сон. Даже когда каскад струй переломился о мощную фигуру Дэна. Даже когда чужая рука, минув Федю, опустилась на рожок смесителя, а вторая легла на спину, нежно скатываясь к бедру. Федю щелчком у уха выдернуло в реальность, только когда в голову ударило обжигающим фонтаном: — Горяч-чо, блин! Дэн не реагировал, лишь дыхание сделалось поверхностным и тяжёлым, будто на грудь легла бетонная плита. Он принял это как призыв к действию: ладонь повторила свой путь наверх, с силой сдавила предплечье, массируя, поползла по руке извивистым движением. К ней присоединилась вторая, чувствующая каждый забитый мускул, ноющий после заплыва нерв, старую травму. Дэн знал его тело, как своё собственное, литое и гибкое с годами тренировок: где надавить большим пальцем, где задержаться, где ослабить хватку. Блуждал слепыми, одному ему ведомыми маршрутами, лаская, прижимаясь, трясь лбом о Федин затылок как будто виновато. Феде нужно было как-то заземлиться. Вторая рука вжалась в стену, чья прохлада теперь казалась ледяной. Как Дэн выдерживает такую температуру? Казалось, кожа вот-вот лопнет от кипятка и не выдержит сердце. Вокруг всё заволокло паром. Крупные капли стекали длинными дорожками по запотевшему кафелю, тут и там падали с потолка. Федя стискивал зубы, стонал, но не двигался. Словно эта пытка на двоих могла что-то исправить. Словно, упорно игнорируя Дэна, его можно стряхнуть, как наваждение. Руки Дэна между тем переключились на бёдра, грудь, очертили овалы ягодиц, приблизились к паху, задевая пальцами дорожку густых волос, но не трогая возбуждённой плоти. А вот член самого Дэна уже основательно упирался в копчик. Скользнув по расселине меж ягодиц, пристроился между ног, толкнулся на пробу, задевая поджимающиеся яички. Федины ладони рывком проехались вверх, оставив два длинных развода. Он не сопротивлялся, почти не дышал: лишь на лице, которого Дэн не видел, жадно разглядывая вверенную ему территорию для удовольствий, отпечаталась судорожно подрагивающая гримаса боли. Федя гнал из головы навязчивую мысль об отце. Ох, увидел бы он сейчас двух своих лучших ребят, долбящихся в душевой, как в гейской порнушке! Надежда юниорской сборной, мать её. Да тут и глядеть не надо: достаточно заметить струйку пара под дверью в раздевалку, и вздохи, не слишком-то приглушённые. Они балансировали на грани. Федю пробирало насквозь от того, как опасно близко головка Дэна подбиралась к его заду. Так скользко, что он вошёл бы, даже если не собирался. От этого внутри всё сжималось в тугой узел. А от жара хотелось просто расплавиться и стечь в решётку канализации. — Всё, хватит. — Федя грубо отстранился, сжимая кулаки. — Я не могу больше. Разворот на 180 градусов вышвырнул Федю из телесно-чувственного мира в мир видимый. И по закону жанра главный враг уже поджидал его — глаза в глаза. Это, чёрт возьми, жестоко. Он ведь вправду не хотел видеть Дэна: его сжатые губы, складку над сведёнными бровями, холодный безжалостный прищур — всё то, что оскоминой тянет в сердце. Красивый. Такой красивый, что сладко ноет под рёбрами и становится тошно. В глазах пекло нещадно, а может, их разъедало от самого вида этого безупречного гада Денисенко, пялящегося на него с похотливым вызовом. Дэн молча взял его руку, промокший пластырь с которой давно сполз. Этот трогательный жест такой неповторимо похожий на него и одновременно чуждый. Его хотелось записать на полях памяти. Дэн поднёс руку ближе, взгляд на миг задержался на татуировке, и губы так внезапно, так хищно впились в запястье, будто хотели по-вампирски перекусить. Федя чувствовал себя жалким, стоя с налипшими на лицо волосами, едва не плачущий от боли, пока Дэн зализывал его рану, терзая, обволакивая влажным ртом. От этого хотелось кончить. Наконец губы со звонким пошлым звуком отсосались, и напоследок горячий язык прошёлся по свежему шраму с ещё неснятыми швами, стирая между ними все недомолвки. Федя больше не мог сдерживаться. Его бросило к Дэну, но как только стена рухнула, мир снова перевернулся. Вместо обжигающего душа на них хлынул шквал ледяной воды. Так резко, что Федя вскрикнул. Он вскинул загнанный взгляд, ища объяснение в глазах Дэна. Тот ждал с садистским наслаждением, дрожал от холода, но не думал перекрывать воду. Когда Федя дёрнулся в попытке бегства, он крепко схватил его за шею, и Федя сделал то же самое. Счёт пошёл на секунды. Шесть, пять, четыре… Едва живые, оба ждали развязки. Губы посинели, взгляд затуманился, обоих колотило. Три, два… Вот сейчас Дэн сдастся. Сейчас. Больше вытерпеть невозможно. Один. — С возвращением, Федя, — уже не чувствуя собственного лица, Дэн оскалился жутковатой улыбкой замерзающего насмерть путника в арктических льдах. В голове Феди набатом ударила единственная мысль: он пытается тебя запутать. А дальше мозг отрубился. Федя смутно запомнил, как оттолкнул Дэна, вырвался из ледяных объятий смерти и на подкашивающихся ногах, держась за стены, доплёлся до раздевалки. И в уме крутилась пластинка, начитанная чьим-то знакомым, внушающим доверие голосом. Он пытается тебя запутать.