***
Утро выдалось ужасно холодным. Ману забыл закрыть окно, когда ложился спать. Вчерашний вечер был на редкость уютным, спокойным, безмятежным. Эта обыденность теперь не казалась ему удушающей, сложной, серой. То, как проводят свое время взрослые люди — разделяют дом и работу, серьезны в одном, счастливы в другом. Котенок улыбчиво потягивается, зажмуривая черные глазки, почти ощутимо проминает лапами грудь мужчины — доверяет. Укладывается, мурчит почти слышно. Вдруг замирает, навострив уши, а потом и вовсе соскакивает и убегает туда, где Ману его уже не видит. — Прячешься? И правильно, — причитает мужчина, поднимаясь и шагая по коридору. Он-то знает — его друг чует гостей. Щелчок замка, цепочки и щеколды — он привык закрываться так, с чувством, что никто эту дверь не отопрет. Уж лучше крепость, чем сквозящая хибара. — О, эм, привет! — Карсон мнется на пороге, держа в руках тарелку с кексами, — в общем, вот, это тебе. Мне было скучно вчера, и я… короче, бери! — Очень мило оправдываешься. Заходи, страждущий, кофе пить, — Ману оперся на стену, пропуская парня в дом, все недоумевая, чего он мнется. И тут-таки доходит, что стоит он в одних трусах да тапках, — ой, пора бы одеться, — добродушно смеется, и видит, как Карсон выдыхает, шаркая своими смешными тапочками. Метнулся за одеждой, попутно проклиная свою глупость. А ведь он мог взять и уйти. Застесняться вот этого вида небритой макаки, сунуть тарелку в руки и уйти — это в его духе. Может быть, он и вылечился, но застенчивость осталась. Ману чувствует, что одно только неправильное движение, и Карсон скроется за дверью своей квартиры и вряд ли придет снова. И мужчина не хочет этого, не хочет терять хотя бы расположение парня. Боится, но хочет сделать хотя бы что-то. Хотя бы провести вместе этот день. Небрежно падает на диван — еще боится напрягать мышцы ног. Отчетливо слышно, как хрустят рейки каркаса, но Ману это особо не волнует. Диван можно и новый купить, не за деньгами дело стало. Карсона смутил этот треск, милые щеки порозовели, и теперь он раздраженно перебирает пальцы в сцепленных ладонях, гадая, видимо, слышал ли владелец. — Расслабься, он сломался задолго до твоего… падения, — соврал, но что не сделаешь, когда он смотрит такими виноватыми глазами, — Кофе? Чай? — Зеленый есть? — спрашивает все еще скромно, виновато, но уже не так напряженно. — Ага, сейчас, — Ману-то помнил, что Карсон до одури любит зеленый чай, но если бы не спросил, было бы очень странно. Нужно казаться нормальным, — на кухне будем или здесь? — Давай на кухне, — осторожно поднимается, пытаясь не скрипнуть еще раз, — кексы крошатся. Поставил чайник и турку на огонь, опустил жалюзи, сел на разделочный стол, свесив ноги. Его кухня и ему решать, как в ней сидеть. — Господин Теллер, скажите мне, чего это вам приспичило в столь раннее утро заниматься выпеканием? — театрально сосредоточенно Ману зыркнул на часы, семь сорок. — А… я, ну… — замялся, почесал затылок, сейчас еще рот прикроет этой же рукой, обдумывая, что бы такое сказать, чтобы вышло правдоподобно. Ложью это назвать трудно — не в его исполнении, — мне не спалось. — Я же уже говорил тебе: хочешь зайти — заходи, не придумывай повод. Я всегда тебе рад, — Ману откинулся назад, на навесной шкафчик. С размашистым звоном, сверкая в лучах утреннего солнца, на пол, попутно ударившись о столешницу, полетели ключи. Посеребренный брелок с резной гравировкой «за вклад в дело фонда «Шаг в новую жизнь» очень выгодно выделился на фоне темных дощечек пола. И ничего, кроме рассеянного ругательства мужчина выдать не смог. Еще сумеречно надеясь, что парень не заметил этого, он соскочил со стола, поднял ключи, бросил подальше на полку. Пожаловался на старость, на то, что песок сыпется. Отвернулся к уже зашипевшему в турке кофе. И в каждом движении ясно читалось недоумение, желание понять-таки, что изменилось, а что нет. — Так вот, значит… — горько проговорил Карсон, поднимаясь со своего места, — пожалеть решил? — О чем ты? — Ману решил, что нет сейчас лучшего решения, чем сыграть в дурачка, — Чайник закипел! Садись, сейчас чай заварю. — Не прикидывайся, будто не понимаешь, что происходит, — таким мрачным Карсон еще никогда не представлялся. Даже в первые дни в коляске, — мне сказали, что гражданин, решивший остаться неназванным, сделал пожертвование в региональный фонд. Именно в день операции. Именно нужную сумму, цент в цент. И кто ж это мог быть? — Твари, — Ману шипит почти неслышно, уже слыша, как убегает кофе. Это уже не важно. — Зачем? Скажи мне, Ману, зачем? — Парень схватил его за плечи, но тот оттолкнул его, резко развернувшись. — А ты не понимаешь, да? Не понимаешь? Я хочу, чтобы ты дальше жил, чтобы ты мог жить свою жизнь, а не существовать! — Сам не понимая того, Ману прижал парня к столу, смотрел прямо в глаза, близко, непозволительно близко. — Я… пусти, меня домой, пожалуйста, — Щеки загорелись, глаза заслезились, а губы так задрожали, что Ману будто рассыпался на части, просто наблюдая за всем этим. — Понимаешь теперь, почему я молчал? Чувство долга теперь гложет? А я от чистого сердца помог, я не хотел, чтобы ты корил себя за чужую помощь. — Пропусти меня, — осторожен и настойчив, пытается быть спокойным, хотя не хочет этого. Вырывается, шоркает по полу своими смешными тапочками, уже доходит до двери, оглядывается. — Что я сделал не так? Почему для тебя это так тяжело принять? — кричит вслед убегающему, — Подожди, пожалуйста! — Ману застает его уже на лестничной площадке, — останься, прошу. Хотя бы послушай меня. Он скрылся за дверью своей квартиры. Вот так все и погорело. Все, до последней капли. Трясутся руки, снова становится сложно дышать. Хриплое, свистящее дыхание стесняет легкие, и Ману, наплевав на все приличия, вваливается в комнату, выгребает из шкафчика кухни все, что можно выгрести. В аптечке ингалятор — помогает, становится лучше. Аллергологи бессильно разводили руками, пульмонологи оставались в догадках. Заключили, что во всем виновата психосоматика, и ничего с этим поделать нельзя. Уверили, что при отсутствии сильных потрясений это вряд ли снова напомнит о себе. Ману выдохнул тогда. Для него это абсолютно не представлялось проблемой — волнения давно выцвели, выгорели из его жизни, за свои года он пережил достаточно, чтобы не трястись, как суслик на морозе от каждого стрессора. Все прошло, и эта клятая астма прошла. И вернулась, как возвращается любая фигура из прошлого. Не особо-то он и мог разглядеть, расслышать, что творится вокруг, пока в ушах звенит кровь, пока перед глазами все плывет и тает. Шатаясь, то и дело хватаясь за любую возможную опору, Ману кое-как собрал все, что скинул с полок, сел на пол, устало выдохнув. В гостиной, скрепя диваном, сидит Карсон. Сжимает в руках какую-то маленькую игрушку — Ману не разглядит. Напрягся, сидит в позе, что даже с натяжкой не назовешь удобной. Его слегка потряхивает, повторяет, не останавливаясь. «Все будет хорошо». Хотелось бы, чтобы это было так. — Ну, вот и я теперь инвалид, — легкомысленно болтнул мужчина, выходя из кухни, — ой, что это я, прости. — Все хорошо, я привык к подобным шуткам. Если можно их так назвать, — усмехнулся. Совсем не здоровым смехом. — Как бы это… — неуверенность. Не знал и не понимал, с чего ему начать, что сказать, чтобы он не убежал снова. — Как есть, так и говори. — Ты… нравишься мне, уже очень долго, поэтому я не хотел, чтобы ты узнавал. Ведь тогда… — Получилось бы так, как получилось сейчас. Молчание. Больше нечего здесь сказать. Скрипит меж пальцев шерстка мягкой игрушки, а сам парень смотрит куда-то вниз. Стыдливо отпрянул от неловкого касания Ману, склонившегося перед ним. Он хочет что-то сказать, но боится, не знает, что будет дальше. «Скажи хоть слово, пожалуйста», — немо просит мужчина, пока парень смотрит на него мокрыми глазами. Его загнали в тупик. Он сам и его чувство долга. Как может он так реагировать на того, кто сделал ему такой подарок. Только вот сама эта мысль неправильна. — Прости, но… я не смогу вернуть тебе все эти деньги, у меня даже работы-то толком нет. Я же пришел утром, чтобы денег занять, а тут… — сказал все, что угодно, только не то, что хотел сказать. За этим чудесным лицом не спрятать настоящие эмоции. — Это ты хотел сказать? — слабый кивок, — точно? — Я сказать хотел, что не нужен тебе ни таким, каким был, ни таким, какой есть! Перестань психолога изображать! — сорвало. То, чего так добивался Ману. — С чего ты взял, — смело подался вперед, положил руки на плечи, — кто тебе сказал, что ты не нужен? — СПИД, Ману, — он готовился, он сильный. Он сказал об этом, — Врачи больше трех месяцев не дают. После той аварии перелили зараженную кровь. Я не хотел, чтобы ты знал, не хотел! — сдался. Заплакал, все сильнее сжимая своего зайчика. — А если я скажу, что мне все равно? — Ему действительно все равно. Не боится заразиться, просто не думает об этом, ведь дорогой ему человек светлеет на глазах, прорезается по алым щекам недоумевающая улыбка, — все равно, я уже старый, а до седин доживать я и не задумывал! — Ману смеется, заразительно и громко, но Карсон не поддается этому. — Можно я… — Конечно можно. Он надеялся на другое. Он ждал, что Карсон осторожно приподнимет его подбородок, что коснется губ так же трепетно, как откосится к своей игрушке-талисману, что снова застесняется, отвернется, стыдливо смеясь. Ждал, что все это будет так неторопливо и нежно, что они… что с этого начнется их время. Но Карсон сделал все по-своему. Рванул вперед, заваливая на ковер Ману, улегся на его груди, только повторяя «спасибо», и целуя так кстати схваченную руку. Он улыбается так искренне, так красиво, что Ману, сам не замечая того, пустил слезу, которая затерялась среди ворсинок ковра. Карсон не видел ее, он счастлив, так пусть таким и останется. — Знаешь, я давно не был в кино, — прокладывая взглядом узоры на потолке, сказал мужчина, — а ты? — Ужасно давно. Пойдем? На последнем ряду, говорят, очень удобные сидения, — Улыбнулся так лучезарно, что от не потребовалось даже ответа. Счастлив. По-настоящему.***
В этот раз арендовал небольшой пикап в соседнем городе. Купил старенький холодильник (новый Марья Васильевна бы просто не приняла), заполнил его продуктами, новую темно-синюю пряжу, пару спиц, привозит каждый раз. У бабушки уже скопилось приличное ведро этих спиц, но Косте они, тем не менее, ни к чему. Каким-бы женским не казалось дело, но он вязал, да. Пока его это успокаивало. А потом перестало, и он бросил это дело. А спицы остались. В воздухе пахнет свежей травой, сыростью и процветающими черемухами. Они здесь везде — склонились над растрескавшейся дорогой, укрыли аркой от солнца еще живой асфальт. Эта зеленая арка теперь стала белой — цветы осыпают дорогу своими лепестками, процветая. Сотни пчел жужжат над головой, снуют туда-сюда. Толстый мохнатый шмель упал в нагрудный карман куртки, прибитый ветром, и с грозным рокотом вылетел оттуда, растерянно петляя меж движения своих полосатых миниатюрных копий. Остановился на обочине, по еле заметной дорожке перебрался через заросший крапивой и борщевиком ров, прорытый бог-весть, зачем вдоль дороги. За стеной черемух — одичавшее поле, по окраине которого растут анютины глазки — небольшие полевые цветочки, которые так любит бабушка. Она когда-то рисовала — Костя как-то отрыл на чердаке гербарий, где к каждому листочку-цветочку прилагался свой рисунок, нарисованный с такой любовью, с такой теплотой, что Костя не смог оставить его в пыли и тьме. Баба Маша отправила его Косте домой, и теперь он иногда пересматривает его, вспоминая бабушку, ее теплую сердцу деревню и доброту, с которой его принимают там. Он вырвался буквально на день, оставив весь мир где-то далеко — только чтобы быть здесь и сейчас. Завернул охапку цветов в газету из бардачка, поехал дальше. По пути попалась кучка местных подростков — Косте всегда было весело смотреть на них, с какой радостью они скидывают с себя зимние куртки, и как ходят теперь в толстовках с логотипами каких-то бездарных брендов. Девушки — местные богини соцсетей, парни — пубертатные модники с голыми щиколотками. В плюс три-то. Идут, курят, фотографируются все с одной сигаретой, высокомерно закидывая голову назад. Смеются, громко и свободно, обнимаются — они счастливы тем, что у них есть, здесь и сейчас. Странное поколение. — Внучок! А ты чего не предупредил? Я бы хотя бы испекла чего, а тут… ай, балбес! Будешь, вот, картошку вареную есть! — ворчит старушка, проходя к соседнему дому. Выпросила у соседки сына на помощь. — Саша, — Вышедший вслед за Марьей Васильевной парень лет двадцати протянул руку, приветствуя, уж слишком серьезный, — что разгружаем? — Холодильник. Понесли, — сухо ответил, — ах, да, я Костя. — Внучок, ты зачем мне эту махину купил? Я куда ее поставлю? — Возмутилась бабушка. Сегодня она особенно энергична. — На веранде поставим, баб Маш. В прошлый раз я там разгреб угол, — уже снимая с машины холодильник, выдал Костя, — Саш, давай боком, так в калитку не пройдет. Занесли, поставили, включили. Бабушка, хоть и все еще бурчала, что зря он это все, что за ним сложно будет ухаживать, потихоньку перенесла продукты из погреба, аккуратно уложила, и, кажется, осталась очень даже довольна. Саша ушел домой, а Костя заглушил пикап, забрал пакеты и букет, и вернулся в дом. — Смотри, что я тебе привез, — широко улыбаясь, он вручил сверток ей в руки, а сам принялся раскладывать продукты. Под руку подвернулась пряжа, достал ее из пакета, — а, еще вот! Ой, ты чего? — Рада я просто, милок, что ты у меня есть, — Костя впервые в жизни увидел, как Баба Маша плачет. Улыбается, ямочки собрались в уголках рта, прижала к груди букетик, — Эх, самая счастливая на свете. — Скажешь тоже, баб Маш. Давай чаю попьем? — Костю тронуло, и пока бабушка, молча развернувшись, пошла в дом, обнял ее, — а я-то как рад, что ты у меня есть. Пили чай, долго, много. Говорили о чем-то своем, разгадывали любимые бабушкины сканворды, перемывали кости соседским бабулькам. Уже заходило солнце, одинокий гусак, важно крича, перепрыгнул небольшой порожек калитки, собака-пустолайка снова залилась противным лаем. Видно было, что Марья Васильевна устала за этот день, и потому вскоре засобиралась делать внуку постель. — Не торопись, баб Маш, я пойду еще… — остановил ее Костя, но та не думала останавливаться. — Соскучился по своим звездам? — как-то обреченно спросила старушка, — ну, иди-иди. Только свитер надень, по ночам еще холодно. А кровать я тебе все-таки расстелю, а то промерзнешь, а дома даже укрыться негде. — Не замерзну, ты сама, главное, под теплым одеялом спи. А то, как ты там говоришь, песка много насыплется? — Костя рассмеялся, он не любил, когда бабушка так о нем заботится. — Иди уже, дурик! — весело вспылила Марья Васильевна. Конечно, она не злилась на внука, — ух, я тебя! — кинула в Костю свитер с вешалки. Поворчал, разглядывая старый вязаный свитер с елками и оленями, но все-таки надел. Захватил толстое длинное покрывало со шкафа, тряхнул им во дворе. Псина опять заливается, по забору не спеша перебирает лапы соседский черный кот — Уголек. Костя всегда видел в нем того кота, который гуляет там где ему хочется и сам по себе. Иногда, когда было какое-то мясо, Костя оставлял для него кусок на столбике ворот, и тогда кот, наевшись, ластился к нему, но в остальное время будто старался никого не замечать. Он был просто лицом безмятежности — ни собака, скачущая у самых лап, ни ее истеричный лай, ни проходящий мимо человек не стесняли его. Уселся на тот самый столбик, повилял тонким хвостом. Склонил голову на бок, будто задавая извечный вопрос. «Нет, Уголек, сегодня нет», — пожал плечами Костя, выходя за ворота. И кот, уже такой незаметный на фоне чернеющего неба, будто с горечью покачав головой, пошел дальше. Уже совсем темно, зажглись фонари. Холодный свет выбеливает куски асфальта, дорожку, усыпанную гравием, зеленые клумбы соседских домов. Те подростки, которых по дороге сюда видел Костя, теперь уселись на лавочку у какого-то дома. Уже не курят, видимо, дом кого-то из них. И ни один из родителей, конечно, не слышит за своим чадом табачный душок. По мостику снова шагает стайка гусей. Бабушкин ушел раньше — уже старый, да и одинокий. «В следующий раз привезу пару-тройку гусят», — про себя думает Костя, накидывая покрывало на плечи — ветер сегодня уж слишком холодный. Они важно гогочут, тянут шеи по земле, но, заметив, что не напугали человека, расходятся, маша крыльями — мерзнут, бегут домой побыстрее. Под мостиком, хлипким и скрипучим, плещется ручей, в камышах рядом уже квакают лягушки — Костя всегда любил это время. Время, когда растаял последний снег, когда робкая природа набирает силу и становится смелее и ярче. По густой траве, собирая росу носками своих ботинок, он идет к своему месту. Он без сомнения может назвать его своим — никто, почти никто не заходит сюда, потому как соседская бабка напугала всех гадюками, живущими на отмели болота. Враки, бесстыдная меркантильная ложь. А Косте нет дела — каждый раз он приходит сюда, садится под засохший тополь и долго, часами смотрит на звезды. Это нужно ему — просто улыбаться, соединяя призрачными линиями огоньки на небе. Тут он чувствует себя сильнее, тут он становится сильнее. В ладони сжата цепочка, уселся в высоких корнях, откинул голову на ствол дерева. Сверху, с ветки где-то над головой раздаются тихие слова. Девушка, которую он видит каждый раз, никогда не говорила с ним, не обращала внимания на него. Она поет песни на родном этим местам языке, но уже таком чуждом для Кости. Он слышит, он наслаждается ее пением, но не может понять — это выше его понимания.Километрами вольность оправляться донельзя, За чертою банальности отыщу свою песню. На свободе, не вершине земли, на последнем вздохе не сумели, На свободе, не вершине земли, на последнем вздохе не смогли…
Потерял счет времени, словам, песням. Он слушает, он влюбляется в этот голос, красивый, дрожащий на холоде. Звезды танцуют в такт словам девушки, и будто мелодия играет где-то за ухом. Будто Костя знал эту песню всегда, но забыл, закопал на задворках своего сознания.В бессонном пространстве лжи и глупого эгоцентризма, Мы оба с тобой хороши. Зависла. Мне хватит трех бранных слов, чтоб май превратился в осень. Я чувствую, ты нездоров. Все бросим…
Костя вдруг подумал, что она поет для него. Спокойно, беззаботно. Так, как должна звучать эта, уже совсем другая песня. Он снова заслушался, не заметил подошедшего к нему Уголька, усевшегося между ног на пледе. Не услышал, как тот, шурша травой, растянулся на плотной ткани, и только когда маленькие коготки примяли ногу, он вернулся в реальность.Посмотри — до дрожи, до дрожи, До мурашек по коже; Фонари успокоят тебя изнутри, И пойми: мы всё сможем…
Она поет так красиво, что Костя уже не слышит что-то еще — только ее голос. Голос, твердящий, что все будет хорошо, что он, они, смогут все, что нужно сделать. Он верит, он ждет, он хочет, чтобы это было так. Одна сухая фраза, разрезавшая воздух, всполошила кота, запуталась в камышах и потерялась где-то в сухих ветвях. За ухом протяжно свистнул ветер. Но Костя услышал намного больше.