ID работы: 8605387

В сумерках

Гет
PG-13
Завершён
31
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
158 страниц, 23 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
31 Нравится 27 Отзывы 14 В сборник Скачать

- xxii -

Настройки текста
— С чего же мне начать? — отпив чая, задумчиво произнёс Вортигерн. — Лишь бы только не с новых оправданий. Бог свидетель — нынче я оправдываюсь чаще, чем грешу. — Так уж и чаще? — я игриво стукнула его по ноге. — Если тебе кажется, будто я упрекаю тебя, то — прости, моя милая мечтательница, — тебе не кажется. Любое моё признание — под сомнением. Всякая двусмысленность тут же трактуется не в мою пользу. Я страшусь, что в моих словах ты тут же отыщешь лазейку для своего неверия и подозрительности — качеств, которые ты приобрела лишь недавно. — Вортигерн, ты нахал. — У меня не было сил на то, чтобы снова обидеться и начать спорить. — Вы, Пендрагоны, частенько под своими оправданиями понимаете вывернутые наизнанку бессовестные обвинения. — А когда ты говоришь Пендрагоны, ты имеешь в виду… — Тебя и Артура. Вортигерн сомкнул пальцы и, вывернув руки ладонями наружу, сладко потянулся. — Видимо, ты плохо знаешь Утера. Вот уж кто за всю жизнь не разу слово «прости» не сказал. — О чём я и говорила, — подытожила я. — Никаких оправданий — только новые обвинения. Вортигерн окинул меня по-детски недоуменным взглядом, а потом вдруг издал добродушный смешок: — Какая ты невозмутимо разумная, ясная, как серебряный колокольчик. Вот так — махом поставила на место, и ведь даже не обидно! — Зубы мне заговариваешь, — вяло отмахнулась я. — Злодей! Мой романтический пыл поугас, Вортигерн ходил вокруг да около, балансируя между заигрываниями и поучениями. Но я не рассердилась и не раскисла. Прежний накал никуда не делся, но ток пополз к минусу, напряжение загудело в обратную сторону, и мне хотелось не хихикать с ним обнимку, а выяснить отношения. Нечестно было высмеивать мою мнительность, будучи её причиной. Вортигерн задумчиво сжал губы, веки у него набрякли — я поняла, что он каким-то внутренним чутьём уловил смену моего настроения и как бы заранее устал, выдохся от предстоящей беседы. Мы подошли к важной черте, самому нелёгкому разговору, когда нужно было охватить необъятное и уложить всё в слова. Я могла понять его боязнь быть понятым превратно. Но иного пути не было. У всех этих тайн и любовной подростковой горячки давно истёк срок годности. Я небрежно составила посуду в раковину и предложила переместиться в гостиную, в обитель томного света одинокого торшера и оранжевого мерцания камина, словно этот свет мог открыть нам проход в те вечера, которые мы проводили за тёплыми дружескими беседами в прошлом. Маленький стол, за которым мы сидели, соприкасаясь коленями, и его лицо омывал тот же подёрнутый оранжевый свет. Должен же был быть способ приблизиться к той лёгкости, простоте и искренности, с какой мы раньше могли говорить друг с другом. Вортигерн опустился на диван, изящным движением подогнув под себя ногу. Внимание его привлекла моя книга («Добрые предзнаменования» Тэрри Пратчетта и Нила Геймана), которая лежала корешком вверх на спинке дивана. Глубокая задумчивость на его лице на мгновение уступила место абсолютной искренности. Когда он открыл рот, я не сомневалась, что сейчас он уж точно расскажет все без обиняков, но вместо этого он откашлялся и попросил меня сесть рядом. Я безропотно села, затянувшаяся пауза в разговоре меня настораживала — в гостиной стояла мёртвая тишина, только гудело искусственное пламя в камине. Он положил руку мне на голову, очень нежно, так кладут руку на голову собаке, которую любят. Я наблюдала за ним краем глаза. Тяжесть его ладони была удивительно приятна, а отдающее чайным ароматизатором дыхание окутывало мою щёку сладковато-терпким облачком. — В восемнадцать я был трусоватым и очень жеманным, — начал он в лучших традициях романа-исповеди. — Ужасно честолюбивый, пёкся только об учёбе, вражде с отцом и братом, и ещё — чтобы набить съёмную квартиру картинами Ренуара. Свет от каминного пламени расцветал у него на лице, поблескивал металлом в волосах, и они были такими яркими, что казалось — вот-вот вспыхнут. — В студенчестве нам пришла в голову мысль организовать ежемесячные заседания, на которых избранные члены Буллингдонского клуба встречались бы вокруг вкусного стола; мы назвали это флоберовским обедом, как те встречи, что проводились во Франции в девятнадцатом веке, — обедом освистанных авторов. Я дал своим товарищам слово, что был паршивой овцой в семье, а так как имя отца и Утера уже было известно во всех оксфордских кругах — никто не стал меня проверять. Основным предметом наших бесед и споров на «дымных» от беспощадного курения собраниях была литература, «вопросы литературного вкуса, искусства и формы», а также другие жизненные и философские вопросы. Как забавно. В том числе — любовь, на которую мы все смотрели совершенно по-разному. Я видел в соединении мужчины и женщины сверхъестественное явление, главным для меня в отношении к женщине было чувство робости, волнения, удивления. Я говорил об ощущении нечеловеческой тяжести в сердце, говорил о глазах первой женщины, которую я любил, как о чём-то нематериальном, неземном, — Вортигерн задумчиво помолчал, словно потревоженный каким-то смутным воспоминанием. — Ужасно всех смешил. Тогда была другая мода: гранж свободные отношения, разного рода зависимости. По мере взросления — налоги, свисающий живот, дорогой дипломат и куча детей от разных женщин. А я женился на первой девушке, которую встретил, поступив в Оксфорд. Мне нравилось, что они все надо мной потешались, потому что прежде ни один из Пендрагонов объектом насмешек никогда не был. «Ну это до тех пор, пока не родился Артур», — подумалось мне. — Так мне удавалось досаждать отцу. Когда я сообщил о женитьбе, он едва не лопнул от злости. Чего только не пытался провернуть, хотел даже через суд признать брак фиктивным. И непременно довёл бы дело до конца, будь я старшим сыном. А так… у него всегда был Утер, незапятнанное полотно, оплот родительских надежд. В общем-то я не жалуюсь, членство в совете директоров по праву рождения было у меня кармане, а почётное место за Круглым столом никогда не было такой уж большой мечтой, — Вортигерн опустил голову и горько усмехнулся. — Странно и неприятно говорить о таком сейчас, но мысль эта, увы, не новая, я обдумывал её ещё целое десятилетие назад. Это огромный сдвиг. Даже не знаю, как всё объяснить и не выглядеть подлецом. От детской обиды — до любви, от любви — до конца всего. Мы с отцом не разговаривали до самой его смерти. Я уважал себя, я всё это оправдывал своим благородным желанием постоять за честь женщины, которую взял в жёны. Он лишил Эльзу всего: семейных обедов, родственного покровительства, даже права быть упомянутой в беседе или на страницах уважаемых таблоидов. А ведь какой подарок сделал мне отец? Резистентность. Я бешено сопротивляюсь любого рода предопределению, и по несчастливому стечению обстоятельств, мой брак стал знаменем этого сопротивления. Понимаешь, к чему я клоню? — он поднял брови — высоко, чуть печально — и мельком взглянул в мою сторону. Да всё и так уже читалось в его тоне, в его словах — ответы на все вопросы; в его прячущемся взгляде человека, который знает до того замечательный или ужасающий секрет, что сам ни за что не проболтается: подожди-ка, скоро сама всё узнаешь. Наконец он откинулся на спинку дивана, скрестил на груди руки. — В её дипломе было написано: «Выдающиеся математические способности». Ты знала? Она не смогла окончить университет. Утратила рвение. Я говорил: «Женился на дивной девушке с изумительной анкетой». Очень её это умиляло. И ранило одновременно. Она мечтала проектировать новые станции метрополитена. Сначала я всегда старался пораньше освободиться, чтобы вместе проводить вечера. Всячески развлекал её — водил в гости, в кафе, на ипподром. Родители её меня не любили. Было за что. Я хотел, чтобы она никогда не работала, а она всё время что-то придумывала: фотографии, поэтические кружки, брала какие-то расчёты на дом. И частенько возмущалась: «Доползу на коленях до «Камелота», чтобы мой муж бросил работать по выходным. Вот у других мужья — нормальные директора, покомандуют и домой приходят». Во всём, что касалось жизни, любви, торжества, — я был ярче и темпераментней, но в лабиринтах инобытия, в тёмных тайнах подсознания, которые я для себя попросту запер, Эльза всегда блуждала уверенней. Жизнь со мной была актом её высочайшего самоотречения, какого у меня было не найти. Вортигерн взял меня за руку. Он выглядел спокойным — усталым, но спокойным, и в его ясных глазах я прочла тихую, печальную искренность. Неожиданно к горлу подкатил комок. — Прости за то, что я говорю с тобой об Эльзе вот так, тоскуя, словно пёс по хозяину, — сказал он. — Но что я был бы за человек, если бы сказал тебе, что развод не уничтожил меня, что я излечился и готов начать всё с нуля? Я мечтал прожить с ней до конца жизни, мечтал делить все повседневные радости и печали: праздновать дни рождения, растить детей, помогать друг другу, работая плечом к плечу — как одна команда. — Думаешь, я не знаю? — тихо произнесла я. — Думаешь, я надеялась, что ты разлюбил её, что это вообще было возможно? Он взглянул на меня так, будто я сказала ровно то, чего говорить не стоило, но я-то знала, что это и надо было ему сказать. — Стоило моему браку развалиться — и я уверовал в то, что были какие-то знаки, предупреждения, которые я замечал и от которых попросту отмахнулся или которые не сумел разглядеть. Сейчас я думаю, что это всё скорее похоже на математический столбец. С самого начала пару чисел прибавишь неправильно, и всё вычисления идут насмарку. Потом начинаешь проверять и замечаешь ошибку — точку, после которой счет был бы другим. Но что толку? Ты не имеешь возможности вернуться назад и всё поправить. А ещё мне кажется… — тут снова повисла пауза, в течение которой Вортигерн пытался подыскать нужные слова, — что эта точка самым роковым способом совпадает с точкой отсчёта, с началом всех начал. Как же сильно меня будоражил сам вид наших переплетённых рук, на его мизинце какая-то старинная печатка; его ладони я могла разглядывать так, как не всегда осмеливалась бы разглядывать лицо, чтобы не показаться сумасшедшей. Я покачала головой: — Вряд ли я правильно поняла тебя, Вортигерн. — Я вспоминаю себя молодым, моё упрямство, мою бесцеремонность, мои убеждения. Моё противостояние с отцом. Мной владела страсть. Какая любовь могла взойти на такой почве? Мог ли я доверять своему сердцу? Оно по каким-то своим непостижимым причинам вело меня — вполне умышленно, в облаке невыразимого сияния — подальше от своей семьи. Священное противоборство — отцы и дети. Я был в горячке сколько себя помню. Быть лучшим. Статус своего в Буллингдоне, блестящие отметки, каникулы вдали от родственников… Первый из Пендрагонов, ведущий столь активную публичную жизнь. Моя жена не имела диплома, родословной, зато имела наглость попадаться фотографам без бюстгальтера под одеждой и с голыми ногами. Что если… — он с трудом сглотнул и кивнул, словно подбадривая самого себя. — Что если я женился, главным образом, назло отцу, а развёлся — потому что удержать «Камелот» вопреки прогнозам Утера было важнее моей семейной жизни? Я немного отстранилась от него и высвободила ладонь. — Помилуй, Вортигерн, — я невесело усмехнулась, поражённая его заявлением. — Возможно ли заблуждаться на протяжении двух десятков лет? И кому? Тебе? — Дело не в заблуждении, — возразил он. — А в том, с чего мы с Эльзой начали. Что служило опорной конструкцией нашей семейной жизни всё это время. Её любовь. Не моя. Не потому что я её не любил, конечно же любил, с ума сходил по ней, когда встретил. Да только моя любовь не творила чудес, а одни только беспорядки. Моя любовь вела меня подальше от здоровья, размеренной семейной жизни, прочных общественных связей и вялых общепринятых добродетелей. Всё держалось на Эльзе, всё всегда было на ней. И поэтому, когда она разлюбила меня — наш брак сразу же развалился. Вортигерн смотрел на меня, и как будто бы не видел вовсе. Чем же так пленяла эта печальная, почти горестная улыбка? Как же разрушить эти чары? От всего невысказанного моё горло болело так, словно его изнутри выскребли лезвием. — Чувство было такое, что я оставил все позади, что гляжу на удаляющийся берег, дрейфуя на льдине в открытое море. Сделанного не воротишь. Я был болезнью, нестабильностью, всем, от чего любая женщина желала бы укрыться, — он отвернулся и задумчиво, а точнее, бездумно, поглядел в окно на обледеневшие тисы. — Что я уяснил, так это то, что трюизм о любви, которая побеждает всё, лжёт. И тот, кто уверен в обратном, — глупец. Я не раз вспоминал о своих пылких заявлениях на флоберовских обедах и сегодня неслучайно рассказал тебе о них. Я понял, что всё, что мне было дорого, всё, что я любил и люблю, — это вероятно иллюзия, но в то же время знаю — ради этого мне во всяком случае и стоит жить. Он немного помолчал и со вздохом продолжил: — И, знаешь, — поворот головы, почти стыдливый взгляд из-под полуопущенных ресниц. — Я всё ещё болезнь. Да, диковинная лихорадка, парализующая все органы, а в первую очередь мозг. Меня охватила невесть откуда взявшаяся типично женская жалостливость к нему, которую было стыдно продемонстрировать, дабы не обидеть его. — Я как-то читала, что развестись — это всё равно что быть сбитым грузовиком, — я постаралась нащупать безопасное место в теме нашего разговора, но тут же поняла, что провалилась. — Если тебе удаётся выжить, ты уже внимательнее смотришь по сторонам. К моему невероятному удивлению Вортигерн рассмеялся, вновь взял мою руку и поцеловал запястье. В кои-то веки я была рада в очередной раз стать причиной добродушных похихикиваний. — Я нахожу обворожительной ту искру чудесной интуиции, что всегда помогает тебе найти верные слова утешения, когда что-нибудь низвергает меня в поток отчаяния, — он горячо сжал мою руку, затем поцеловал ещё раз. — Ты не кажешься отчаявшимся, — осторожно заметила я, ощущая, как горят щёки от переизбытка чувств. — Ты грустишь. И это хорошо. Хорошо ровно настолько, чтобы убаюкать мою ревность, мой стыд за свою попрошайническую природу, демонстрируя ему только отглаженную, милую и романтическую версию себя, не убогую сущность, которую я так плохо старалась скрыть, — девочки, которая боялась, что никто на свете не сможет её полюбить, как подобает. Мокрая снежная крупа налипала на подоконники с какой-то глубинной природной тяжестью бесконечно моросящей печали. — Ты права, я сделался наблюдательнее, чем прежде, — согласился Вортигерн. — Иногда, чтобы понять целый мир, нужно сосредоточиться на самой крохотной его части, пристально вглядываться в то, что находится рядом с тобой, пока оно не заменит целое. Меня многое в тебе изумляет: твоя неспособность держать в памяти цифры и даты, беспорядок на твоём письменном столе, твой дар находить нужную вещь. Я нахожу очаровательной точность, с которой ты вытаскиваешь лучшую книгу из стопки, которую раз в месяц с благими пожеланиями и надеждами, посылают мне издатели. Я исполняюсь изумления всякий раз, когда моя случайная мысль или оформившееся предложение одновременно высказываются тобой в тех вспышках дружеской телепатии, чья тайна лишь увеличивается благодаря их частоте. Я прекрасно видел, как печалило тебя моё состояние, и печаль эта только крепла от того, что я был тебе искренне дорог. У нас с тобой всегда было много общего, не так ли? И в ментальном плане, и в эмоциональном, мне с тобой всегда было хорошо, я тебе доверял, желал тебе самого лучшего, больше всего на свете хотел быть тебе другом. Другие женщины на твоём месте раздулись бы от важности, стали бы радоваться моему горю, а тебе совсем не сладко было глядеть на то, до чего я страдаю по другой. И я верил — это такой особый вид дружбы, тонкая связь поколений, какой у меня никогда не было с родителями, близкое, почти интимное приятельство, которое я не мог разделить с Эльзой и даже с дочерью, если бы она у меня была. Потому что дочь — это всегда ребёнок в глазах любого отца. А ты с детства была маленькой женщиной, влюбчивой и очень деловой, гипнотически действующей на всех мужчин в близком и отдалённом окружении. Ты нами помыкала в своей непосредственной и очаровательной манере. И чего только тебя обижает тот факт, что все мы в тебе души не чаем? Я беспокойно поерзала в кресле, смутившись натиска незаслуженных похвал. — Я думал: вот ты вырастишь — и я посмотрю, как ты будешь разбираться с толпами кавалеров, следующих за тобой по пятам. Помню, Мерлин как-то пошутил, что перестанет покупать тебе платья и туфли, чтобы никто не взял тебя замуж и ты навсегда осталась при нём. А когда ты загорелась идеей поступления в Мертон, он донимал меня ежедневными звонками и до сих пор вряд ли сумел смириться с тем, что ты всё же упорхнула от него. — Вортигерн… — После развода я нуждался в добром друге, а не в любовнице, — перебил меня он. — Избалованный, пошлый нытик — хотел, чтобы кто-то просто был рядом, маячил ненавязчиво на заднем плане, иногда беспокоил меня, иногда смешил. И когда ты жила у меня… я тебе благодарен за то время сильно-пресильно. Какие были чудесные вечера, как мы сидели с тобой несколько часов, хохотали над всякими мелочами, но и серьёзными были тоже, совсем мрачными. Ты говорила много, но и слушала чутко. Ты всегда умела слушать, от твоего внимания дух захватывало — казалось, что меня в жизни никто так внимательно не слушал. И я с тобой чувствовал, что не всё потеряно, что у меня есть шанс вернуться к самому себе и зажить лучшей жизнью. Тебе я мог сказать то, что не мог сказать никому, и какой же это был чистейший восторг и самый страшный кошмар — понять, что я любил тебя, любил всё это время, каждый чёртов день, каждую минутку, любил тебя и сердцем, и душой, и разумом, и что я безбожно рано родился, лет так на двадцать, чтобы мы могли быть равными друг другу, чтобы я мог поспевать за тобой, соответствовать тебе. — Ты — соответствовать мне? — переспросила я. — Прекрати, Ворти. — Я знал, что ты мне не поверишь, что не имею права даже заикнуться о таком, что никто не мог доверять стремлениям моей души, даже я сам. Я сгорал со стыда, не мог смотреть тебе в глаза и не обращать внимания на изощрённое счастье, которым заходилось моё ненадёжное сердце. Я не мог не замечать, как весь расцветаю, распускаюсь в твоём присутствии и в то же время остаюсь негодяем, обманщиком и лжецом. Что я мог сделать? Послушно взять курс на нормальность, к прежнему многочасовому рабочему дню, регулярным медосмотрам, спорту и театру? Или лучше сбежать от тебя и всего привычного на другой конец света? Трус заговорил во мне громче всех остальных. Моё сердце не было готово к новым ранам. Я представил, как кружу бессмысленно по всей Европе: Рейнский водопад и Андские Кордильеры, киношные туннели и вьюги… Откуда только он взялся, этот его неловкий тон и эта столько же неловкая поза, которую он занял и в которой совсем не отражался тот шквал эмоций, которые он испытывал прямо сейчас? Видения и воспоминания, что обрушились на нас, словно придавливали к полу, — мы оба, не сговариваясь, вжали головы в плечи, сгорбились и поникли. — И самое важное… Его рука привычным движением снова потянулась ко мне и вдруг застыла в воздухе. — … самое важное — я хочу сказать, что после того, что я понял о своей натуре, о своей любви к Эльзе и о нашем браке, я бы никогда больше не посмел приблизиться к женщине, если бы у меня была хотя бы малейшая возможность держаться подальше. Я поймала его ладонь, крепко стиснула и притянула к груди. — Но с тех самых пор, как я — с болью, с невозможным усилием — оторвал себя от тебя, увёз так далеко, как только мог, и ограничил все контакты, я чувствовал, что захлебываюсь и пропадаю в безграничности — и не только в понятной безграничности времени и пространства, но и в непреодолимых расстояниях между людьми, даже когда до них вроде бы рукой подать. Я представлял себе места, где я был, и места, где не был, утраченный, безграничный, непознанный мир, неопрятный лабиринт городов и закоулков, а ты где-то так далеко, что быстрее попасть в мир иной, нежели к тебе. Крошечная частичка духа и надежды, слабая искра, колыхавшаяся в тёмном мире. Я спросил: если это не любовь, то что тогда? И это или самый провальный, или самый разумный вопрос, которым я когда-либо задавался в жизни. Но всё же верить себе было больше нельзя. Я часто был пьян, когда писал тебе письма: туман перед глазами, а в голове — высь, холод и до странного ясно. Везде: «от всего сердца» или «с обожанием». Днём — практики Чесси, ночью — горячка. Рука в беспамятстве, дёрганными рывками, летала над бумагой. Дойдя до конца, я с ужасом останавливался и перечитывал. Те невесомые слова любви, что я искусно прятал среди обычных бледных фраз, с какой-то враждебностью выскакивали из своих тайных мест. Над всеми безобидными записями проступал мой секрет: расцветал в темноте, ни разу не будучи названный своим именем. Должен же был быть какой-то другой способ поблагодарить тебя за беспокойство обо мне, сухо сказать всё, что я хотел — покороче, попроще: а именно, что не надо тебе расстраиваться, что ты всегда была очень добра ко мне и что я очень это ценил. — Ох, Вортигерн, — вконец растрогавшись, выдохнула я. — Это невыносимо. Я ничего этого не знала, только грустила о тебе. Где же тут хвалённая тобой искра интуиции? — Вот здесь, — он высвободил руку и погладил мою шею, скользнул по ней вниз и остановился, дрожа, над самым краем выреза футболки. — Иногда я воображал, что отправлю какое-нибудь письмо, самое безобидное, и получу от тебя ответ. Несколько строк твоим почерком, запах твоих духов, шершавая бумага, по которой ты водила запястьем, но ничего этого не было, и фантазия исчезала, тень твоего присутствия скользила, удаляясь по залитой солнцем стене. — Ты не отсюда. Нет, без шуток. Я серьезно. Вообще не из этого мира. Здесь мужчины так не говорят. Вортигерн пропустил мои восхваления мимо ушей и снова заговорил — с любящим, чуть сердитым вздохом, который я так хорошо знала: — До чего странно иногда все оборачивается, верно? Была у моего отца одна парадоксальная мудрость, никогда не понимал её смысла прежде: иногда чтобы выиграть, нужно проиграть. С нашей последней встречи прошло полгода, и всё это время я был в пути, почти все эти шесть месяцев я провёл в зонах ожидания, гостиничных номерах и прочих местах, где не задерживаешься надолго, и помимо многих вещей, о которых мне надо было подумать (например, от чего именно я бежал? чего я хотел на самом деле?), я часто думал о том, что сказала мне Эльза, когда уходила, — о тех, кто поражают нас в самое сердце, образах, что дарят нам проблеск надежды, которую можно потом проискать всю жизнь да так и не обрести снова. И оно пошло мне на пользу, всё это время, что я провел в дороге. Полгода — вот сколько у меня ушло на то, чтобы потихоньку, своими силами восстановить самообладание. После моего возвращения в Лондон, Утер, решив, что я уже достаточно оклемался для серьёзных мужских разговоров, в своей привычной грубоватой манере сказал что-то вроде: ты можешь заполучить любую женщину. Я ответил, что не могу. Он подумал, что я это об Эльзе, что я, конечно, хотел бы её вернуть, но теперь не имел никакой возможности. Что разбито, то разбито. Но он спросил: и что? Тогда я тоже подумал: и что? А если я возьму и поеду на отдых вместе со всеми в Шотландию? И что? Это ведь не про то, что видят глаза, а про то, что видит сердце. Я без тебя не был себе нужен. Против самого себя не пойдешь. Одного твоего смеха было достаточно, чтобы бросить всё, что делаешь, и помчаться вслед по улице. Когда увидел тебя тем вечером в графском замке среди гостей, рассеянную, отзывчивую, самокритичную, мягкую и беспамятливую, лёгкую, прекрасную — красотой, которая не столько возбуждала эмоции, сколько властвовала над всем моим существом, я подумал: и что? А если я возьму и поцелую тебя сегодня? И что? Я для себя решил — если мной движет любовь, значит, я всё делаю как надо. В самом сердце знаю. Наконец, Вортигерн умолк и зажмурил веки, а я с каким-то грудным воркованием потянулась к нему, заключив в крепкие объятия. — Чем я только это заслужила? — счастливо протянула я, с улыбкой до ушей замерев, чтобы посмаковать свою долгожданную радость. Мне хотелось снова напоить его горячим крепким чаем, укутать в плед и убаюкать на груди — до того у меня всё щемило от нежности. — Ты-то? — Вортигерн покачал головой. — Заслужила? Ты была рождена для этого. Для любви. Даже все мои печали могли сделать меня счастливой, всё казалось ровно тем, что нужно, ведь теперь я знала — самый лучший мужчина на земле любил меня. О таком ни на миг не позабудешь. Гудело, как камертон. Никуда не денешься. Теперь всё время со мной. — Между нами осталась только одна малюсенькая недосказанность. Вортигерн отстранил меня от себя; его брови были удивлённо приподняты. — Какая же? Я мстительно ухмыльнулась: — Если ты так любил меня, то почему тогда назвал за глаза дамой, портящей весь расклад камелотских валетов, мм?
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.