ID работы: 8669923

Наука о моногамных

Слэш
R
Завершён
6704
автор
Размер:
103 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
6704 Нравится 604 Отзывы 3049 В сборник Скачать

Глава 9.

Настройки текста
Чонгук не знает, когда родился точно. Предположительно в ноябре. Двадцать второго оказался в приюте, отсюда отчисление. Отсюда два-два-один-один-девять-семь. Дверь пищит, капризничает, жалуется. Возмущается, что вторгаются, или осуждает, что тянули долго. Чонгук надеется, второе. Сначала надеется, а потом чувствует. Те же большие зеркала гардероба, бежевый ковёр на кофейной плитке, кремовая кожа дивана и золотые линии ромбов на бордовых стенах теперь другие совсем, ластятся как будто, тянут руки к подвижной фигуре, чувствуют, что она иначе настроена, всё-всё ощущают, норовят потрогать, прижаться, принять. Чонгук не брыкается, не одергивает плечи, он не против, ему всё тоже иначе видится, и то жирное тире между ним и танцующим богом на заднем дворе с покрышками теперь походит на мост, пока ненадежный, рыхлый, как переброшенная самодельная половица, прочность которой еще нужно проверить. Но она есть, на самом деле всегда была, надо было только понять и заметить. Чонгук появляется на пороге освещённой по умолчанию спальни, обливаясь светом потолочных ламп — почти серебряным, почти гостеприимным, абсолютно опустошенным. Перед глазами плотные серые шторы в другом конце комнаты толкаются и отбиваются, сражаясь с ветряными потоками, но проигрывают, и те всё равно вторгаются через полностью отодвинутую балконную дверь. Морозный октябрьский воздух незримыми пальцами щиплет лодыжки и авторитетно бродит по комнате, преобразуя ту в подобие оранжереи — свежую, холодную, сырую — лишенную цветов. И ароматов. Здесь только природа с ее многотонами, и уже нет пряных лент танцующего бога. Самого танцующего бога тоже нет. Чонгук пугается с резким онемением в грудной клетке. Как в четырнадцать, когда Тэхён пропал из виду прямо посреди пешеходного перехода, а он ждал на другой стороне, окаменевший, до смерти напуганный гудками автомобилистов и протяжным автобусом, выехавшим на красный свет, перекрыв обзор. Кто-то кричал, звуки роились, запертые в двух секундах, пока один мальчик думал, что его семью сбили, убили, отняли. Не отняли. Хён тогда едва не спровоцировал дорожно-транспортное, детской юркостью отпрыгнув в сторону и заставив затормозить несколько иномарок, но Чонгук запечатлел на всю жизнь с комом в горле, мертвенной бледностью и проколотыми легкими. Страх со всем своим масштабом атакует молниеносно, сжимает лодыжки больнее холодного колючего воздуха — Тэхёна не видно, опять не видно, опять, опять, опять — и Чонгук бросается к шторам на отяжелевших ногах, одергивает и тормозит в проеме. Выдыхает. Босой карамельно-марципановый мальчик стоит спиной у парапета, закутанный в осень. Руки висят второстепенным грузом, а голова чуть задрана, словно зачем-то тянется ближе к пыльно-серому небу, заляпанному грязно-зелеными кляксами в тусклых прожекторах предстоящего утра. Тёртый миндаль сыпется, разносится по воздуху, путаясь и смешиваясь, как снежные вихри над уровнем земли — новорожденным торнадо, что гонится за собственным хвостом. Это стихийно красиво, как подсыхающие краски, перемешанные импрессионизмом, — голубой, красно-желтый, дымчато-белый, агатово-серый — Чонгук готов восхищаться, но знает, чувствует, что нельзя. Настроение человека впереди — тихая поминальная песня, жутко красивая и прекрасно жуткая, нотами по диафрагме, воздушными шагами по коже, чтобы вытянуть из нее ползучих муравьев оцепенения. Мелодия громче в том ледяном спокойствии жестов, с какими этот человек сбрасывает с себя куртку, как та приземляется на балконную плитку равнодушными осенними листьями, оставляя за собой серебро тонкой ткани на худых плечах. Чонгук может слушать и дальше, но только не в одиночку. — Ты собираешься прыгнуть? Тэхён вздрагивает, даже покачивается, резко смотрит через плечо — машинально — потому что отворачивается тут же, едва взгляд цепляется за чужой. — Я же просил оставить меня одного. — пытается звучать твёрдо и недовольно, но голос всё равно срывается. А нарушитель и без этого успел всё разглядеть. Даже того самого левиафана, что опять затоплен, но дышит тяжело, рваными лоскутами рыбацких сетей. От этого больно внутри ужасно. Чонгук ведь причина. Он ведь рыбак. — Ты собираешься прыгнуть? — снова. Так же. Тот же тон и интонация — без вызова или дрожащего страха. Тут другое. Тэхён молчит, опускает голову ниже, смотрит на шоссе, парк впереди или сквозь них, не шевелится, но наблюдатель его достаточно внимательный: может сосчитать все мурашки на открытом участке шеи. — Если собрался, — Чонгук отпускает шторы и делает шаг вперёд. Медленно, осторожно, словно ближе к диковинному созданию, которое легко спугнуть и навсегда упустить, — меня возьми тоже. В них двоих отсутствует цинизм смерти, они не склонны к фатализму или элементарному юношескому максимализму. Просто не изнежены. Так получилось. Смерть для них карточный расклад — продолжай играть с тем, что выпало. Другой разговор — у кого карты. Либо вместе играют, либо не играют совсем. Они так решили лет в тринадцать-четырнадцать. Дёшево. Посредственно. Изжёванно романтично, только моногамники таких слов не применяют. Стоя́т среди ветряных мельниц октября — уже третий десяток пошёл — а всё с тем же уставом. У разлуки свои плюсы: ни один о смерти другого не узнал бы. А теперь всё. Наука о моногамных — наука о свободе выбора. Чонгук выбрал уже очень давно. Потому встает прямо позади, не касается, боится, держит дистанцию — сантиметров пятнадцать — только бы было можно стоять, только бы не оттолкнули, не ударили. — Я все эти шесть лет боялся умереть, хоть и ненавидел жить. — его дыхание всё равно оседает на чужой затылок, покрывает раскалённой вуалью, углями под кофту, густой лавой между лопаток, заставляя Тэхёна втянуть воздух и выдохнуть призрачно-белым дымом. — Ты говорил: умрем, и всё будет видно с высоты божественного балкона. А я не хотел смотреть, как ты живёшь без меня. Страшно больно на такое смотреть, Тэхён. Теперь я точно знаю. Чонгук о лаве не знает, он сам горит, окольцован, глазами касается бронзовой кожи, очерчивает марципановые пряди, широкие плечи за тонкой тканью и дышит тоже загнанно, не контролирует. — Я думал, ты принадлежишь другим. Думал, забыл о приюте. Обо мне. Обо всём. — слова льются сами, их из легких выбивает трамплином без фильтраций, просто подбрасывает вверх в густые массы замёрзшей карамели. — Думал, ты перерос, разлюбил… выбрал кого-то другого. Но сейчас… знаешь, я безжалостный эгоист, я… только что улыбался, сидя под твоей дверью. Мне стыдно, но я улыбался, потому что ты… ты нетронутый, а я… я ведь… — дыхание со свистом внутрь, а потом рвётся фрагментами, как канат под большим весом, — Тэхён, я спал с другими… и, наверное, их было много… не знаю, зачем… точно не из похоти, просто злился. Я такой слабак, оказывается. Я был в таком же положении, что и ты, но я не… у меня не получилось верить во что-то обманчиво хорошее, я… сгорал от ревности… Каждый раз представлял тебя с какими-то парнями, или с одним… это… меня ломало, я просто… просто слабак, Тэхён, мне нет смысла оправдываться. — жмурится, искажается чертами, а голова качается непроизвольно, обругивая, осуждая хозяина, пока тот продолжает совсем тихо, почти шепотом. — Я… не знаю, как загладить вину, я понимаю, что полный ублюдок, но мне ведь уже никак это не исправить. Это хуже всего. Ты здесь, и ты такой… кристальный? Я боюсь дотронуться, боюсь разбить. Мне теперь нельзя, да? Я же теперь слишком грязный, омерзительный и… подлый...? Я думал о тебе плохо. Я не смог тебя ненавидеть, но я... оскорблял, оскорблял, Тэхён… Ты только пойми, во мне столько яда… — нет, не то, не так, глаза распахиваются снова, а голос выше, — это не оправдание! Но я не смог с ним совладать! С образами в моей голове, с предательским воображением, я обижался и ревновал! И одновременно тосковал. Я паршивый, Тэхён, я трахался с другими, чтобы выбить эту тоску, но всё равно ду… — Всё, замолчи. Голос резкий, но не приказной. Скорее, отчаянно просящий. — Тэхён… — Я сказал тебе замолчать! — отчаянно жёсткий, с вибрациями в плечах. — Нет, послушай, прошу, — Чонгук хватается руками за края своей куртки, как в раннем детстве, когда ничего еще не мог сделать, когда пугался и стягивал ткань до онемения, — мне очень жаль, прости меня, прости, пожалуйста, хочу, чтобы ты знал, что я сожалею обо всем. Я хочу, чтобы ты… На са… — Если тебе нужно мое прощение, у тебя оно есть. — перебивают так, словно режут одним выпадом до предела, до глухого удара о разделочную доску. — Просто живи дальше. — А можно мне…с тобой? — Что со мной? — Умереть с тобой сегодня. — никаких крайностей. Эта их парная гибкость. — Если ты собрался. Можно? — Прекрати. — огрызаются на выдохе, слабо и опять неудачно — получается упрашивание. — Хочешь себя наказать, накажи как-нибудь иначе. — Я уже наказан. Какая теперь разница? — Просто иди домой. Я не собираюсь прыгать. — Тогда можно с тобой? — Что можно, Чонгук? — раздражение тоже никчемное, верхние ноты брать не получается. — Жить. С тобой. Можно? Несколько секунд лишь звуки редких машин где-то внизу и осуждающие набаты дикого сердца под старой поношенной курткой, а потом и те замирают в колючей панике, когда Тэхён отшатывается, делая шаг вперед, чтобы схватиться руками за поручни и опереться, вжаться, вцепиться, увеличивая между ними расстояние — убивая крошечные пятнадцать, превращая в полметра. Именно в этот момент в Чонгуке окончательно гаснет неистовый буйный зверь, каким он рычал на мир последние шесть лет. Внутри что-то почти ощутимо щелкает, выключается, самоликвидируется, вымирает. Злоба, человеконенавистничество, желание ломать крылья, агрессия и вся накопленная ненависть — всё уничтожается одним этим шагом Тэхёна вперед — дальше от Чонгука. А он ведь без этих баррикад совсем незащищенный, обезоруженный, безродный монстр, лишенный клыков и когтей, маленький, сжавшийся, напуганный до дрожи. — Я хочу к тебе, Тэхён… — тихо-тихо скулит, полушепотом, а глаза мерцают: яд теряется в отторгнувшем теле, выводится с солью. — В любой роли, как скажешь, кем захочешь… я всё при… Тэхён оборачивается через плечо вызывающе резко и смотрит не остывающей подвижной карамелью так странно, смесью осуждения и свирепого отчаяния. — Ты не мой больше. — а голос весь в иголках: звук — и острая боль. — Я чужое не возьму. Чонгука накрывает волной паники, такой, которая оставляет в пользование только речь, и то изорванную, влажную, звенящую исповедальной мольбой. — Нет, нет, Тэхён, я не чужой… — тянется вперед, но ноги не идут, застыли, забыли, ничего не осталось, только голова мотается в упрямой лихорадке, — я… они ничего не значили. Они… просто… я ведь никому ничего… не любил, я ни с кем больше одного раза и… — Мужик в твоей квартире! — перебивают почти крича, сжимают ледяные поручни, испытывают один большой импульс, что проходит волной, встряхивает плечи, руки, голову, срывает с ресниц очередные капли карамели. Парень — один большой нерв, гудит и дрожит под кожей, страшно должно быть, но вся агрессия из уязвимости, целиком и полностью, смотреть больно, и Чонгуку хочется сразу прервать, остановить, но Тэхён ускоряется, нападает. — С ним сколько раз? Он для тебя тоже ничего не значит? Ему ты тоже ничего не обещал? — боже, он ведь с полуслова понял все потерянные недоглаголы. — Ты патологический изменник, Чонгук! Ты вообще знаешь, что такое верность?! Если ты так легко разбрасы… — Он просто мой сосед! — всё, успел, прервал автоматную очередь, разрядил. — Бывший профессор, который два года подряд слышит, как я в соседней комнате выстанываю твоё имя! У нас с ним никогда ничего не было! — Чонгук наконец выпускает ткань куртки, и руки взлетают к собственному лицу почти на рефлексах, видно, как дрожат, пока нервно стирают слезы, мешающие четко видеть, пока остервенело тянут волосы со лба — наказуемо, отчаянно, виновато. — Да, я спал с какими-то людьми, но отношений у меня ни с кем не было. Это совсем другое. Это же… да я бы не смог, Тэхён, я облажался, чертовски облажался! Прости меня, умоляю! Я был ослеплён, но я ведь все равно… я же… — смотрит так, словно жертва, словно напротив охотник, решающий, убить или отпустить, — ты же знаешь, да? Ты не можешь не знать, что я люблю тебя… Ты ведь… ты ведь не мог забыть об этом? Я же даже ненавидеть не смог. Мне не шестнадцать давно, но я всё ещё готов пить твою кровь вместо воды, ты это понимаешь? И мне иногда кажется, что… что если залезть в меня, там все органы подписаны твоим именем… как на посылках, знаешь, чтобы понимали, куда отправлять. Даже если ты теперь не хочешь меня себе, Тэхён, я никогда тебя не предам… я пожалел уже сто раз и буду столько же жалеть до конца жизни. Но я больше никогда… слышишь… никогда. — он мотает головой как заведенный, как раскаявшийся ребенок, у которого один страх — лишиться любви взрослых. А Тэхён медленно выпрямляется, не отрывая стеклянного взгляда, оборачивается, переполняясь чужими словами, расплескиваясь с задержкой дыхания, мечется зрачками. — Я и не хочу. И не хотел, Тэхён, их не хотел. Думал, ты других хочешь, с другими спишь, и ешь, и заботишься. Дурак же, ревнивый слабохарактерный дурак! Но я тебя умоляю, не прогоняй, прости за всё, что я сделал не так, за последние дни прости, за слезы, за оскорбления, но я ведь просто из ревности и обиды, не понимал, да даже если понимал, без разницы, это ничего не меняет! Кем бы ты ни был, я не могу без тебя! Не знаю, как тебе объяснить, я в этом с подросткового возраста не продвинулся совсем, но я прыгну прямо сейчас, если ты прикажешь. Это считается за доказательство? Что мне сделать, чтобы ты поверил? Чтобы не отсылал? Просто прикажи мне, я сд… — Хватит себя унижать! — карамельно-марципановый мальчик звенит высокими нотами, а вид весь — хрустальная статуэтка — руки обнимают себя за плечи, группируют, зрительно уменьшают, и на всех ветрах октября худая фигура кажется почти прозрачной. — Я же говорил тебе сотню раз: не презирай самого себя, если просишь у кого-то прощения! — Хорошо. — тут же послушно кивают, смотрят прямодушно, во все глаза, глотают чужой голос с оголенной надеждой. — Хорошо. Просто… ты можешь взять меня себе обратно? Я ведь не чей-то, я твой… я тебе один присягну, если сам не хочешь, ты только подпусти, можешь, хён? Хён — сплошное отражение. Очевидный, взгляд такой же прямодушный, даже на мокрых губах какая-то детская дрожь. — Просто… сосед? — и всхлипывает. Опять по-детски, неприкрытый, не двадцатитрехлетний парень, выбивший актерством недвижимость и личный счёт. — Просто сосед, Тэхён, он же женат был, он по женщинам, хён, — тараторит в ответ безыскусственный мальчик с той же непосредственностью, — да у меня и в мыслях не было, я не могу кого-то ещё полюбить, мне просто нечем, всё твоё, ты… Я же… не изменился совсем, я весь твой, я даже не знаю, чем доказать… это же очевидно, я всё, что хочешь, для тебя сделаю, пожалуйста, только… — и тоже срывается на всхлип, разливается так, что слова обрываются, тонут, захлебываются прямо на глазах, и у Тэхёна руки падают вдоль тела сами собой — обессиленно — ему такой вид Чонгука тоже ведь не потянуть, у него это на лице написано, и для безыскусственного мальчика подобное — пропуск, и он падает на колени к осенней листве и босым ступням, потому что уже на грани, уже сорвался, — прости меня… прости… хён, прости меня, пожалуйста... прости… Чонгук не ждет разрешения, он весь дрожит в своих рыданиях, кольцует чужую поясницу, и жмется щекой в солнечное сплетение, прижимает к себе остервенело, и всё шепчет, и шепчет, и шепчет, застревая в одних и тех же слогах. У Тэхёна руки застыли в воздухе, он замер и распадается. Смотрит на угольную макушку, чувствует крепкие теплые руки сквозь ткань кофты и плачет. Тело вибрирует, покрывается мурашками в контрасте чувств, температур, перенапряжения, и он задирает голову, прикрывая глаза ладонью, скулит в голос, всхлипывая, а в ушах вместе с сердцем шепот любимого мальчишки, повзрослевшего теперь мальчишки. — Встань с колен, встань… Тэхён тянет за куртку, жестами просит, дергает синюю ткань на себя, и Чонгук послушно поднимается, боясь отступать, цепляется руками за серую кофту, лишь бы не потерять близость, лишь бы не оттолкнули. Никто и не собирается. В мольбах теперь нет надобности, нужно было только сказать, что любят и что так же сердцем — только его. А всех, кто был к телу близок, за них еще потребует искупиться, их с корнем выдернет, даже если корней нет, всё равно прополет, вспашет, возделает. А сейчас ближе. Вот так. Чонгук почти скулит и втягивает воздух заложенным носом, когда Тэхён, едва подтянув его к себе за воротник, целует. Целует шесть лет спустя. С тем отчаянием, которое было заложено в растерянных годах одиночества. Через влажную невысыхающую тоску, оставляющую соленый привкус. С остатками яростной обиды, пульсирующей в терпимо грубых движениях губ. Чонгук отвечает лишь через пару секунд, не в силах выяснять, сон это или реальность. Если он умер, спрыгнув, а это — последний облик жизни, он готов прыгать до конца мира. Если не умер, если еще живет, у него мир в руках, так какая разница, мираж это или действительность. Тэхён целует больно и больно впечатывает в себя. Ему отвечают точно так же — слишком сильно поглощают чужие губы своими, слишком мучительно сжимают холодное тело за талию, вплетая в себя. Им обоим болезненно, особенно в груди, там ожоги третьей степени взрывают сосуды, и в животе, где удовольствие скручивает и рвёт, долго спящее, теперь разбуженное, повзрослевшее. Обновленное. Прежний только воздух, которого не хватает. Когда Тэхён отстраняется, его всё равно держат за талию, не отпускают, не ослабляют хватку, а тому и не нужно, он просто перемещает руки к лицу напротив, проникает пальцами между ушей и скул и слизывает влагу с покрасневших щек. Чонгук закрывает глаза, выдыхая, пока мокрые губы собирают его слезы прямо с ресниц, щёк и подбородка, побеждая холод ветра горячими выдохами. Мираж или реальность, но он от этого только снова плачет так сильно, что слезы пробиваются из-под закрытых век. — Не плачь…не плачь, хороший мой, мальчик мой, тшшш… — низкий шепот кострами по соленой коже, греет неприкрытой нежностью, раскрывая Чонгуку глаза. Тэхён смотрит так, что внутри сладкая боль взрывается искрами, разнося массы тепла, такого, которое щекочет изнутри, встряхивает ударом тока. — Никогда не говори так, будто ты мне служишь… будто ты ведомый… Чонгук, не разделяй нас… — дрожащие ладони перемещаются по родному лицу — стирают Чонгуку слезы большими пальцами, а тот только кивает, часто-часто, как ребенок. — Ты лучшее, что есть в мире, слышишь? Я же учил не забывать об этом… не обзывай себя никогда, пожалуйста, никогда-никогда, ты не паршивый, не мерзкий, ты не слабый, ты чудо, Чонгук, ты…шедевр, весь мир веками ждал, чтобы тебя создать, слышишь? Весь мир, Чонни, ты прекрасный…прекрасный…и те, кто оставил тебя, тебя не заслуживали, понятно? Но я тебя не оставлял, я не ушёл бы, если бы знал, что всё так получится, прости меня, хороший мой, прости, я никогда бы…ты веришь мне? Я никогда бы не ушёл, я ник… Чонгук верит. Пока целует снова, наконец понимает, что не мираж. Иллюзия так ласково его не зовёт. Только Тэхён. — Назови меня по имени. — просит, не открывая глаз, выдыхая в чужой рот, мажа по губам своими. — Еще раз, как раньше… — Чонни… — глубоко и вкрадчиво, — Чонни… Чонни… — как и каждая печать на чужих губах вместо пауз. — Чонни… Всё. Теперь только нежная тягучая ласка, плетущая свои узлы стеклянной нитью общей слюны по подбородкам. Тэхён отрывается, облизывает чужой, собирает языком, а потом чувствует горячие пальцы под кофтой на пояснице. Здесь кончается воздух, даже дышится больно, и он отрывается, тычется мокрым носом под воротник — в темноту горячих Чонгуковых ключиц. Тот запускает и вторую ладонь под ткань — плавно вверх к лопаткам и так же неторопливо вниз к поясу джинсов — ласкает, греет, опечатывает, убеждается, что его. — Ты замёрз, — Чонгук опьянен, но знает, что не мираж, потому вспоминает наконец, что мальчик его босиком, — пойдём в дом… Тэхён только мычит в ответ, но не двигается совсем, трется носом и щеками в изгибах затемнённых ключиц, горячо, нежно, отчаянно, щекочет Чонгуку подбородок марципаном и дышит, дышит, шумно втягивает его запахи, все до одного, и под тёплой кожей слышит сердце, такое же, как у него — бушующее, порывистое, покорённое.  Чонгук ничего больше не говорит, не упрашивает, только сгибает слегка колени и подхватывает Тэхёна под бёдра, чтобы подсадить и мягким рывком поднять. В ответ ни звука, только ноги кольцуют, крестом за поясницей — вместо аркана — а руки крепче за шеей, холодным телом ближе, теснее, крепче. Так больнее, кожа саднит, ноет, но сладко-тягуче, блаженно, такая боль вместо тысячи других — самый желанный обмен. Неудобно, может, но не ощущается, не имеет значения, когда Чонгук сжимает чужие бёдра, поддерживая, и медленно уносит прочь от октябрьских ветров, оставляя осенние листья на ледяном полу. — Тяжелее? — Тэхён урчит в шею, зарывшись под ворот синей куртки, когда его нежный и ласковый зверь задвигает балконную дверь и останавливается в разбуженной яркости спальни.  — Тяжелее. — «чем раньше». Но не отпускает, прижимает, боится, что растает, исчезнет, утечёт сквозь пальцы. Тэхён расслабляет хватку на шее и выныривает из убежища, готовый встать на ноги, но Чонгук, оказавшись лицом на уровне его шеи, припадает к ней губами и замирает так на секунды. Тэхён тоже, Тэхён задирает голову, выдыхает и жмурится. — Своя ноша не тянет, хён… — горячим паром по коже, а потом губы ниже, влажно, постепенно, до кромки воротника.   В животе у обоих костры и раскалённое железо клеймом на живой коже — остро, рвано, болезненно. А ещё со сладкой царапающейся тоской в меланхоличных телах. Клетки плещутся в абсолютной ностальгии, скулят, переливаются через край, соревнуются за давно забытые ощущения, выкрикивают, перебивая, подкожная биржа труда, только все акции отданы безвозмездно — без выгоды, планирования, в обход всех «за» и «против». — Ты пахнешь грейпфрутом… — бормочет Чонгук, вдыхая, зацеловывая, — и колой… — А ты древесиной…сырой… — Не нравится? — Ты…всегда так пах. Это мой любимый запах… Когда силы уходят, и от хрипоты чужого голоса в ногах пряная слабость, Чонгук медленно движется по ворсистому ковру и опускает парня на край постели — поверх серебряного флисового покрывала. Сам не садится, сам опускается на корточки у чужих ног, опираясь на них ладонями. И смотрит. В свете десятков потолочных ламп спутанный марципан отражается блеском, а лицо напротив ясное и со всеми деталями — липкие ресницы, переплетенные хаотично, подсохшие кривые дорожки слез, теперь румяные от мороза щеки и порозовевший нос. И вот — смотри, ревнивый мозг, запоминай и обновляй давно забытые образы — так выглядят исцелованные губы, воспалённые, в красной помаде прильнувшей крови. Чонгуком истерзанные, искусанные, облизанные. Он не контролирует себя полностью, когда подаётся вперёд и впивается снова. Тэхён склоняется тоже, обеими ладонями обхватывает родное лицо и вплетается мокрым языком — плавно, замедленно, мягко — с микросекундами тягучих пауз, стекающих по позвонкам обоих к согнутым поясницам. Чонгук падает на одно колено между чужими, слепо нащупывает ещё холодные запястья и сжимает, гладит, греет. Тает. Переполняется. Переливается. Так восхитительно, что по-прежнему больно. Потому что страшно. Тело боится тоже. Вдруг отберут, увезут, спрячут. — Когда ты сказал, что не знаешь меня… — Тэхён выдыхает в губы на второй минуте тяжёлого дыхания, пока не выпускает лица Чонгука из ладоней, касаясь его лба своим, — я сидел на этом месте и хотел умереть. — Тэхён… — Нет, — по тону понимают, что собирается опять извиняться, не дают, обрывают, — это неважно теперь. Всё неважно. Ты здесь. Ты прямо здесь… — Я… хочу всегда. — Чонгук жмурится, шумно вдыхает, медлит. — Мы же… мне ещё можно? — А тебе будет… достаточно? — …чего? — Меня, Чонгук. Юноша распахивает глаза и слегка отстраняется — тёплые ладони соскальзывают с его лица, побуждая выпустить запястья.  — Что ты имеешь в виду?.. — Тебе незачем спрашивать так, будто я иду на компромисс. — Тэхён смотрит пронзительно, со своими теперь расширенными зрачками, что высвободили из сетей годами тоскующее чудище, но взгляд тяжёлый, с примесью неясной печали и той единственной в своём роде грусти, что умеет рождать на губах особого типа улыбки. — Я ждал тебя с больной надеждой, как слепой крот. Я без тебя не могу. Я очень люблю тебя, Чонгук, ты же понимаешь? На самом деле нет, не понимает. Он на тонкой грани именно потому, что не знал наверняка. Боялся, что что-то изменилось, терзался и исходил токсинами от чувства потери. Всяческой: ни души больше, ни тела — ничего, а тоскливым взглядом разве только любовь смотрит? Этот взгляд и у ребёнка, потерявшего любимую игрушку, и у отчаявшихся бродяг, просящих их покормить. Тоска многолика, по ней нельзя судить. Судить вообще — ошибка. Не смотри. Слушай и чувствуй, тогда поймёшь. — Слишком сильно. — Чонгук слышит и чувствует, ловит низкие звуки и терпко-сладкое дыхание, всё наконец понимая. — Хронически. Я только тебя хочу. Только на тебя реагирую. А ты… всегда был сексуально активней меня, а сейчас повзрослел и… — Тэхён опускает глаза к чужой груди в растянутой рыжей футболке, но смотрит как будто сквозь, без фокуса, — других попробовал, ты уверен, что… после этого… меня одного тебе будет достаточно? Тэхён в серебре тканей и подушек — диковинное создание, целый мир, галактика, абсолютное творение, которое признаётся в любви. Чонгуку. Тот понимает наконец, слышит, впитывает, лишается последних ядовитых семян — урожая не будет. Теперь будет вечно-зеленое, вечно цветущее, вечно плодовитое. Сочное и уже зрелое. Да. Будет. Пожалуйста. Можно? — Ты… — И таращится неверящими глазами, до конца осмыслить не может, сомневается, что такое вообще возможно. «Тебе будет достаточно»…? Он правда задал такой вопрос? — Тэхён, ты спрашиваешь у меня, будет ли мне хватать тебя в сексуальном плане? — Прошло много времени, — тот отмирает, моргает, отворачиваясь в сторону, как будто там может быть что-то важное, — ты не ребёнок больше. Ты уверен, что… — Что?.. — Что хочешь меня не только сердцем. Влюблённая галактика — сила необузданная и в то же время хрупкая. Победить просто — не люби в ответ, люби недостаточно, люби не целиком. Всё. Ты захватил часть Вселенной. А полюбишь в ответ всем, из чего состоишь, полностью и всецело — тоже твоя. Только даром. — Можно… — без самоуверенной спеси, скорее, просяще, — можно мне просто вытрахать из тебя всю эту дурь? Сказано с разрешения, с уважения, как последний оплот доказательств. Словами уверять так не хочется. Что они в данном вопросе? У Тэхёна резко голова падает вниз, словно в раковину прячется, покачивается в порицающем изумлении, и невольно рвётся смешок: — Посмотри, каким ты стал бесцеремонным. — а глаза всё равно возвращаются к чёрным напротив — шесть лет не видели, теперь не терпят совсем, ловят взгляд, ловят всё. — Прости, прости, — Чонгук тянет руки к его коленям, охватывает широкими ладонями и смотрит повсюду — то в глаза, то на волосы, то на ключицы и плечи в растянутой серой кофте, — просто я поверить не могу, что это правда происходит. Час назад я думал, ты меня не любишь, что навсегда тебя потерял, сходил с ума и не знал, как мне вообще жить, а сейчас ты… спрашиваешь, будет ли мне тебя достаточно. Это, — парень вздыхает абсолютно измотанно и опускает голову, упираясь взглядом в свои ладони на чужих коленях, в истерзанные костяшки одной из них, — мне страшно, что это… не по-настоящему? Сон? Или… не знаю. Всё же по-настоящему, хён? Я же не проснусь сейчас? — По-настоящему, Чонни. — его щеки́ снова касается уже согретая ладонь, ласково поглаживая, побуждая тотчас же прильнуть и слегка прикрыть веки — невозможно иначе. — Всё по-настоящему. — Мы с тобой начали, когда мне было пятнадцать, я ничего не умел, мы ничего не умели, — мальчишка невольно усмехается, поднимая глаза и ловя карамельный взгляд, — я воровал эти гейские порно-журналы, а ты разрешал делать с тобой всё что угодно. Я только поэтому таким активным и стал, это ты постарался. Но… — он накрывает чужую ладонь своей и опускает к себе на колено, сжимая, — начал я… то, что начал, не потому что не мог удержать член в штанах. Дело в том, что я тогда окончательно решил, что тебе больше не нужен, и стал думать, будто ты... теперь разрешаешь всё кому-то другому, и я… прости меня за это… я считал, что так тебе мщу. Херово, правда, выходило, ведь я… всё равно тебя постоянно представлял. И… если честно, все, с кем я спал, были на тебя похожи. Чем-то. Всегда. Я себе не признавался, но это так. Однажды я переспал с девчонкой, потому что у неё были родинки на лице на тех же местах, что у тебя. А парень с та… — Не надо. — руку сжимают в ответ очень резко и немного больно. — Не хочу знать. — Прости, прости, — Чонгук машинально перемещается ещё ближе, — я не знаю, зачем это говорю. Прости, пожалуйста. Просто хочу, чтобы ты понял, что я ведь тоже… получается, только на тебя реагирую, хён. И… если честно, когда ты сказал, что у тебя не встаёт на других, я обрадовался. Прости, — голова вниз, тоже в раковину, — знаю, это бессовестно, но я же тоже боюсь. Рано или поздно это пройдёт, и тогда… вдруг тебе станет меня мало и ты захочешь попробовать с другими? Ты же… ты вообще видел себя, хён? — Чонгук мотает головой, вздыхая тяжело. — Ты всегда был красивый, но сейчас… выглядишь как божество. Божество на это невольно усмехается. Ласкает взглядом каждую черту лица напротив, наполняясь теплом, таким нераскаленным, таким идеальным, деликатным, оберегающим. — А ты что, знаешь, как выглядят боги? — и смотрит так же — согревающе нежно, у самого в груди — ближайшая к Земле звезда — большое Солнце. Чонгук поднимает глаза и видит. Видит солнечное излучение — основной источник энергии на Земле. — Как ты, хён. — шепчет, плавится, тает, отдаёт себя даром. — Прямо как ты. — Это загар и цвет волос, — улыбаются в ответ, смотря сверху вниз и продолжая ласкать глазами чужое лицо, — а у тебя всё как есть. Ты как есть шедевр, такой естественный, такой… знаешь, в английском есть слово «handsome», оно применимо только к мужчинам и может переводиться как красивый, прекрасный и статный. Это твоё идеальное слово, Чонгук. Для того идеально совсем другое. Например, природная хрипотца вкупе с гладким красивым акцентом, сформированным за четыре года проживания в штатах. — Произнеси его еще раз. — просит на выдохе. Ему улыбаются и послушно повторяют: — Handsome. — Скажи ещё что-нибудь. — You've grown so much, used to have chubby cheeks, and now you don't. Слушатель глотает воздух, мешая мелодичные звуки чужой речи с цитрусом, приторной сладостью газировки и отголосками терпкого виски, оставленного на его губах тоже. — Тебе так идёт этот язык, хён. — Мне идёшь ты. — отвечают, всё также склоняясь, нежничая глазами, сжимая ладонь в своей, переплетая вдохи и выдохи. — Переведёшь то, что сказал? — Ты так вырос. Раньше у тебя были пухлые щёчки, а теперь их нет. Чонгук озаряется улыбкой, превращающей его лицо в невероятно юное, немного детское, совершенно довольное, и от такого зрелища у Тэхёна глаза щиплет, вот-вот готовы снова расплескаться. — Они вот здесь теперь. — Чонгук тянет обе руки к лицу напротив и очень ласково и в то же время забавно натягивает кожу щёк, которые когда-то были худыми и впалыми. — Я поправился. — И это тебе тоже идёт. В ответ улыбаются. Давно забытой, казалось, вымершей улыбкой, у которой та же магия — двадцатитрехлетний юноша преображается в совсем мальчишку, и Чонгук отлично видит, замирает, тоже чувствует себя там, в самом начале — в холодных стенах, остывших обедах и враждебной темноте, но мысли и воспоминания совсем в других красках, потому что приходят только те, что имеют значение — память друг о друге. О совместном прочтении краденных журналов для взрослых, западных комиксов и японской манги. О смехе, чистом или полном самоиронии, когда, напившись просроченного апельсинового сока, оба всю ночь сгибались над унитазами в туалете. О щекотке в самые неожиданные моменты, о первых неуверенных ласках, о падении кубарем с горок в трёхметровые сугробы, о кошках у старого завода, которых они бегали подкармливать, о подсчёте родинок на телах друг друга, о лягушках на пруду, которым они давали имена, а потом спорили, где какая. — Чонгук. — Тэхён почти не моргает, разглядывает с изголодавшейся нежностью, но звучит твёрдо, и даже в том, как произносит имя, какая-то стальная категоричность. — Я предан тебе и всегда буду. Для меня это естественно, у меня такая природа: если я выбрал, это навсегда. Ты навсегда, Чонгук. Никогда не сомневайся во мне. — А ты никогда не думай, что мне тебя недостаточно. — отзываются незамедлительно, мерцая. — Не буду. — И никогда больше не уходи, хён. В ответ мотают головой — нет, не уйдут, ни за что. — И не оставляй меня никогда. — Чонгук… — Нет, хён, обещай. — здесь такая же категоричность плещется на мокрых ресницах, ведь страшно ещё: он верит, но боится, по-детски, по-взрослому, по-всякому. Боится. — Никогда и никуда, что бы ни случилось, ты меня не оставишь, не бросишь, не сядешь в чёртову машину, не вы… — Обещаю! — Тэхён всё видит, всё понимает, на своих инстинктах вперёд — ещё ближе, падает коленями между чужих, почти оседает сверху. — Обещаю… Я никогда больше… — и обе руки к чёрным волосам, напряженной шее — гладят, гладят, ласкают нервно, часто-часто, в озабоченной лихорадке. Ведь самому больно, самому тоже страшно: он себе верит — ни на шаг больше, но жизнь ведь тоже с характером: вдруг заберёт как-нибудь иначе, вдруг убьёт, собьёт, утопит, что тогда, как тогда? — Я буду всегда с тобой, слышишь? Всегда-всегда, — известно как: моногамно живы, моногамно мертвы, — ты только прими меня обратно, только скажи, что ты мой, что возьмёшь меня себе? Как раньше, Чонгук? Пожалуйста… Тот хватается за чужую талию, сжимает сильной рукой, дрожит весь, как котёнок под дождём, и как ребёнок плачет опять, беззвучно совсем — реакция такая: из тела последний яд уходит, склоняется, окончательно капитулирует, места для него больше нет, внутри всё другим занято. — Твой… твой, только твой… ты же знаешь, господи, Тэхён, — прижимает к краю постели и нетерпеливо целует, — я люблю тебя… я так тебя люблю… — в губы, мокро, взахлёб, не успев ни вдохнуть, ни выдохнуть, — у меня сейчас сердце разорвётся… Тэхён переполнен тоже. Льнет, прижимает за шею, отвечает хищно, совершенно не по-человечески голодно. Так пьют воду после засушливых часов в пустыне. Так вкушают еду, не имея к ней доступа сутками. Так вдыхают кислород в минуты гипервентиляции легких — рвано и остервенело. Чонгук совсем не против. Он не знает, куда себя деть, ему, наоборот, недостаточно — хочет больше, теснее, сильнее, потому, не отрываясь от губ, поспешно опирается уже на оба колена и, беспрепятственно орудуя чужим весом, одним острым рывком впечатывает в себя. Оказавшись сверху, в ответ хрипло мычат, сдавливают бедра и приподнимаются, вынуждая задрать голову, жмутся до предела, целуют на скорость, кусаются, вплетают пальцы в волосы на затылке. Близость такая осязаемая, реальная, и Чонгук готов поклясться, что всё происходит в действительности: и чужой ремень, что ощутимо больно упирается ему в грудь, и бешеное столкновение мокрых языков, в котором он добровольно готов задохнуться, и тонкая талия, что нагревается под его ласкающими ладонями. И Тэхён, его Тэхён, очевидный, настоящий, материальный, с горячими губами, запахами, несдержанностью и возбуждением, запертым в голубых джинсах. Чонгук чувствует, Чонгук от этого сам утяжеляется, переполняется одуряющим желанием — тело отзывается, рушит барьеры, на любимое отзывается неконтролируемым вожделением. Импульсы парные, сильные, приказывающие — и юноша очередным рывком опускает Тэхёна на ковёр, подтягивается, вжимается тазом, лезет горячей ладонью под серую кофту, ласкает вздымающийся живот и плавится, плавится, плавится. Под ним почти задыхаются, отрываются от губ и задирают голову, разбрасывая марципановые пряди спутанным венцом, выгибаются от одних только пальцев на ребрах, от одного только трения через слои тканей. — О… господи… Тэхён сипит на рваных нотах в приступе почти болезненной одышки, извивается, когда Чонгук скользит языком по его подбородку, вниз по шее, лижет подобно мороженому, вжимая, вшиваясь, вселяясь, а ладонью собственнически повсюду, пальцами срывает гортанные полустоны, хриплые и когда-то утерянные под низкой крышей темного чердака. В диком звере они простреливают волной порывистого возбуждения, режущими узлами внизу живота, непроизвольным рыком и инстинктивным грубым толчком бедрами вкупе с жестким захватом чужой кожи. — Чонгук! Это отрезвляет мгновенно. Отрывает от шеи, выдирает ладонь из-под кофты, велит отстраниться, отклеиться, отсоединиться. Зверь пытается слезть, в глаза не смотрит — боится: шесть лет прошло не только с его нежности, чуткости и ласки, но и столько же после необузданности и порой животной резкости, что всегда просачивались в буйном мальчишке во время сильного возбуждения и непременно отражались в неумелой близости. — Что… случилось?.. — Тэхён с трудом дышит, но поднимается на локтях, скрещивает ноги на чужой пояснице: не дает уйти. — Чонгук?.. Его ласковый и нежный зверь поднимает глаза и выдает себя одним только взглядом. Тэхён считывает, догадывается, всё понимает с полувзмаха ресниц под нападающими угольными прядями. — Дурак. — говорит тут же, перенаправляя вес на один локоть, и тянется убрать волосы с чужого лба. Дурак. Сейчас только понимает, что кричали без надрывных нот, кричали в октавах несдержанности. И смотрят так же — с возбужденной любовью, томящейся самоотдачей и теперь — по осознанию — с укором. А потом тянут к себе за шею, вбрасывают в новый поцелуй, срываются с губ, мажут по щекам, скулам, вискам, облизывают уши, развязно проникают языком в самую глубь — душат чувство вины и колебания. С Чонгука срывают. Уничтожают, провоцируют, сводят с ума. И тот поедает в ответ, находит чужую ладонь и, резко вплетая свои пальцы, вжимает в ворсистый ковёр над Тэхеновой головой. — Я хочу… войти в тебя прямо сейчас, хочу тебя всего, — слова выстанываются меж воздушных ям сбитого дыхания и изгибов пряно-цитрусовой кожи в области шеи, — без остановки, до полудня, а после… чтобы ты... взял меня… Тэхёна пробивает один только полушёпот, обжигает кострами, искрит, срывает совершенно не мужской скулёж, застревающий где-то в горле. Этот звук из тех же полутемных узких стен под крышей — спрятанный, заброшенный, тоскующий — у распаляющегося зверя от него всполохи за закрытыми веками и разряды в крепких бёдрах. — Черт возьми… Чонгук, у меня же, — Тэхён утыкается во влажное ухо носом и шепчет, жмурясь, — у меня ничего нет… В ответ не сразу соображают, покрываются мурашками, когда горячее дыхание мятной свежестью охлаждает мокрую от слюны кожу. — Никакого… крема… масла?.. — Ничего… — Совсем ничего? — уточняют в плену своего и чужого возбуждения. — Совсем… Я тут не живу, тут… только твои вещи… — Возьмешь меня так? Чонгук спрашивает открыто, прямо, безоговорочно согласный, готовый, нисколько не колеблющийся. Мажет поцелуями по чужим вискам, волосам, мягким и пропитанным сладким запахом шампуня, не сразу осознаёт, что под ним замирают, не отвечают, молчат. — Ты… был с кем-то недавно? Голос тихий-тихий, весь сырой и безоружный. А руки и ноги сжимают железной хваткой, отчаянно, боятся тоже, вдруг отнимут. — Нет, — Чонгук вдыхает чужие запахи, щекой ластится, осознаёт, переполняется приступом ласки, — господи, нет, и… я бы всё равно не позволил, я себя не давал. Только тебе можно, ты же знаешь… Щекотно, когда мокрые ресницы касаются кожи, когда рвано дышат в уши, изгибы шеи, когда снова разливаются солёной сладостью и приподнимаются, чтобы найти губы своими дрожащими, мокрыми, горячими. Чонгук свободной рукой тянется к марципану и гладит, гладит, успокаивает, целует мягко, медленно, самому плакать хочется. Рыдать в голос, кричать, выплёскиваться. Он знает, что не мираж, но этот миг для него — всё равно фантастика, научная, как временные петли, попробуй разберись, страшно отпускать, отрываться, мало ли что: мир — непредсказуемая платформа, в такие моменты осознаёшь это ярче всего. — Чонгук… — щеки блестят от слез и чужих влажных поцелуев, он дышит в губы, ловит чёрный ласкающий взгляд, мерцает своей карамелью, захватывая дух, — я хочу… тебя, я жутко хочу тебя, но… не так. Я шесть лет ждал, подожду еще. Мне нужно… сейчас нужно, чтобы мы поклялись. Мы... можем? Прямо сейчас?.. — Ты… этого хочешь? — сердце заходится беспощадно, неизвестно, как не лопается. — А ты?.. — Я боялся попросить. — Дурак. — Тэхён прикрывает глаза, выдыхая. — Ты говорил, я чудо. Чонгук смотрит с улыбкой, блаженством, порядком среди хаоса. И в ответ улыбаются тоже, тепло-тепло, солнечно-солнечно, так, что ярче возбуждения и инстинктов: — Моё дурацкое чудо.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.