ID работы: 8205452

zweisamkeit

Слэш
R
Завершён
83
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
46 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
83 Нравится 21 Отзывы 21 В сборник Скачать

ende / the end

Настройки текста
Над головой только чистое небо, израненное редкими белоснежными облаками с острыми, четкими контурами. Вот бы дотянуться до них, вот бы прикрыть глаза ладонью, чтобы защититься от горящего солнца. Но все конечности ощущаются ватно-железными, будто бы вращенными с чужого тела. Вокруг — обволакивающий шум моря с пробивающимся криком чаек, внизу — шлепки китовых хвостов по толще воды, трепет плавников малюсеньких рыб, шуршание планктона. Он безвольно дрейфует на поверхности океана, волны которого укачивают его, как свое собственное дитя. Как хорошо. Как хочется провести так целую вечность. Постепенно под воду погружаются ноги, за ними — торс, плечи, голова. Бену не страшно тонуть. Он слышал, что если не сопротивляться, тебя самого вытолкнет на поверхность; впрочем, какой с этого толк? Там, внизу, так тихо. Он погружается все глубже, глубже, глубже. Теплые поверхностные воды сменяются ледяным темным пластом. Свет все дальше. На глубине с пару десятков метров он останавливается. Дышать под водой трудно, но все еще возможно, пусть соль и режет легкие неприятно. Все кажется настолько естественным, будто бы он в материнском чреве. Он в безопасности. Здесь никто ему не навредит, да даже больше — он сам никому не причинит боли. Пустота, одиночество, неспособность что-либо сделать самостоятельно. Только бесконечное пребывание в состоянии покоя. После пережитого мечтать о чем-то большем и не приходится. — Через пятнадцать минут убедитесь, что с ним все в порядке. Конечно, он в порядке. Он в полном порядке. Лучше, чем когда-либо. Упорно клонит в сон, и кажется, что никакие мысли, ни грохот орудий, ни вой самолетов, смешавшихся накануне со звездами, не разбудит его. — Он просто устал. Не то слово. Бен вертит головой по сторонам, в надежде отыскать этот голос, чтобы попросить его не говорить столь очевидные вещи, но встречается взглядом только с проплывающим мимо черным скатом. — Харди, просыпайся. Не буди. Не буди, даже если вдруг это не сон, а то, что люди видят перед самой встречей со своим ангелом, носящим на шее ключик от нужных врат. — Харди, пожалуйста. Голос уносит все дальше. Веки постепенно тяжелеют. Наверное, его усыпило в своих объятиях подводное течение. — Бен. Бенни. Мое имя.

///

Яркий солнечный свет, отражающийся от покрывающего горный массив снега, бьет по остаткам зрения какой-то пощечиной. — Очнулся? Бен устало выдыхает, не в силах разомкнуть еще вялые от наркоза губы. Он чувствует шершавую материю, обернутую вокруг торса; если бы он мог пошевелить пальцами, то нащупал бы объемную повязку у правого бока. — Закройте окна, умоляю, закройте окна… — через силу произносит он, щурясь от режущего свечения белесых стен. Если это рай или местечко для подсчета грехов, где взвешивают твое сердце с пером, то можно как-нибудь сразу в ад? — Хотя бы не ослеп, — снова произносит сидящий рядом, судя по тембру голоса, мужчина. — Эй, а может… Напрягшись, Харди раскрывает глаза сильнее, чтобы поднять взгляд выше, на лицо человека; сфокусироваться удается не сразу, но когда получается, Бен нервно корчится. Это, должно быть, шутка. Или безымянная пытка, которую применяют, когда выдирание ногтей уже не спасает. Потому что образ, растекающийся в слюни твоих мыслей, сжигающий целые лабиринты кварталов сознания, появляется рядом, самый настоящий, осязаемый — только протяни руку — и живой, то не факт, что живой ты сам; скорее, где-то на границе миров. Его лицо, все еще юное, все равно исполосовано морщинами от бесчисленных нервных ночей; волосы у него уже не такие мягкие и длинные, пусть и не потерявшие своего медного оттенка; руки стали уверенными, не похожими на хрупкие крылья птенца, только что вывалившегося из родительского дырявого гнезда, но его глаза — его глаза не потускнели ни на каплю за минувшие десять лет. Все такие же живые — как по главам учебника, где учат констатировать смерть наравне с пульсом, — трепетные, честные. По ним нельзя спутать Джозефа ни с кем другим. Джо смотрит на серого Бена, который упорно не избегает неловкого зрительного контакта. Стыд накрывает Харди новой волной жара. Пусть солдаты и тупеют под напором грома, шума и бесконечного стресса, ему еще хватает ума понять, почему он лежит не на холодному полу либо лагеря, либо отделения военнопленных, а в довольно комфортной койке с чистым — насколько это возможно — бельем. Потому что кто-то попросил об этом. Поскольку тут всем на него плевать, оставался один человек, способный на это — Джо. Ему хочется спросить, как же так, почему он его пощадил, учитывая все, что было между ними. Вернее, как он решился это все позабыть? Но из груди хрипло выбрасывается: — За что, Джо? Джо облизывает верхнюю губу, переваривая вопрос Бена. — Доктор Маццелло, — сначала говорит он, — за то, что ты еще, может быть, помнишь свои языки. На немецком он говорит тихо, запинаясь, явно отвыкнув за столько лет. — Ты теперь доктор… — слабо улыбается Бен. — Если ты будешь переводить с немецкого, то останешься тут. Ты помнишь французский? — А можно я буду звать тебя Док, как в американском кино?.. — Бен, тебя перенаправят в лагерь. — А у тебя есть этот штаб медсестричек в коротких халатах? — Там люди умирают от голода, Бен. — Твой отец знает, что ты здесь? — Бен, черт тебя дери, — вздыхает он, — ты слышишь меня? — Слышу. Люди умирают от голода, я понял, дальше что? Маццелло беспомощно прячет лицо в ладонях. Прячет то ли от будто издевающегося над ним Бенджамина, то ли самой сюрреалистичности происходящего. Он уже успел тысячу и один раз пожалеть, что узнал его, что его покрывшееся панцирем сердце предательски дрогнуло при виде так хорошо знакомых черт в серой толпе пленных. Это был Бенджамин Харди. Ему уже не шестнадцать, конечно, но в памяти он остался именно таким. Некоторых людей просто нельзя вычеркнуть из головы, как бы ты ни старался. Вернее, можно кое-как попытаться, но как только ты увидишь хоть что-то, возвращающее тебя назад, то эскиз нарисуется сам снова и вытатуируется на обратной стороне век. И надо было оставить его там, или наорать на санитара, который подобрал раненого, руководствуюсь какой-то там совестью; раненых можно попросить пристрелить, и никто не заметит. Или можно оказать первую помощь, а затем выбросить в плохо отапливаемую палату с такими же стонущими в конвульсиях немцами. Просто Джо знает одну горькую правду: Бен зачахнет совсем скоро. Там, в бараках, здесь, в госпитале — это вопрос времени, довольно однозначный и очень неприятный. Все внутри сжимается, от жалости и вернувшейся тоски, тоски по тому, что судьба дала ему такой драгоценный подарок — шанс поговорить, все выяснить, просто услышать этот низкий голос еще раз, — на столь крохотный срок. Мол, на, держи, все, чего ты когда-либо хотел, пусть и не осознавал до конца, но чтоб ты не лопнул от радости, я заберу все через пару часов. Хотелось плакать, как ребенку, забившись в угол и уткнувшись в колени. Нечестно, нечестно, нечестно. Он должен был привыкнуть, что здесь вообще справедливости мало: самый большой кусок достается самому быстрому, а не честолюбивому. На фоне ранения у Бена обострился туберкулез — нередкое явление в окопных условиях. Бен бы справился с перенесенной операцией; может быть, несколько недель реабилитации — и он на ногах, можно даже договориться о том, чтобы направить его в Великобританию, где его бы, как военнопленного, устроили на работу на какую-нибудь ферму или, если повезет, пригодилось бы его образование в местных школах, что намного лучше, чем участь здесь, в загонах армии Штатов. Но Бен задохнется в собственной крови. Джо должен сказать об этом, но язык не подчиняется, мысль, хоть и граммофонно звучит, ловко ускользает от точных формулировок, а в груди стоит такой ком, что больше напоминает трясину, самую жадную и самую вязкую. — К нам прислали новых добровольцев Красного Креста с востока Франции, — наконец произносит Джозеф, оторвав ладони от лица; он снова смотрит в глаза Бена, рискуя безнадежно в них заблудиться, — английский они понимают, а с немецким дела плохи. Как только тебе станет лучше, пойдешь помогать. Он слушает его медовый, низкий, чуть охрипший голос, согревающий каждую отдельную клеточку организма; смысл слов уже давно пропал где-то в промежутке между ушами, наполнив голову только звуком — самым приятным, что ему довелось услышать за долгое время. Этот голос приносит успокоение. Бен может закрыть глаза, не подскакивая от каждого случайного шороха. Он может усмирить дыхание, ведь теперь он чувствует себя в безопасности, как под пуховым одеялом в своей детской комнате, а не под вшивой шинелью; в таких условиях не надо переживать, что твой следующий вздох может стать последним. — Я так скучал по тебе, — срывается с его иссохших губ. Джо останавливается на почти неуловимый момент, делая вид, что не попросту не расслышал и недопонял. Пальцы сжимают твердый переплет учетного журнала чуть сильнее. Бен не предпринимает повторной попытки. Он понимает, что Джо сейчас меньше всего надо, чтобы к нему лезли призраки голодного, облезшего прошлого. Тем более, призраки с голубыми глазами, в которых навечно запечатлено отражение главной ошибки жизни — навязанной самому себе влюбленности, юношеской, еще совсем наивной, обреченной изначально на полный провал, оттого и приведшей не только к своим, но к и чужим мукам. А Джо ведь скучал в ответ. Скучал до царапин внутри груди, до безнадежного поиска в каждом прохожем, до легкого подергивания плечами от одного имени, которое так популярно в Британии; некоторые имена навсегда остаются проклятыми. Но это — как он внушает себе — там, в былых днях, по соседству с детством, запомнившимся грязными ногтями и непрерываемой болью в спине от таскания мешков с землей и работы лопатой. — Джо, ты же знаешь, что я не могу тебя ненавидеть? Знаешь ведь? Маццелло облизывает губы. Конечно, знаю. Конечно, верю. Конечно, потому что только слепой не мог увидеть в тебе схожесть с трепещущим огоньком в то утро на вокзале; как ты метался из стороны в сторону, приподнимался на носочки, одергивал себя, но все равно рвался вперед, лишь бы успеть, лишь бы донести, лишь бы хоть немного утихомирить дикое биение сердца. — Это было последнее, что ты мне сказал. Может быть, тогда на платформе стоило крикнуть «не уезжай, я спасу тебя!», «не уезжай, я, кажется, люблю тебя!», «не уезжай, пожалуйста, я же совсем не запомнил тебя!», но это было бы эгоистично, его «уезжай, потому что я не могу тебя ненавидеть», было куда важнее и правильнее.

///

Господи, не забирай так быстро. Джо не молится уже несколько лет, с тех пор, как не стало Франциска. Но сейчас ему хочется разбить колени в кровь и стереть кожу ладоней до крепких мозолей; кому молиться, когда сам бог твоего существа, хозяин твоего дыхания спускается вниз, это благословение? это наказание? это зацепочка и напоминание, что когда-то у тебя был риск сгореть дотла в горячих речах светловолосого мальчика, замерзнуть в его кристальных радужках, утонуть в бархатном голосе, повеситься на широких крепких плечах, иными словами — самоубиться, но самым приятным для тебя способом? А ты упустил его. Не подошел, не спросил, что случилось, ведь обида сжевала твою душу, перемолов все кости. Ты потерял возможность застрять в чужих дрожащих ресницах. Он шепчет тебе на немецком: «прости меня». Он шепчет: «прости, пожалуйста, прости». Он: «прости мне взрыв незрелого характера, я тебе никогда этого не говорил, но я любил тебя, я правда тебя любил, я люблю тебя и сейчас, повзрослевшего, строгого, неулыбающегося, я люблю тебя любого, пусть в том августе тридцать пятого, пусть по локоть в крови в затхлом госпитале, с помутненным сознанием, на израненном выдохе л ю б л ю». Нас кто-нибудь слышит?

///

— У тебя постельный режим, Харди. — Я не мог не прийти к тебе. Спустя столько лет. С опозданием, но просто не мог упустить последний шанс повидаться. Ему много и не надо — лишь бы только смотреть, лишь бы только слышать, нет, даже меньше, лишь бы только ощущать присутствие. Потому что насытиться одним знанием того, что с Джо все в порядке, он просто уже не мог. Ему нужно было пропитаться этим. Рядом с ним окутывает испытываемым до этого лишь единожды чувством родства и единения с человеком, который тебе никто как по крови, так и по мыслям; будто бы мир вокруг сужается до размеров одних вас. Высунешь голову за эту атмосферу — задохнешься. Впрочем, от него никуда не хотелось сбегать. Его хотелось только беречь. — Ты же отпустил это, Джо, отпустил? Когда вы уехали, я спросил у матери, можно ли простить за что-то страшное, безумное. Она сказала, что если любишь, то простишь все против собственной воли. А я надеялся, что ты любил меня — потому и простил. Он принимает свои чувства. Казалось бы, давно прокисшие. На деле же — законсервированные, оставленные в одном ряду с вишневым вареньем, а не выброшенные вслед за косточками и червивыми ягодами. Даже более того — он знает, что Джозеф тоже. Хотя ему страшно подпускать к себе еще раз, понимая, что отрывать потом придется и с мясом, и с сухожилиями. И дело даже не в том, чтобы пускать счастье, как воздушного змея, пока еще ветер не сошел на нет, а в том, чтобы по-настоящему разрешить себе быть счастливым. Пусть это счастье и противоречит устоявшимся в голове законам, или пусть время играет с вами в салочки; все неважно. Поэтому, когда Бен робко спрашивает: — Мышонок — помнишь такого? Джо отвечает сразу: — Конечно. Я и не забывал. Первая влюбленность никогда не забывается. Первая любовь, понятая с опозданием, обречена остаться вечным бугристым шрамом на памяти. — Ты снова здесь, — шепчет Джо ему на ухо, крепко обняв за шею. Здесь — в моих руках. Здесь — в моих мыслях. Здесь — в моих воспоминаниях о побегах в наш лес, о бессонных ночах под одним на двоих небом, о фальшиво напетых песнях, о путешествиях к Сене, о закатах на мысах морских побережий, о прочитанных друг другу вслух книгах. В воспоминаниях, которых никогда не было. Которые могли бы быть, если бы не война, если бы каким-то людям не было позволено руководить чужими судьбами. Бен гладит его по спине, прижимая к себе крепче. Он не сдерживает брызнувшие из глаз слезы, накопившиеся за эти месяцы. Это слезы сожаления о потерянном времени: его так хочется скорее восполнить, удастся ли? Успеется? Но пока чужие губы осторожно касаются его мокрых щек, ему не хочется думать об этом. Без Джо у Бена ничего нет, а рядом с ним — ничего и не нужно вовсе.

///

— Где ты был, Джо? Бен спрашивает это резко, заставив задремавшего рядом Маццелло дернуться; тот начинается тихо смеяться. Специально, зараза. — Где ты был, когда ты уехал? — Я уже не помню, Бен, — мягко улыбается Джо, — много лет прошло. Только какие-то промежуточные станции, бесконечные паспортные контроли, долгие стоянки на границах, а потом — дом. Саутенд-он-Си, это в Эссексе. Мне даже дали закончить там школу. — А хочешь куда-нибудь? — Было бы неплохо, — он проводит пальцами по хоть немного отросшим, но уже все равно вьющимся, волосам Бена, — война закончится — и уедем в отпуск, идет? Война закончится, Бен закончится тоже. Пока Европа кашляет от дыма сожженных городов, Бенджамин почти что выплевывает кусочки легких; кровавая мокрота, оставленная на бинтах, служит Джо ярким знаком того, что пора паковать чемоданы, вырывать билеты у спекулянтов, добывать двенадцатичасовые рабочие смены, прощаться, а потом бежать, бежать, бежать. Не оглядываясь, но как не оглядываться на свой дом? — Давай поедем куда-нибудь в Испанию! Там жара круглый год, а море?.. Я в жизни не видел теплого моря, Джо! Или нет, лучше всего — в Америку. Там здания своими шпилями протыкают небо, а люди снуются под ними, как муравьи, и при этом там есть места, где из населения полторы коровы на квадратный километр… Или Аргентина, Джо! Аргентина! Джозеф не может сдержать улыбки, наблюдая, как Бен в секунду теряет свою солдатскую выправку и начинает махать руками, с детским восторгом описывая все места, в которых мечтал побывать. Но найдется ли на Земле, изрытой окопами и покрытой коркой пепла, хоть малюсенький краешек для них? Джо мягко берет его за запястье, медленно опускает руку вниз и накрывает его ладонь своей. Бен смотрит на него так, будто вся его жизнь до этого зависела не от мастерства врачей, не от храбрости вытаскивающих из-под огня людей санитаров, не от отца и совсем не от обещаний Германии заботиться о своих сыновьях, а от единственного человека напротив. — Вслед за солнцем, да, Бен? На лице Бена разглаживаются морщины, куда-то исчезают синяки и рассасываются все полученные на фронтах шрамы. Он больше не солдат. Он — все тот же парень, чья душа была выброшена из плотной утробы в мир, в котором из нее упорно лепили совсем не то, чем она являлась изначально. Может быть, им и правда угла не найти. Но пока они рядом, пока сердце одного бьется не с целью перебить сердце иного, пока существует голубое небо и высокая трава, способные разделить их ласковые касания к скулам, им не нужно никакое другое место, им не нужно никакое укрытие от горячих пуль и ревущих моторов. Мир пуст друг без друга. И никакая Аргентина не заполнит эту яму. — Да, Джо, именно туда. Вслед за солнцем.

///

На следующие сутки после своего двадцать шестого дня рождения, минуя понимание, сколько за твоими плечами прожитых лет, голову Бена начинают тревожить мысли о приближающемся логическом завершении войны. Станет ли новый режим спасением? Доберутся ли они до берегов Буэнос-Айреса? Сколько еще раз Джозеф успеет попыхтеть ему под ухо на тему ненароком созданного кем-то сквозняка? Курить хочется неимоверно. Но на Джо, которому хоть и нравится наблюдать за курящим Беном — за Беном в целом — его скулящее «всего разочек, Джо, умоляю» совсем не действует. Он еще надеется хоть на какие-то улучшения. В моменты, когда Бен обиженно дуется, но лишь ненадолго, Джо кажется, что весь смысл его существования сходится к таким малословным ночам, когда высказанные немногочисленные фразы принимают какой-то театральный вид, преувеличивая самих себя; философские мысли становятся раздутее, подшучивания — острее, искренние желания — еще секретнее, а проявления любви в мелочах — весомее. — Знаешь, мне кажется, что самые одинокие люди живут в маяках. Джо отрывает взгляд от губ Бена, непонимающе вскинув брови. — Почему? — Ну, представь: никуда не уехать, изоляция тотальная. А если осмелишься кому-нибудь передать сообщение, то оно будет адресовано и всем, и никому одновременно. Вот так и сидишь. Совсем один. Даже ждать нечего. — Значит, надо найти кого-то, чтобы ждать, — шепчет Джо. — Если бы у меня была возможность, я бы, наверное, работал на маяке. — Боже, неужели мне ради тебя придется провести весь остаток жизни черт пойми где… — сквозь плохо скрываемую улыбку отвечает Бен. — Ты про это жизнь или про ту, где тебе надо скучать у маяка? — Про любую. Про абсолютно любую. Джо давал клятву — не навреди. Поэтому в своих мечтах он не дает Бену жертвовать чем-то ради себя. За прожитые в дыму годы они оба натерпелись потерь. — Джо, я ведь умру, Джо, скажи? Джо мешкается. — Нет, Бен. Я не дам. Харди хрипло смеется, улыбается по-лисьи. — Не могу поверить, что застал первый раз, когда Мышонок мне врет. Он снова заходится в приступе кашля, закатив глаза вверх. Маццелло бы променял любую сытую судьбу на возможность увезти его туда, где не будут свистеть метели, где не нужно просыпаться в поту по сигналу, где от некоторых болезней есть долгодействующие лекарства. Сейчас это кажется полнейшей утопией. Может быть, в следующий раз им повезет встретиться в эпоху, в которой любви чуточку больше, чем в этой. Но встретятся они обязательно. В конце концов, Маццелло ломается под выискивающим взглядом Бена и вставляет ему меж бледных потрескавшихся губ робко горящую сигарету. Он делает всего несколько затяжек, совсем неглубоких, а затем просит Джо убрать ее. Он ведь держит свои обещания. Обещание не курить так много, не припоминать прошлое слишком часто, быть рядом до самого конца. Хочется спросить, не страшно ли это — умирать вот так. Ведь, когда смерть приходит неожиданно, набрасывая тебе на голову непроницаемый мешок, ты даже не успеваешь все осознать. Вот ты есть — вот тебя нет. А тут: вот ты есть — вот в твоей голове танцуют воспоминания, какие-то галлюцинации в порыве агонии, вот ты стараешься успеть все, что так упорно планировал, вот ты плачешь из-за обилия невысказанных вовремя слов — вот тебя нет. Бен ответил бы ему: мне совершенно не страшно, мне больно до потемнения, мне тяжело до ноющих плеч и коленей, мне промозгло до судорог и сводящихся ступней, но совершенно не страшно. Его мальчик, давно потерявший тугие пшеничные кудри, до щемящего сердца храбрый. Харди шепчет, всматриваясь в нависающую над ними темень: — Как-то сегодня подозрительно тихо. Правда в том, что солдатское чутье, выдрессированное под пулеметными очередями, никогда не подводило Бенджамина Харди. 3 января 1945 года, в 5:11 по местному времени, от кроткого счастья Джо остаются одни тлеющие руины. Так бывает, что люди умирают без предупреждения, белых флагов или воздушных тревог. Ладони Бена остывают самыми первыми. Руки у него никогда не были теплыми, а сейчас — просто ледяные. Джо трясет и ломает. Совсем не от режущего кожу людского холода. Он держится за него как за последнюю протянутую соломинку утопающий. Потом приходится вспомнить, что плавать он умел всегда. И, пусть ему и не хочется больше дышать, пусть и не можется, он держится на поверхности водной глади. Ручей уносит его все дальше, дальше, дальше. По стокам и каналам обратно в Германию, обратно к ним домой, где на маленьком прудике всегда были кувшинки. Он закрывает глаза, представляя, как они тайно, под покровом ночи, плавают в этом пруду глубиной по грудь, и как Бен согревает его позже, закутав в свое пушистое полотенце, а потом боязливо целует в кончик носа, тут же стараясь скрыть покрасневшие щеки. Пока, наконец, медсестра не будит его просьбой установить время смерти.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.