ID работы: 8669923

Наука о моногамных

Слэш
R
Завершён
6704
автор
Размер:
103 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
6704 Нравится 604 Отзывы 3049 В сборник Скачать

Глава 7.

Настройки текста
Салатовый полигон выплевывает вон, в спальню, а там руки тянутся сами и ноги — тоже, это почти рефлексы. Потому что первая стадия принятия неизбежного — отрицание. Вторая — гнев. А дальше — ничего. Чонгук злится — знает: он на границе первых двух уже шесть лет, застрял и бесится, не готовый ни торговаться, ни впадать в уныние, ни смиряться. Ригидный дуэт престарелых «monos» и «gamos» стёр, подорвал, сжевал и переварил все этапы психического усмирения. Всё ликвидировал, изловил, со свету сжил. Сильный противник. Такого яд не берёт. Чонгук бесится. Хотя бы потому, что осознает, что не проживёт нормально, если жидкая карамель — его заключительный дар, окончательный снимок на пленке, который проявлять всю жизнь и столько же себя за него корить. Наказывать, жалить, калечить до тех пор, пока мир не убьёт сам, послушно отразив настырное самобичевание.  Он перехватывает жёлто-красную ткань уже на пороге спальни, толкает на себя и разворачивает, чтобы во второй раз за ночь впечатать в стену — снова цвета слоновой кости. — Какого черта ты опять плачешь?! — Чонгук сжимает осенний ворот, слегка встряхивая, призывая раскрыть глаза. — Ты же знаешь, я не могу это вынести! Зачем ты, блять, так со мной поступаешь! А Тэхён жмурится. В судорогах беззвучных рыданий. У него в слезах даже губы. Всё краснеет и переливается влагой. Чонгук, разумеется, мало осознаёт, что плачет тоже. Без всякой карамели, просто падает вниз побочной жидкостью, может быть, тоже ядовитой. Его выдаёт дыхание — тяжелое, свистящее, оседающее на чужую кожу теплом, мгновенно охлаждённым свежей мятной влагой — и Тэхён перестаёт жмуриться. Его глаза, бесконечно солёные, бесконечно сладкие, прослеживают траекторию проложенных троп до линии чужого подбородка, а потом — вверх — к сиянию глаз и сдвинутым бровям, мелькающим за растрёпанной угольной чёлкой. Чонгуку кажется, что он во всем разобрался, когда осознаёт наконец, как именно на него смотрят. Там — в сахарных реках — читается всё, вся азбука, в жадности взгляда, в рваном дыхании и широких зрачках — чудищах подводного мира. Одиноких, отчаянных, голодных. — Тебе… было мало комфорта, ты его нашёл. Было мало денег… получил и их. — собственные слезы душат, но голос сквозь них все равно выходит металлический, больше кислый, чем соленый. — Теперь мало любви, хён, так ведь? Мало же… Хочешь заполнить и этот пробел? — глаза в глаза пронзительно и говоряще. Почти уже не моргая. — Хочешь… чтобы я сыграл роль твоего утешения? Ты этого хочешь, хён? Чтобы я тебя утешил? Колено скользит между ног в синих джинсах и выше, плотнее, до предела — пока не ощущает чужое естество сквозь ткань, пока в ответ машинально не хватают за ворот поношенной куртки, пока не напрягаются всем телом, втягивая воздух резко, вперемешку со всхлипом. А Чонгук надвигается, нападает телом, не отводит острого взгляда. — Ты предал меня. Убил. Растоптал… А я всё такой же бесхребетный перед тобой, весь в твоей власти, — Тэхён сияет своим чудовищно откровенным обличием, мокрыми приоткрытыми губами и пряно-цитрусовой начинкой под слоями бронзовой кожи. — Я сам себя презираю за то, что готов взять тебя прямо сейчас, если ты прикажешь. — Пронзи зубами, и потечёт ароматной струей, как древесная смола. Чонгук знает, Чонгук самому себе больше не лжёт. И Тэхёну тоже не станет. — Скажи — и я выброшусь из окна. Попроси, богатенький мальчик, и смотри, как я буду выполнять… Чонгук уже весь поверх. Грудью чувствует складки чужой куртки, животом — металлический обод ремня синих джинсов. Вплотную. Впритык. Близко. Те же семантические шлюхи, только уже снятые, уже соблазнившие, только сдирай с них кожуру, ткань за тканью, пока не останется сырое мясо. — Я просил. — Тэхён выдыхает так, словно умерщвляет нечто, давно неизлечимо больное. — Один телефонный разговор. Ответ хотя бы на одно письмо. Я умолял. — Голос хриплый, слабый — бери и ломай дальше — но потенциальный акт звериного возмездия в слушателе дохнет, так и не успев родиться. — Начинай любить себя, Чон Чонгук, над тобой никто не властен. Поначалу этот скорпион на мгновение глохнет, ощущая так близко: тело хочет возбудиться, хочет своё здесь и сейчас, не вслушиваясь, не анализируя, требует себе без разбирательств. А потом мозг отдаёт приказ. Слова действуют как заклинание, мгновенно вызывают реакцию: — С головой ушёл в актерство, Тэхён? — Он отстраняется, смотрит презрительно, зло, ранимо. — Лжём до победного? Пальцы выпускают измятую осеннюю ткань, чтобы снова собраться в кулак и перенаправить агрессию прочь от живой мишени, ее спровоцировавшую. Куда-нибудь мимо — получается в стену слева — с глухим ударом, кажется, пробившим кости электрическим разрядом прямо до плеча. — Выходи из роли, прояви ко мне хоть немного уважения! Крик звенит мячом настольного тенниса в четырёх стенах, пока не путается в серебристом покрывале кровати, а Тэхён как будто не слышал, не заметил, не вздрогнул даже, так и стоит, прислонившись к стене. — До сих пор не могу поверить, что твоя обида оказалась настолько… настолько сильной, что ты так легко отвернулся. — голос у него всё тот же — умерщвляющий — а взгляд куда-то напротив, сквозь цвета слоновой кости и грозового неба, сквозь пространство как таковое. — Так легко перечеркнул всё. Просто отбросил. По щелчку. — Ты издеваешься надо мной? — Чонгук — полная противоположность — горит и дребезжит, смотрит свирепо, пронзает зрачками на манер дождевых лезвий. — Это ты издевался. Только ты. — Я? Издева… — руки падают по швам обескураженно и поражённо. — Ты ненормальный. Ты, блять, сошёл с ума. Ты сел в чёртову иномарку и исчез, оставив меня одного, нарушив все наши клятвы и разорвав все связи, и сейчас ты имеешь наглость обвинять меня в чем-то?! — Ты прекрасно знал, что я собираюсь сделать. Знал, для чего. Мы говорили об этом не раз. — Тэхён по-прежнему выливает слова остаточной энергией, по-прежнему смотрит так, словно ослеп или одурманен. Сводит с ума ещё больше, разжигает ядовитые костры в пристальном наблюдателе. — Ты не принимал мой выбор, но я не думал, что это означало, что ты отказываешься от меня. Ты мог бы хоть раз подойти к телефону и сказать мне об этом прямо. Хотя бы раз, Чонгук, всего один разговор. — У меня было, что сказать, Тэхён. Много чего! Если бы ты хоть раз позвонил, я бы не молчал, поверь! Тот в ответ вдруг усмехается. Усмехается. Кисло и мерзко. Ведёт шеей и наконец восстанавливает ясность взгляда, оборачиваясь: — Серьёзно, Чонгук? Не молчал бы? — Я неясно выразился? — Ты выразился чертовски ясно. — если бы можно было атаковать зрительным контактом, они бы уже подстрелили друг друга. В ноги, чтобы один не оставил другого, сбежав. — И чертовски убого. Хотя бы просто признай, не веди себя так. — Что ты хочешь, чтобы я признал, твою мать! — Я не знаю. — на агрессию нервно дёргают плечами, поджимаются, а руки в карманы яркой осени — пусть спрячет за собой. — Что-нибудь. Причину назови, что угодно, я хочу знать, почему ты ни разу не подошёл к телефону. Ни разу не перезвонил сам. Почему не сказал мне сразу, чт… — Наверное, потому что ты ни разу не позвонил, нет?! Тэхён щурится. Смотрит и смотрит, пока Чонгук дышит тяжело и часто, переполненный слепыми злостью и обидой. — Я звонил в приют каждый день. — тихо, но твёрдо. Слабо, но весомо. — Не было никаки… — Каждый день. — громче и с нажимом. Так слабые защищают слабых, потому что это тяга к справедливости. — Ты ни разу не подошёл. И всё, что я слышал, это блядский голос Грымзы, сообщающий, что ты отказываешься со мной разговаривать. — Ты с ума сошёл? — выплёвывает Чонгук, не задумываясь, не выжидая пауз, рьяно игнорируя и не допуская отдалённое, ещё не вылупившееся недоумение, закатанное пока слишком далеко. — Никто никогда не говорил мне, что ты звонишь, и не подзывал к телефону! Это бред собачий! Бред собачий. Значит, чепуха. Какие ещё значения? Тэхён молчит и думает. Вздор. Скорлупа его недоумения трещит и трясётся. Чушь. Какие ещё значения? — Чего ты так смотришь? — бросает Чонгук саркастично, забывая о боли в руке, вновь растерзанной коже на костяшках, забывая о том, что можно и нужно прекратить распыляться, забывая, что нужно подумать. Услышать. — Ты и так знаешь, что мне бы сил не хватило отказать и не ответить! Я действительно обижался, ждал, считал, что ты должен прийти, должен показать, что я тебе всё ещё нужен! Но я бы никогда не посмел проигнорировать твой звонок, я только его и ждал целыми днями все два года, что жил там после твоего отъезда! Подумать и услышать — для иных минут, определённо. Для тех, кто взращён иначе или любящих себя больше, чем кого-то, для тех, возможно, кто годами не вынашивал боль, обиды и травмы, которые разгораются от мысли, не от искры. Для мудрецов, наверное, не для мальчишек, друг в друга вложивших карту семьи и мира, а потом эту карту потерявших. — Если ты так хотел поговорить со мной, почему не позвонил сам! — Тэхён отражает Чонгука. — Я звонил! Но номер был постоянно занят, ты никогда не брал трубку! — Чонгук отражает Тэхёна. — Я не отходил от домашнего телефона весь месяц! Держал его у себя в комнате! Просто невозможно, что ты не мог дозвониться! Громко. — Я звонил, черт бы тебя побрал! Я звонил миллион раз! В конце концов, ты мог бы приехать! Просто взять и приехать ко мне хоть раз! — Они не пускали меня в приют, не хотели, чтобы кто-то видел меня там! — парень отступает прочь от стены, вынимает руки из карманов в каком-то неясном порыве и тут же заламывает, сжимая самому себе запястья. — Не давали прохода! Я пытался сбежать, но там везде камеры слежения, и охрана всегда меня ловила! Я надеялся, что ты приедешь сам, я ведь оставил адрес! — Никто не давал мне твой адрес! — Чонгук защищается, сражается, парирует. Всё ещё не думает. Толком не слушает. — Грымза сказала, что твоя новая семья против, сказала, у тебя, блять, теперь новая жизнь. И это бред, Тэхён! Я жил в приюте ещё два года, ты мог бы хоть раз приехать, тебя же не держали в плену. — Я и месяца здесь не пробыл! — громко, громко, громко. И снова атака и ответный удар. — Чертов ресторанный бизнес в Нью-Йорке! Когда они выбрали меня, ничего про него не упомянули, сказали только, что живут в Имсоне! Час езды до приюта. Всего час! Я брыкался, я пытался сбежать, я, блять, даже кусался! Я не знал, что мне делать, не знал, насколько они едут, они говорили, пару недель, всего пару недель, но недели растянулись на месяца, время... издевалось надо мной, все… издевались! — голос в дрожь, а потом захлёбывается. Карамельные реки прозрачной смолой по раскрасневшимся щекам, вниз, к подбородку, губам, строго по прямой, срываются с мокрых губ, пропитывают речь до хлюпающих слогов. — Я звонил тебе… несколько раз в неделю, постоянно… умолял Грымзу позвать тебя, я плакал в трубку, просил… передать тебе, что со мной и где я, скулил… как собака, а потом… потом Том совал мне какие-то таблетки, чтобы я нахрен прекратил выть! — Тэхён осуждающе качает головой, нервно кривит губы в ухмылке. — Как дурак, стал писать тебе письма. Я так много писал, писал и писал… ты прочёл хоть одно? Неужели нельзя было от… К тому недоумение само выкатывается пасхальным яйцом и ударяется о стенки головного мозга — привлекает внимание к трещинам и просветам. Мутная чешуя скрипит, распадаясь на фрагменты, только ногтем подцепи — отпадёт. — О чем ты говоришь? — услышал наконец. — Не было никаких писем… Ухмылка у собеседника растягивается, увеличивает кривизну, но уязвимо дрожит, срывается. Хозяин не тянет больше ни сарказм, ни необходимость гордо держать лицо перед обидчиком: — Даже если я олух, даже если неправильно указывал адрес и они не доходили до приюта, всё равно были те, что прилагались к деньгам, которые я тебе отправлял! — Тэхён, подо… Раз. Крошится. — Так сложно было ответить хотя бы на одно? Просто сказать всё как есть? Я же продолжал себя обманывать! Продолжал названивать и писать все два года, пока ты ещё жил в приюте! — голос уже привык к слезам, переплелся, адаптировался, и борьба теперь такая мокрая, такая соленая, такая сладкая. — Однажды я даже накопил с карманных и купил билеты, только бы тебя увидеть, только бы с тобой поговорить, узнать, почему ты так со мной поступаешь! Но они поймали меня за час до начала рейса и уволокли домой. Я пыта… — Тэхён! Два. Трещины ползут быстро-медленно. — Я был так жалок, так кричал, им пришлось везти меня в больницу, потому что у меня случился нервный срыв! Я всё ждал, что ты ответишь! Звонил и звонил! — Тэхён кричит и сжимает себе запястья, нервно и грубо, в каком-то бессознательном порыве. И Чонгук видит, взгляд то вниз, то вверх, на чужие руки, а ноги сами вперёд — ближе. — Мы вернулись только два года назад, и я сразу же помчался в приют за твоим адресом, но мне сказали, ты ушёл от присмотра! Вот так просто! Даже не подумав о том, что я только так и смогу тебя найти. А я искал. Искал целый год, как ид… — Тэхён! Послушай меня! — Чонгук перебивает. Хватает его за локти и отводит назад, чтобы прекратил себя терзать, чтобы остановился. — Я не понимаю, о чем ты говоришь. Я не получал никаких денег! — Хватит врать хотя бы здесь! — его тут же отталкивают, вырываются с грубой резкостью. — Ты пользовался ими, ты брал их! Не прикидывайся! — Я не брал никаких денег, черт возьми! И писем твоих ни разу не получал! — Мне говорили, что брал! — Кто? Кто тебе говорил? Тэхён, взвинченный, разъяренный, заплаканный, открывает рот, чтобы ответить, хочет выплюнуть, хочет отразить удар. Но губы смыкаются, проглотив мысль. А в глазах — среди мерцающих подводных монстров — блеск из-под скорлупы. — Грымза ведь? — Чонгук видит. Замечает. — Она всегда говорила с тобой по телефону? Никто другой никогда не подходил? Три. Крупные куски пасхальной чешуи отпадают — и пальцем поддевать не нужно. У Чонгука фрагменты множественные, осыпаются мелким белым конфетти, выпуская жёлтые лучи спрятанных солнц. — Такого ведь никогда не было, — говорит, смотря в глаза напротив, пытаясь игнорировать слезы, пытаясь очень сильно, — чтобы на телефоне дежурила только она одна, ты же знаешь, Тэхён, эта сука врала тебе. Я не получал никаких денег, мне никогда ничего про них не говорили. Наверное, она забирала их себе, я не знаю, но я их в глаза не видел. Как и твоих писем. Поверь мне, я перед тобой бессилен, я бы ответил, я бы подошёл к телефону, я скучал как ненормальный, рвал на себе волосы, Тэхён. Рвал на себе чертовы волосы, я бы ни за что не упустил шанс услышать твой голос. Даже несмотря на то, что ты бросил меня, как старую детскую игрушку, гордость, не гордость, я бы не проигнорировал. Никогда. Тэхён услышал. Ему бы подумать, ему бы взвесить, осознать, но он ловит только последнее. Только «ты бросил меня», а это для него как новая атака. — Бросил, как старую игрушку? — не так громко, как прежде, но грубее и тверже. Наждачной бумагой по органам слуха и кровеносной системы. А дальше всё наружу, извне, на дубовый ламинат, фрагмент за фрагментом накопленной бури. — Ты глупый обидчивый ребёнок, который не хотел меня понять! Который даже не пытался! Тебе было достаточно скрипучего пола на чердаке, а я хотел нам кровать! — Тэхён не глядя тычет ладонью в сторону, на постель с серебристым покрывалом. — Ты приучил себя воровать, а я хотел, чтобы мы могли платить! Хотел, чтобы мы ходили по супермаркету, закидывали в тележку всё, что только захочется, а потом шли на кассу, не подсчитывая сумму заранее в уме или на калькуляторе! Я хотел нам дом! Просто хотел дом! Тёплый и безопасный! Чтобы не трястись от холода, как мы это делали шестнадцать лет подряд! Чтобы ни одна тварь не подкралась, не обворовала, не облила дерьмом, пока мы спим! — рука резко указывает куда-то за стену, дальше по коридору. — Я хотел нам громадную кухню, чтобы не как в приюте, где ты нёс тарелку, половину разливая по коридору! Я хотел машину! — нервная ладонь в карман и тут же наружу — теперь уже с фирменным брелком меж пальцев. Тэхён сжимает, а потом замахивается и с силой бросает в стену — слева от двери — где предмет гремит, скользит по полу и отлетает к комоду, теряясь из виду. — Чтобы не пришлось, как раньше, сворачивать ноги в попытке добежать до последнего автобуса от рынка в Биноме, пока нас не отловили за твоё воровство! Чонгуку бы тоже подумать, взвесить, осознать, но он тоже ловит только последнее. Только «за твоё воровство», и для него это тоже всё равно что новая атака: — Ты сейчас попрекаешь меня воровством? — Не цепляйся к словам! — Тэхён огрызается с поразительной быстротой, повышая голос. — Я говорил тебе тысячу раз, что мне мало комфорта, мало тепла, еды, перспектив, но не тебя! Это ты решил, что я врал, ты всегда искал в моих словах атаку против самого себя! Твоя гребаная обида пер… — Моя обида?! — возмущение бьет по затылку с такой силой, что невозможно сдерживаться. — Ты клялся мне, что будешь рядом, а потом просто сел в дорогую тачку, как только представилась возможность! — Я заботился о нас! Я до… — Если бы ты заботился о нас, ты бы никогда не предпочёл мне всё это! Ты бы никогда не оставил меня! — Я был уверен, что нас с тобой будет разделять лишь час езды! — Тэхён кричит в ответ до хрипоты, почему-то такой же возмущённый, такой же разъярённый, такой же ранимый. — Думал, мы будем вместе, просто не каждую секунду, потерпим совсем немного, а через два года тебе бы исполнилось восемнадцать, ты бы съехал, и я бы нашёл нам квартиру! Я б… — Потерпим? — Чонгук врывается клином, потрошит издевательским глаголом, в его устах целиком пропитанным пренебрежением. — Да, потерпим! — Тэхён не поддаётся. У Тэхёна был и есть свой взгляд на вещи. — Я думал, можно потерпеть два года, чтобы потом жить, а не выживать, думал, что это правильно, черт возьми! — Ты слишком много думал, и только о самом себе! — Я думал о нас! — самозабвенно спорят в ответ. — Я буквально поставил условие, что должен находиться поблизости от приюта и всегда иметь возможность приезжать к тебе! Они кивали, они соглашались, они вели себя так, блять, добродушно, сказали, что я смогу делать, что хочу и как хочу, что никто не будет препятствовать! Да, я повелся! Мне было семнадцать! — Тэхён вдруг тычет ладонью в собственную грудь, остервенело и грубо, словно хочет проткнуть. — Решил, что это большая удача. Но они сделали всё по-своему, обвели вокруг пальца, превратили в другого человека, отрезали от дома! Отрезали от тебя! — Ты просто… — Чонгуку атаковать уже сложно, у него внутри всё дребезжит и стягивается узлами — в животе, груди, горле, болезненно щекотно, — ты сам во всем виноват! Ты чертов неудачник, Тэхён, неудачник, которому не терпелось хорошо пожить! — Да, я хотел жить хорошо! Ответ звучит сразу же, решительно и звонко: врать тут незачем. Да, они старомодно повязаны, привиты друг другом, иммунно сцеплены. Атомно подобраны. В конце концов, моногамны. «Monos» — с древнегреческого «единый». Единый — не то же самое, что одинаковый. — Хотел! Но я бы никогда не сел в их машину, если б знал, что они увезут меня так далеко от тебя! Если бы знал, что так тебя потеряю, не сдвинулся бы с места и никогда бы в жизни не выбрал этот треклятый путь! Выбор — ключ ко всему. Всегда и во всем. Вот моногамия, например, — наука совсем не о родственных душах, созданных гармонично. Она о душах совершенно разных, избравших друг друга самовольно и упрямо. Иными словами, наука о моногамных — наука о свободе выбора. — Но ты выбрал! — Я не этого хотел! — огрызаются в ответ. — Всё должно было быть иначе! — Иначе — это как? — Чонгук нервно дергает рукой, вспоминая, что в куртке, вспоминая, что жарко, вспоминая только общую картину. Он всё слышит, понимает, но не до конца. Окончательно он только злится. — Типа, я должен был быть рядом, пока ты актёрствуешь, чтобы получить квартиру, машину и шмотки? Пока трахаешь богатенькую наследницу со смазливым лицом? Пока вживае… — Шесть лет прошло, а ты всё такой же кретин, Чонгук! — перебивают, едва не срывая голос. — Я миллион раз говорил, что мне ничего из этого не было нужно без тебя! И сейчас не нужно! Я готов отдать! Готов лишиться! Мне без разницы! Я здесь даже не жил, привозил купленные тебе вещи, слепо пытаясь не потерять цель! Думал, если перестану, что мне тогда делать? Пытался игнорировать очевидное, пытался чувствовать, что я — всё ещё я, что найду тебя, что мы… — Тэхёну воздуха не хватает: еще чуть-чуть и поперхнется. Еще чуть-чуть и захлебнется мыслями, что вбиваются в звуки и гвоздями сыпятся из легких, — не знаю… я понимал, что потерял, но, — вдыхает наконец сильно, громко, немного рвано, — заставлял себя выдумывать другие причины твоего поведения, обманывался, не мог смириться, что ты так легко… меня отпустил, не хо… Мозг эмоциональный — жутко нестабильный после шести-то лет кислородного голодания. А потому, наверное, такой по-бараньи упрямый, слепой, разъяренный, как бык. Красная тряпка — слово — и остальное размазывается, меркнет, на какой-то период забывается. — Легко? — Чонгук едва не шипит, поймав из всех цветных слов лишь одно — яркая рваная мулета — провокационное движение ткани. — Это свело меня с ума, Тэхён! Я был так зол! Никогда не чувствовал ничего подобного, как в тот первый год! Бил до тех пор, пока не ощущал чужие кости, меня запирали в подвале на целые недели, а потом Валенок как-то начал дразнить, говорить, что даже ты меня бросил, и я чуть не убил его, и я бы убил, если б не оттащили, у меня тогда просто отключился мозг! После этого грозили отправить в детскую колонию, присылали психиатра, болтали со мной постоянно. Я выпросил таблетки, чтобы унять всё это, чтобы не сходить с ума. Но, по-моему, я всё-таки сошёл! Тэхён смотрит так, словно вместо алого полотна в его руках нож. Словно, пока хватался за рога, полоснул лезвием и распорол чужую прочную кожу, и теперь, наблюдая за стекающей меж глаз кровью, понимает наконец, что сделал. Он выдыхает, осознав, что задерживал дыхание, и шорох выдоха кажется гротескным, подключенным к усилителям звука в этой пустой квартире, комнате, точке, по крайней мере так ощущает единственный слушатель. Как только горячий воздух из чужих легких пересекает пространство между ними, Чонгуку кажется, что он ловит его ртом и смачивает собственной слюной. Такое сложно контролировать, он и не пытается, он и не может, он целиком и полностью глотает, запирает в желудке, и тот принимает послушно, безотлагательно, разбрасывая мурашки по коже, вниз по позвоночнику от влажного затылка до пояса брюк и ниже, кубарем к ногам. — Я сошел с ума, Тэхён. — повторяют уже тише, выдыхают истерзанным отчаянием и вырванными откровениями. — Тогда… два дня назад, я бы ударил ее, твою смазливую куклу, бросил бы ее на стол, если бы ты не остановил. Я постоянно думаю только об этом. Только о тебе с ней. Раньше я видел тебя с другими парнями, думал, что ты им позволяешь, а теперь представляю только ее под тобой или на тебе. А во сне, Тэхён, — он смотрит пристально, с ранимой надеждой на то, что о его странных снах за все эти годы еще помнят, — во сне я постоянно убиваю лебедей. Раньше убитая птица превращалась в меня, а теперь становится твоей чертовой шлюхой. Я убить ее хочу, понимаешь? Я неуравновешенный. Не как раньше, хуже. Намного хуже. Тэхён всё такой же загнанный. В карамельных глазах разнородный блеск, на румяных щеках подсохшие ленты к уголкам слегка приоткрытых губ. В дни особенно ужасные, когда у самообмана садилась батарея без предупреждения и в самый неподходящий момент, тогда на него всегда обрушивался груз правды, как ему тогда казалось, естественной и очевидной, — на него злятся, его выбрасывают, его отпускают — его забыли, его оставили. В такие дни Чонгук снился холодным, не тактильным и равнодушным. В такие ночи во снах у любимого дикого зверя всегда был кто-то другой, кто-то, кого он ревностно сжимал в объятиях, заслоняя, и рычал на Тэхёна, словно тот враг и само олицетворение опасности. Но сегодня скорлупа сброшена и на столе все карты рубашками вниз. Смотри и понимай. Чувствуй и вини. Ощущай и жалей. Тэхён смотрит, чувствует и винит. Самого себя. Чонгук страдал. Не так. Чонгук страдал из-за него. Знал же, какой он, его скорпион, знал же, что скорпионов бросать нельзя, но у него ведь и в мыслях не было, он бы ни за что, он же… Какая смешная нелепость. Глупо до слёз. — Прости меня. — достаточно громко, достаточно грузно. Он смотрит так же, как и мыслит — в мокрой терпкой жидкости самонаказуемой тоски. Тошнит. Виной тошнит и болезненной тоской. От последней хуже всего. Тэхён ослеплен, потому не до конца понимает. Да, Чонгук сказал, что бессилен, сказал, что взял бы прямо сейчас, только это ведь не о любви вовсе. Это о детской психике. Тэхён еще помнит, как парень отскочил прочь на автобусной остановке, еще свеж образ взрослого худого мужчины с привлекательными чертами лица, что открыл ему дверь больше часа назад. — Просто… прости, если сможешь. Я не знаю, чем отплатить. Я не знаю, что сделать для тебя, чтобы ты понял, насколько мне жаль, Чонгук, я… даже пойму, если ты захочешь мне отомстить, я го… — Отомстить? — в ответ уже привычная кислая до жжения в глазах усмешка. У Чонгука ведь свои причины и свои свежие образы худых субъектов с привлекательными чертами лица. Потому он не настроен смягчаться, не настроен слушать слова прощения. Быть может, он нуждался в них до разбитой скорлупы, но точно не теперь. Теперь он хочет совсем другого. — Шесть лет прошло, хён, а ты всё никак не поймёшь. Собака своего хозяина не кусает. У меня кишка тонка тебе мстить. Реакция на это незамедлительная. Терпкая жидкость тоскующего смешивается с химикатами горько обиженного, разбредается по сетчатке, давая реакцию, дергая мышцы в солидарно отражающей кислотной усмешке: — Это ты, что ли, преданный пёс? — Уж точно не ты. — выплевывают в ответ. Тэхён на это обреченно вздыхает, прекращая кривить губы. В его глазах по-прежнему целое подводное царство, что норовит забрызгать щеки очередной волной, китообразным монстром, поднимающимся с самого дна, чтобы не забывали, что он существует. Драгоценный непревзойденный гибрид любви и страданий, распада и верности, мига и вечности. Одинокий, изолированный, бесполезный. — Много у тебя было секса за эти годы? — слова выбрасываются на берег рыбами-фаталистами: на горячий песок неизбежности уже начертанного. — Я не считал. — Ух ты. — Тэхён поджимает губы, кивая с показательным одобрением, имитацию которого осуждает запертый в сенсорном бассейне левиафан. Это чудище честное, непосредственное, оно показывает, что чувствует, раскачивает воду, выплескивает на берег, охлаждая брызгами горячий песок. Те, не успевая впитаться, скатываются сладко-соленой честностью по человеческим щекам. — Впечатляет. Девочки тоже были? — Это так важно? — Чонгук тоже делает вид. Будто может спокойно стоять и смотреть, будто не захлебывается сам в бассейне чужой соленой сладости. Будто не готов собрать ее всю губами, питая органы и клетки вместо красной соединительной ткани. — Значит, были. Ощущения отличаются? — Как будто ты не знаешь сам! — Я вживался в роль и актёрствовал не до такой степени, чтобы трахать богатенькую наследницу со смазливым лицом! — голос из-за слез мокрый, но прочный. Ни одна буква не шатается. — Подобное изначально не входило в мои планы! — Ты хочешь, чтобы я поверил, что ты никогда с ней не спал?! — Я хочу, чтобы ты вспомнил, как просил быть только твоим и как я клялся, что буду! — Не вешай мн… — Виен предназначалась Алексу! Их хотели поженить в будущем, чтобы объединить компании. — Тэхён не знает, надо ли всё это рассказывать, само выходит, выливается стараниями подводного чудища. — Она не хотела, он ей не нравился, а я понравился. Пиздец как понравился! До такой степени, что, когда я отказал ей в первый раз, она приперлась меня соблазнять. И я поцеловал её. Это честно. Поцеловал даже не из любопытства. Из обиды и злости, хотелось выдернуть тебя с корнями, хотелось изменить, прекратить себя терзать. — говорит негромко, но слова звенят, оседают глухими ударами огромного туловища по толстым стёклам аквариума. — Только всё равно закончилось тем, что я сказал, что не буду ее трахать и не женюсь никогда. Она игнорировала меня только двое суток, а потом просто продолжила в том же духе. Она считает, я всё равно буду ее, несмотря на то, что я тысячу раз говорил, что этого не произойдёт, несмотря на то, что я всем сказал, что они могут требовать от меня что угодно, но только не это. Виен избалованная и дурная, она не любит слово «нет». Всё, что ты видел, это образ отношений, который она постоянно инсценирует, образ, которому я никогда не подыгрываю. Что ты там спрашивал? Хорошо ли она сосёт? Спроси Шона, он трахает ее за спиной своей невесты, думая, что никто не в курсе. А я не знаю, ни как она сосёт, ни как сосёт кто-то другой. — пути назад всё равно нет: Чонгук должен знать, должен понимать, даже если теперь это ничего не изменит. — Давай скажу больше — у меня не встаёт. Вообще. Ни на кого. Круто, да? Мне сказали, это психологическая эректильная дисфункция — ничего, блять, не чувствую и не хочу, пока не представлю человека, который теперь живет с другим мужиком и не считает, сколько у него было секса. Парень снова прячет руки в карманы, шуршит осенью в четырех стенах цвета слоновой кости. Еще у него мерцают щеки. Раскрасневшиеся, израненные сладко-солеными тропами. Они прокладываются без ведома, без рыданий и вибраций грудной клетки и нехватки кислорода. Левиафан больше не бьется туловищем, чтобы его заметили, он уже плещется на поверхности, переливаясь бликами множества встроенных в потолок лампочек. — Я, может, обвешан мишурой, Чонгук, но это только снаружи, потому что у меня не оставалось выбора. Но внутрь, черт бы тебя побрал, я никого не пускал. В прямом и переносном. Да, ошибся, да, не продумал, но я не предавал тебя. Я искал деньги, потому что семья у меня уже была, всё, чего мне тогда хотелось — сделать нас богаче. Дом хотел с тобой. — честно, откровенно, как есть. Монстр прятался шесть лет, выныривая в редкие минуты, запирался, подавлялся, обманывался, а теперь — как в океанариуме — на виду, с головы до ног, всё видно сквозь прозрачную карамель. И уже трудно не замечать самому, потому высвобождает одну ладонь из убежища и нервно трет щеки, глаза, уже и зрительного контакта нет: смотрит в пол, а рука всё пытается стереть мокрую честность — той, что из уст, вполне достаточно — хватит, хватит, хватит. — И машину с тобой… и вещи эти гребаные... мерить с тобой. Я жить… хотел хорошо, но только вместе с тобой. Ты всё… ты всё прекрасно знаешь, не притворяйся. Я хороший актёр, всегда был. Но если захочешь, тебе и стараться не надо, чтобы обвести меня вокруг пальца: я перед тобой играть не умею… никогда не умел. Я ведь… — шмыгает носом. Такой уязвимый, беззащитный, обнаженный. Как будто не двадцать три, а как тогда — в раннем детстве — когда Чонгука еще не боялись, когда обижали, когда за волосы таскали и били за то, что кажется уважительной причиной только в местах вроде сиротских домов, — я ведь тебе всего себя отдал. Голова, сердце… даже чертов член не встаёт, пока тебя не представить. У меня… у меня снотворное на тумбочке последние несколько лет, потому что организм засыпал на твоей кровати шестнадцать… лет подряд и ни хуя не способен перестроиться. И это ты себя называешь преданным псом? Тишина обрушивается внезапно. Как и момент, упущенный для размышлений и анализа. Никаких тайн между строчек. Всё само расшифровалось и вылилось готовым отчётом. А у Чонгука плохо с бумагами. Он слышал и должен был понять, но на периферии ядовитое сомнение или зловредное недопонимание шуршат своими листовками, пропагандируют собственную глупость, страх быть обманутым, обведенным вокруг пальца, одураченным. Трижды преданным. Или всё-таки…получится…дважды? Он ведь… Тэхён ведь… — Оставь меня, пожалуйста. — обе руки снова в желто-красной клетке, глаза в пол, или нет, куда-то через плечо, и их почти не видно за марципановой челкой, всё такой же растрепанной. Чонгук смотрит так, словно просят убить, а не оставить. Неважно, что он там понял, а что нет, у него лимит уходов исчерпался еще тогда на остановке. Больше он так не сможет. Даже если захочет. Не после того, что услышал. — Уйди. — повторяют в попытке приказать, но на той стороне тоже сил нет. Там осознали, сколько выразили, там так расплескались, что аквариум высох, и чудище боится теперь, ничем не прикрытое, стои́т вот так перед тем, кто двинулся дальше, кому вся эта вода — не среда обитания: он и без нее дышит. Там не жалеют, что сказали, там жалеют, что потеряли. Очень жалеют. Как рыбы-самоубийцы, что болезненно рады засухе. А Чонгук молчит. Видит, но не поймет. Вокруг Тэхёна стены растут, толстые прозрачные стекла аквариума, и даже воздух как будто дохнет, высасывается из образующегося квадрата. — Я не отменяю своих слов, — возможно, игра воображения, но Чонгуку действительно кажется, будто эти слова звучат гулко, как из чертового ящика, — всё это твоё, если захочешь, просто… уйди сейчас, умоляю, можешь вернуться, когда хочешь, но сейчас, пожалуйста, оставь меня одного. Опять эта ересь про отдачу, про мишуру, про чушь собачью, которую парень еще не успел отфильтровать. Можно же и потом, а сейчас как быть? Тэхён весь в иголках, нашпигован дождевыми лезвиями, растаявшими у него на щеках. Его нельзя оставлять, но он просит. Надрывно просит, вроде звучит властно, твердо, но слышно, что умоляет, еще немного и заскулит. Чонгук не хочет, чтобы Тэхён скулил и умолял. Не хочет, чтобы плакал. Оставлять не хочет, уходить, разделяться. Он не до конца там всё разобрал, не понял; ведь куда ярче мигают слова деактивации, отгоняют в тень всех новорожденных призраков допущения, что его хотят обратно, что его взяли бы себе снова, такого дикого, агрессивного, порывистого, обиженного. — Уйди, Чонгук, уходи! — громко и на этот раз глаза в глаза сквозь прозрачную стену искусственного высохшего водоема. Их зрительный контакт — как грозовое небо — сыро, тяжело, наэлектризовано. — Пожалуйста! У гостя, которому предложили стать хозяином, подошва изношена, но тяжелая, отбивает глухой ритм по ламинату — шаги медленные, задом наперед, как стоял, так и идет, глаз не отводит. Зато хозяин, предложивший поменяться ролями, отводит. Резко в сторону — ему срочно нужно остаться одному, но смотреть, как уходит его причина любить и жить — задача ни на йоту не легче даже при подобных обстоятельствах. Коридор, гостиная, прихожая. Всё автоматически озаряется, подобно слишком напористым фотожурналистам — смотрите, скорпион бежит от раскаленных углей. Только в квартире пахнет грейпфрутом, пряностями и слезами, и везде, кроме спальни, вдруг холодно. А может, Чонгуку только кажется. А может, и правда, уходит именно от раскаленных углей — таких, которым единственным позволительно окружить его кольцом. И сжать, чтобы никогда не вырвался. Дверь щелкает, замок блокируется. Всё. Приказали же. Бессилен — значит бессилен. Бесхребетный — значит бесхребетный. В коридоре перед лифтом свет другой, желтоватый. Тихо, и из окна возле лестницы видны две другие постройки и меж ними серо-синие разводы раннего неба, скудно освещенного подбирающимся рассветом. Чонгуку туда нельзя. Это как из подводной лодки на выход. Или с борта космического корабля в открытый космос. В любом случае, для легких — верная смерть. Так что вниз по стене на холодную плитку — плевать — ноги еще в самом начале не держали. Синяя куртка от трения шуршит слишком громко, как будто всех соседей сейчас разбудит, и те повысовываются из дверей в своих шелковых или махровых, чтобы пренебрежительно оглядеть бедно одетого мальчишку, прикрывшего лицо ладонями и поджавшего колени к груди.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.