ID работы: 6687151

Попутчик

Джен
PG-13
Завершён
43
автор
Размер:
40 страниц, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 31 Отзывы 17 В сборник Скачать

Глава II

Настройки текста
Со времени встречи под Винницей миновала неделя. Пан Ловинский вполне освоился среди новых попутчиков своих и сделался даже всеобщим любимцем. Открытый и веселый нрав его снискал ему расположение казаков; вскорости они стали видеть в нем не отпрыска враждебного им шляхетского сословия, но как бы младшего товарища. Даже Богун, поначалу относившийся к шляхтичу с некоторой настороженностью, со временем также к нему привязался. Тому немало способствовали совместные их походы за продовольствием – теперь атаман, следуя совету Захара, отправляясь в город неизменно брал Ловинского с собою. Старый есаул оказался прав – если вид Богуна и его спутников и мог заронить в иное сердце сомнения, то присутствие Ловинского их тотчас рассеивало; теперь бы уж никому в голову не пришло заподозрить казаков в принадлежности к войску Хмельницкого. Поначалу, впрочем, походы эти мало удовольствия Богуну доставляли: юноше, как видно, непременно хотелось о вишневичанах побольше узнать, и оттого в первый же день принялся он расспрашивать атамана о службе его под началом князя Иеремии. Богун на вопросы его отвечал односложно, Захара с его выдумкою нелестными весьма словами про себя поминая. Видя его неразговорчивость, Ловинский решил, по-видимому, что казаку неприятно рассказывать об участии своем в войне против кровных братьев, и беседу переменил: принялся расспрашивать Богуна о довоенной службе его да о черноморских его походах, о которых кое-что слышал уже от спутников атамана. Теперь уж Богун, не имея более необходимости лгать, почувствовал себя свободней. Поначалу, впрочем, отвечал он на расспросы Ловинского с прежнею неохотою, однако постепенно, видя интерес и явное восхищение юноши, разговорился и даже показал ему кинжал, который добыл он во время первого своего похода на Крым и с которым с тех пор не расставался. Каменья, в изобилии усеивавшие рукоять кинжала, на солнце так высверкивали, что, казалось, несметные искры во все стороны сыпятся – однако же глаза молодого шляхтича еще ярче сверкали; видно было, что рассказ атамана захватил его всецело. Таковое внимание Богуну весьма по нраву пришлось: будучи любим казачеством и чернью более всех прочих атаманов, от шляхты он мало признания видел, и оттого восхищение Ловинского льстило его самолюбию. Так с тех пор и повелось – во время совместных их вылазок в город Ловинский выспрашивал у Богуна подробности различных его приключений, тот рассказывал, а юноша слушал его с неизменным интересом, и в таковых беседах проводили они долгое время к немалому обоюдному удовольствию. С остальными казаками Ловинский так же легко сошелся; один только сотник Василь, памятуя ли о поединке, столь бесславным образом для него окончившимся, или же побуждаемый страстью к насмешничеству, нередкою среди казаков, частенько над ним подтрунивал. Ловинский, впрочем, на него за то ничуть не обижался. Вот и в последний день пути, когда посланцы Хмельницкого встали на ночлег под самым Чигирином, сотник принялся посмеиваться над Ловинским за небывалую умеренность его в питье. Тот и вправду к чарам горилки был на удивление устойчив: с самого начала путешествия своего с казаками, невзирая на приглашения новых товарищей своих, так ни разу к ней и не притронулся. И теперь, когда Василь протянул ему чарку, Ловинский, по обыкновению своему, поблагодарил его и вежливо отказался; казак же, хоть иного ответа и не ждал, тотчас принял вид человека, которому великую несправедливость причинили. – Эка! Не пьет, и хоть ты тресни! – сказал он, качая головою словно бы от досады. – Хорош же шляхтич! Без свиты ездит, горилки в рот не берет – а всем известно, что паны на словах только горилки чураются да к меду льнут, а дай им жбан – так едва ли нашего брата не перепьют. Нет, ты уж лучше сразу признайся, что вовсе ты не природный шляхтич, а просто чужой жупан на себя вздел и головы нам морочишь. На лице Ловинского точно мелькнул на мгновение страх. Однако нельзя было поручиться, что мимолетное выражение это не было мороком, вызванным игрою пламени; в следующий миг взгляд юноши снова сделался безмятежен. – Что не пью я, тому дивиться нечего, – отвечал он с обычной своею доброжелательною улыбкой, – батюшка мой покойный мне с детства во всем умеренность внушал. А что без свиты я в дорогу пустился – какая уж тут свита, коли все имение заложить пришлось. Известие это было для попутчиков Ловинского в диковинку. – Вот как! – сказал сидевший справа от Стасека донской казак Максим Коваленко. – Отчего ж благотель ваш, которому вы служите, брата твоего выкупить не помог? Обычно открытое лицо юноши омрачилось. – Мы с братом у Буковских на службе состоим. Старый пан Буковский был достойный рыцарь; кабы я к нему с просьбою своею пришел, он бы мне помочь не отказался. Да только он под Корсунем погиб, а сын его... – тут Стасек и продолжать не стал, только рукою махнул. – Что ж, не захотел помочь? – спросил Максим сочувственно. Тень скользнула по лицу Ловинского. – Отчего ж, – отвечал он, уставив потемневший взор свой в огонь. – Обещал помочь, да взамен от меня невозможного потребовал. И тотчас, точно спохватившись, что сказал лишнее, и опасаясь, что казаки расспросы свои продолжат, он тряхнул кудрями и воскликнул с преувеличенной веселостью: – А коли вы, милостивые государи, в благородном происхождении моем сомневаетесь, то я вам его с легкостию доказать могу! Меня ведь не только сабельной науке обучали, но и прочим рыцарским премудростям. Ну-ка, кому охота на танец шляхетский поглядеть? Ежели, конечно, найдется среди вас такой умелец, что сумеет мне на кобзе подыграть. Мысль эта пришлась казакам весьма по нраву. Вино горячило их умы; многие из них уже сами были готовы пуститься в пляс. Неукротимая натура этих людей оборачивалась для них вечною жаждой движения, каковую привыкли они утолять если не в сражении, то в неистовой пляске. Оттого-то предложение Ловинского было встречено с радостию. – Вот это любо! Вот это по-нашему! – раздалось сразу несколько голосов. Максим наполнил чарку и передал ее Ловинскому. – Выпей, пан Стасек! Наш ты брат, даром что паныч. Тут уж Стасеку пришлось чарку осушить, потому что отказаться после таких слов ему вовсе невозможно было. – Добро! – сказали казаки. – А подыграть тебе хоть Антон может! – заметил Василь. – И вправду! – подхватили другие. – Даром, что ли, у Гулевичей на пирах полгода играл! Не осрамишься, Антон? Антон резко мотнул головой, подтверждая, что не осрамится, от какового движения шапка его свалилась на землю и покатилась прямиком в костер. Хохот раздался среди казаков. Антон попытался было вытащить шапку, однако тут же отпрянул, бранясь и тряся обожженною рукою, еще больше веселье товарищей подхлестывая. Наконец догадался он поддеть шапку веткою и вытащил ее из огня – однако она уже успела порядочно обгореть, и таковой вид являла, что успокоившиеся было казаки вновь разразились смехом. – Однако, – сказал Стасек, когда хохот немного стих, – одному мне танцевать не пристало – танец сей для двух предназначен! Кто из вас мне пару составит? – Батьку, батьку, – кричали не в меру развеселившиеся казаки, – ты прежде с панами дружбу водил, ты умеешь по-шляхетски танцевать! Стасек поднялся со своего места, подошел к Богуну и протянул ему руку. В обычное время едва ли осмелился бы он на этакую выходку, однако теперь вино горячило его кровь. Щеки его разрумянились, глаза сияли, точно звезды в вышине небесной, и во всем лице его было столько одушевления и беспечного задора, что, казалось, нельзя им было не передаться тем, на кого обращал он свой взор. И Богун, обозленный было упоминанием о дружбе его с Курцевичами и хотевший уж укоротить товарищей, взглянув на Стасека, намерение свое переменил. – Добро, – сказал он, поднявшись на ноги и приняв руку Ловинского. – Только ты, ваша милость, уж не взыщи – коль скоро ты меня пониже будешь, да и в плечах малость поуже, придется тебе за панну танцевать. Казаки вновь захохотали, Стасек же вспыхнул точно маков цвет. Сидевшие близ атамана расступились, чтобы дать им место; Богун вытащил Ловинского в середину круга и подал знак Антону зачинать играть. Казак ударил по струнам, и пара пустилась в пляс. С первых же мгновений видно сделалось, что Стасек не врал – танцевал он и впрямь отменно. Богун также в грязь лицом не ударил. Во время службы своей в Переяславе и Чигирине знался он не только с неотесанными Курцевичами, но и со многими другими шляхтичами и оттого, хоть ни одного танца от начала до конца сплясать не смог бы, кое-чего понахвататься успел. Вышло у него диковинное смешение гальярды и ницарды – казакам, впрочем, оно вовсе незаметно было, потому что они этаких танцев отродясь не видывали; к тому же Ловинский с ловкостью подстраивался под движения атамана, и оттого со стороны казалось, будто танец сей так и должен был исполняться. Крики одобрения раздались из толпы; вскорости и прочие казаки пустились вприсядку вокруг атамана, и начались общая гульба и веселье. Задорная мелодия и разудалая пляска живительным образом подействовали на Богуна. Казалось, впрервые за долгое время отступила прочь беспросветная тоска, железною рукою сжимавшая сердце его. Все вокруг показалось ему веселья и ярких красок исполненным: и пламя костра, и звездное небо над головою, и смеющееся лицо Стасека, которому, как видно, лихая эта пляска также немалое удовольствие доставляла. И легко, и привольно сделалось у атамана на сердце; и вертел Ловинского во все стороны, и подбрасывал много выше, чем танец того требовал, а тот лишь глазами сверкал да смеялся звонким своим смехом – и, глядя на него, Богун и сам весело усмехался. В лихом кружении танца длинные кудри Стасека то и дело задевали лицо казака, и тот заметил, что пахнут они точно цветы полевые – и подивился он тому, что волосы Ловинского таковой аромат источают, но еще больше подивился, что и самый аромат этот ему по нраву пришелся; он уж не помнил, когда в последний раз примечал прелесть красок, звуков или запахов вокруг себя. Точно пелена какая с его глаз упала – и хорош показался ему Божий мир, и наполнила радость неистовую его душу. Но вот отгремело веселье, и казаки стали устраиваться на ночлег. Однако долго еще не смолкали промеж них разговоры: молодцы, отряженные Богуном стоять в дозоре, затеяли между собою спор, кому первому спать, а кому караул нести, Захар бранил Максима, который в пылу пляски опрокинул котел с остатками похлебки, Василь же по обыкновению своему посмеивался над Ловинским, советуя ему в деле ратном столь же усердно упражняться, сколь и в танцах. Но вот наконец сон сморил беспокойную дружину Богуна и молчание воцарилось под сводами леса; одни только дозорные перекидывались время от времени парою слов и снова надолго замолкали, чутко вслушиваясь в звуки, доносившиеся из глубины чащи. Богун также прислушивался к лесным шорохам, уставив взор свой в раскинувшееся над головою ночное небо. Сон не шел к нему. Вспышка бешеного веселья вывела его из сумрачного оцепенения, в котором пребывал он со времени освобождения своего из плена, однако опьянение минутною радостью прошло так же быстро, как и явилось, и с еще большею остротою ощутил он неизбывную тоску свою. А ночь стояла дивная, густо сверкавшая звездами; месяц озарял окрестности чудным своим светом, проникая длинными лучами сквозь кроны деревьев, отчего весь лес казался пронизанным серебристым его сиянием. Казалось, необычайная красота этой картины должна была в сердце одно лишь умиротворение вселять, но и она не могла страдания казака облегчить. Напротив, самая красота эта, недавно еще радовавшая взор его, теперь лишь распаляла его отчаянье. Глядя на роившиеся в вышине звезды, вспоминал Богун, как так же точно впивался он очами в звездные эти небеса во время бешеной погони за увозимой Заглобою Еленой, и как отчаянные мольбы свои к ним обращал. И тогда казалось ему, что удача, много лет ему сопутствовавшая, от него отвернулась; но тогда думал еще он, что сумеет вернуть княжну, тогда еще не все потеряно было для него – теперь же не было для него более никакой надежды, и оттого невыносимо тяжко было у него на сердце. Долгое время лежал он неподвижно, силясь тоску свою перебороть; наконец, точно не в силах боле муку эту терпеть, вскочил он с земли и, миновав разом обернувшихся на звук шагов часовых, направился к лесу. Дозорные тому ничуть не удивились: атаман и прежде во время длительных стоянок нередко удалялся в лесную чащу, словно желая затеряться в ней и забыться и то, от чего душа болела, переболеть. Впрочем, далеко от стоянки он не отходил, понимая, что в случае нападения лихих людей помощь его товарищам весьма пригодится, но мог часами бродить cреди оврагов и буераков или стоять, прислонившись к вековому стволу, словно слишвись с первозданным миром леса и неотделимою частью его сделавшись. Теперь, однако, вышло по-иному. Не успел Богун и нескольких десятков шагов отойти от костра, как до слуха его донесся негромкий звук, в котором тотчас распознал он свист сабли. Странным казался этот звук посреди ночного леса: казаки уже давно спали, а если бы и понадобилось кому из них отойти от стоянки по какой-либо нужде, то уж махать без толку саблей им вряд ли вздумалось бы. Оттого неясное сие явление насторожило атамана; неслышными шагами двинулся он в направлении этого звука. Вскоре взору его открылась поляна, на самом краю которой в неверном свете месяца смутно рисовалась чья-то фигура. Богун уж готов был ухватиться за саблю, однако уже в следующий миг, присмотревшись, он узнал Стасека. Ловинский перекидывал саблю из правой руки в левую и затем наносил ею удар в пустоту, вид при сем имея весьма сосредоточенный. Как видно, он пытался повторить прием, показанный ему Богуном несколько дней назад, однако нельзя было сказать, чтобы это ему вполне удавалось – он никак не мог перехватить саблю должным образом, и оттого удар выходил совсем не таким, как надобно. Когда же внезапно явилась перед ним могучая фигура атамана, он оружие свое и вовсе едва не выронил от неожиданности. – Не так ты саблю хватаешь, – сказал Богун, который, казалось, растерянности его вовсе не заметил. – Гляди, как надо. И, взявши руку Ловинского, он показал, как удобнее перехватить саблю, чтобы ею сокрушительный удар нанести. Стасек от прикосновения его так и вздрогнул и посмотрел на него странным каким-то взглядом, значение которого Богун разобрать не мог. Вдали завыл волк; почти тотчас к нему присоединились и другие. Тоскливый, протяжный этот вой, казалось, слышался отовсюду, отзываясь в сердце невольною тревогой. Богун нахмурился. – Шел бы ты, сударь, к костру. Нечего тебе одному по чаще рыскать. Он отвернулся от Ловинского и хотел было продолжить свой путь, однако Стасек удержал его за рукав. – А ты? – спросил он, и Богун, обернувшись, с удивлением заметил тревогу в его глазах. – За меня не беспокойся, – сказал казак, усмехнувшись. Стасек, однако, не отпускал рукава его и все смотрел на атамана пристальным своим взглядом. В лице его не было и тени недавней веселости; напротив, оно казалось печальным, словно тоска Богуна и ему передалась. – Скажи, отчего ты всегда уединения ищешь? – Тебе-то что? – отвечал Богун, немало таковым вопросом удивленный. – Ежели у тебя кручина на сердце, лучше тебе с людьми быть. – Откуда тебе знать, что у меня на сердце? – сказал казак с неудовольствием. Ловинский же, хоть неудовольствие это заметил, оставить Богуна в покое и не подумал. – Я же вижу, что тебя тоска томит. А коли так, то одному тебе быть нельзя. Ежели ты один на один с бедою своею, то она тебя перемочь может, а ежели с тобою товарищи – они тебя поддержат и помогут тебе кручину перебороть. – Никто мне не поможет, – промолвил угрюмо Богун. – Да и чем тут помочь можно? Стасек упрямо мотнул головою; в минуты волнения имел он привычку откидывать движением этим длинные волосы свои назад, точно были они ему чем-то досадны. – Кабы я знал, в чем печаль твоя состоит, я бы тебе непременно помог. – Ты? – переспросил Богун, и глаза его вспыхнули вдруг злобою, – ты мне помог бы? Слушай же, – продолжал он, ухватив Ловинского за плечо, – легко тебе умничать да про помощь рассуждать, а окажись ты на моем месте – волком выл бы, как зверь на людей бы кидался, света бы не видел! Кабы были у тебя друзья-рыцари, кабы братом звали и сестру свою, зозулю единую, в жены обещали, а потом, стоило ляху явиться, тотчас от тебя отсутпились бы, другому ее посулили – что бы ты делал? Кабы явился ты к ним с мечом, отбил бы в бою невесту свою, а друг и товарищ твой, с которым ты пил и гулял, которому сердце свое открывал, тебя бы предал, раненого связал бы да из-под носа ее уволок – что бы ты делал тогда? Кабы ты вновь ее нашел, из рук черни пьяной вырвал, в пустыню увез, от войны подале, берег бы, как зеницу ока, да в ногах у нее валялся, а она тебя с глаз прогнала бы – оттого только, что казак ты, а не шляхтич, и потому рядом с нею быть недостоин – что тогда? Кабы другой товарищ твой, тоже из шляхтичей, когда оказался ты один, раненый, окруженный врагами, выдал бы им тебя головою да доню твою увез бы– что бы ты делал, скажи? Ловинский молчал, потрясенный речью Богуна. – И будто мало мне того, – продолжал казак, – будто мало мне того было – надо было мне непременно в плен угодить да отданным быть на милость соперника моего, чтобы он меня сам, своими руками на волю выпустил! И как жить теперь, скажи, если сердце без нее болит и из груди рвется, а о том, чтобы вернуть ее, и подумать боле нельзя – потому он теперь спаситель и благодетель мой, потому только пес поганый за спасение свое так отплатить бы мог! Ловинский в продолжение пламенной этой речи не отрывал от лица Богуна исполненного сострадания взгляда. Слезы стояли в его глазах, однако казак того не примечал; казалось, он о присутствии Ловинского и вовсе позабыл и говорил уже словно не к нему, а к самому себе обращаясь: – Нет, никто мне теперь не помощник! Видно, одно только мне осталось – сердце из груди вырвать, душу вырвать, чтоб не что любви – привязанности простой не знать. Так что? и вырву, коли иного пути не осталось. За Днепр уйду, на дикие луга, на тихие воды, и пусть лишь ветер да степь в товарищах у меня будут! Они, чай, не продадут, не надругается за одно только то, что ты родом не вышел и оттого ни любви, ни обращения честного не достоин! Казак замолчал, вперив в темноту леса горящий взор свой – и был взор этот такою тоскою полон, что Стасек не выдержал: шагнул к нему порывисто, словно обнять его хотел – однако не обнял, а только по плечу погладил. Богун точно очнулся. – Ты что это? – спросил он, с изумлением уставясь на Ловинского. – Жаль мне тебя, – отвечал юноша голосом, в котором слышались слезы, – такую муку в себе носишь, а избыть не можешь. И того жаль, что обещал я тебе помочь, а не могу: сам теперь вижу, что ничем тут помочь нельзя, и оттого сердце мое кровью обливается. Богун опомнился; сам на себя разозлился он, что душу свою шляхтичу открыл, но еще больше разозлился на Ловинского – жалость его показалась атаману унизительной. Он скинул руку Стасека с плеча своего и оттолкнул его с такой силою, что тот отлетел на несколько шагов и, зацепившись ногою за узловатый корень, повалился в куст на краю поляны. – Не нужна мне твоя жалость и помощь твоя не нужна, – сказал Богун, глядя на него почти с ненавистью. – Все одно подрастешь – таким же станешь, как и все ляхи, коли теперь уже не такой. Будешь казаку в дружбе клясться, а потом нож в спину вонзишь; будешь с ним хлеб-соль водить, а потом самое дорогое у него отнимешь. Все вы, панове шляхтичи, рыцари благородные, да рыцарства вашего на своих только и достает. И, сказав так, он отвернулся от Ловинского и зашагал по направлению к стоянке. Наутро казаки, пробудившись, не обраружили Ловинского в лагере. Конь его также исчез; было ясно, что шляхтич решил продолжать путь в одиночестве. Внезапный отъезд его казакам весьма странным показался; один только Богун ему не удивился, ибо догадывался о причинах, каковые на отъезд этот Ловинского подвигли. Однако делиться догадками с товарищами своими он не спешил, ибо испытывал за случившееся накануне некоторую неловкость. Нельзя, впрочем, было сказать, чтобы муки совести его терзали, но воспоминание о давешней ссоре было ему неприятно: и на откровенность свою досадовал он, и на то, что злобу свою на мальчишке выместил. Оттого разрешать удивление товарищей своих он не стал, а вместо этого принялся торопить их: цель путешествия была уже близка, но тем вернее следовало посланцам Хмельницкого поспешать. До сей поры они не имели возможности узнать, все ли еще Тугай-бей стоит под Чигирином или двинулся уже к Крыму, в каковом случае пришлось бы догонять его в Диком Поле, что, учитывая малочисленность Богунова отряда, могло быть весьма небезопасно, – и потому не стоило им терять времени. Отряд двинулся в путь и уже через несколько часов достиг Чигирина. Чигирин по Зборовскому договору перешел на гетманское содержание, и оттого казаки чувствовали здесь себя весьма вольготно. Едва въехав в город, принялись они проситься в Звонецкий Кут, к Допулу, корчма которого, по слухам, и среди беспорядков гражданской войны уцелела. Богун стремлению их не препятствовал – у Допула собирался весь город, и оттого там с легкостью можно было узнать о местонахожденни Тугай-бея. Так оно и случилось. Не успели казаки рассесться по лавкам, стоявшим вдоль длинных дубовых столов, как Захар указал атаману на старого шляхтича, сидевшего в уголку сам-друг с чаркой меду и с молодым слугой, которому он громогласно что-то втолковывал. – Видишь, батьку, того ляха? Это пан Базалевич; я с ним по прежней службе в Чигирине знаком. Знается он и с казаками, и со шляхтой; и тем, и другим кадит – оттого, должно быть, и выжил, когда наши в Чигирине ляхов резали. Впрочем, может, и утечь тогда успел – хитрый он, как лис, всегда чует, откуда ветер дует. Этот все про всех знает. Дай-ка я с ним потолкую, да распрошу заодно, здесь ли еще Тугай-бей. – Что ж, потолкуй, только гляди, чтобы он не догадался, зачем тебе Тугай-бей понадобился. Сам говоришь, хитрый он. – Так и я хитрый, батьку. И, сказавши так, Захар направился в угол, где сидел пан Базалевич, и сердечно приветствовал старого знакомца. Тот, казалось, встрече весьма обрадовался: тотчас слугу отослал и велел Допулу вынести меду самого наилучшего, каковой они с Захаром немедля распили. Тотчас же завязалась между ними беседа, слушая которую можно было подумать, что то и впрямь два товарища встретились после долгой разлуки и новости друг у друга выспрашивают. Однако далеко не так дело обстояло; Базалевич явно избегал спрашивать Захара о произошедшем с ним в военное время, хоть вопросы такие были бы естественны при сложившихся обстоятелсьтвах. Знал ли он, что Захар воевал на стороне Хмельницкого, или же только подозревал об этом, а только вступать в распросы остерегался. Захар также на этот счет отмалчивался, и оттого беседа их крутилась все больше вокруг общих знакомых и судьбы несчастного края Чигиринского, от войны особенно пострадавшего. Наконец, точно бы между делом, есаул спросил у Базалевича, все ли еще Тугай-бей под Чигирином стоит. При упоминании Тугай-бея старый шляхтич засопел сердито и брови густые насупил. – Точно так, стоит, пес проклятый, у Ольменика вот уж месяц, словно на своей земле. Вот до чего дожить довелось – поганый себя в русинских землях хозяином чувствует! А твоей милости оно для чего понадобилось? – У приятеля моего, пана Ловинского, с которым мы в Чигирин ехали, к Тугай-бею дело есть, – отвечал Захар с самым простодушным видом. – А о каком это Ловинским ты, сударь, речь ведешь? О Владиславе Ловинском разве, который под началом Буковского служит? – Не о нем, а о брате его. Удивление изобразилось на лице Базалевича. – Погоди, сударь, погоди. О каком же это брате? У Владислава Ловинского брата отродясь не было. – Да ты точно ли знаешь? – спросил Захар, нахмурившись. – Так же точно, как вашу милость теперь перед собой вижу. Я с покойным паном Ловинским знаком был – имение его по соседству с моим располагается. Оттого слова твои удивительными мне кажутся ибо, repeto*, не было у него других сынов кроме Владислава. Известие это было столь неожиданным, что есаул даже растерялся на мгновение, но, впрочем, почти тотчас же оправился. – Ну, может, то его двоюродный брат, – отвечал он с прежнею непринужденностью. – Он мне только то и сказал, что Владиславу Ловинскому братом приходится, а я подробностей не выспрашивал, потому они мне ни к чему были. Замешательство казака от пана Базалевича не укрылось, однако старый шляхтич, будучи проницателен, смекнул, что продолжать спор не стоит. – Всяко может быть, – сказал он, поднимая чарку. – Ну, выпьем еще за встречу! Эх, добрый мед! Подлец Допул вечно лучший тройняк по погребам прячет, да меня не проведет – я его, собачьего сына, уж не раз на чистую воду выводил, так что мне он как есть самый лучший мед приносит. Ну, еще одну за благополучие Речи Посполитой! Да хранит ее Господь от бедствий и потрясений, каким мы недавно свидетелями явились. – Аминь! – сказал казак и чарку осушил. Проговоривши с паном Базалевичем еще несколько времени, Захар вернулся к товарищам и поспешил рассказать Богуну о беседе своей со шляхтичем. Видно было, что полученное от него известие о Ловинском изрядно есаула встревожило. – Черт его знает, кто он таков, – сказал он, закончив свой рассказ. – Наврал нам с три короба, неделю промеж нас терся да разнюхивал – и, должно быть, разнюхал, кто мы такие да зачем в Чигирин едем. Наши молодцы его чуть не за своего считали – сдается мне, проболтался при нем кто-то, а он и намотал на ус. Оттого, должно быть, и удрал от нас. Дали же мы маху! Богун, однако, к беспокойству склонен не был – зная причину поспешного отъезда Ловинского, он в нем ничего странного не видел, да и самая личность молодого шляхтича не казалась ему подозрительной. – Да, может, ошибся лях твой, – отвечал он, пожав плечами. Захар помолчал немного, пощипывая в задумчивости длинный ус свой. – Оно, конечно, может быть, да только вряд ли. Ты бы, батьку, как будешь говорить с Тугай-беем, спросил его, не приезжал ли к нему Стасек наш брата выкупить. Ежели соврал он нам, то дело и впрямь нехорошее выходит, и хоть сделать тут уже ничего нельзя, знать нам о том не помешает. На том и порешили. На следующий день посланцы гетмана достигли наконец ставки Тугай-бея. Мурза, узнав об их приезде, велел их немедля к себе привести. Он, по-видимому, готовился уже возвращаться в Крым; cвидетельства этих приготовлений не раз попадались на глаза казакам, когда, сопровождаемые стражей, шли они по татарскому лагерю: повсюду готовили к отъезду возы с награбленной одеждой, посудой и оружием, строили коней в походном порядке, сгоняли для конвоирования ясырей. Тягостное зрелище являли толпы этих несчастных, в лохмотях, полунагие, с лицами, искаженными мукою или выражавшими ко всему безучастие. Горестная картина эта, казалось, никого не могла оставить равнодушным; даже в сердца запорожцев, привычных к виду крови и страданий, вселяла она невольное смущение. Послов Хмельницкого проводили в шатер мурзы, сверкавший золотом и виссоном. Посредине шатра, на груде награбленных по шляхетским усадьбам ковров, сидел Тугай-бей, поджавши по-турецки ноги, и ел финики со стоящего перед ним серебряного блюда. Вид его, казалось, был спокоен, но то было спокойствие дикого зверя, в любой момент готовое обернуться неистовством. Казаки Богуна, вошедшие в шатер весьма независимо, при виде грозного мурзы присмерели и дале уж держались скромно – лев сей даже и сытый внушал им опасение. По правую руку от Тугай-бея сидел молодой татарин с красивым, но хищным лицом. Он окинул посланцев Хмельницкого надменным взором и тотчас отворотился, точно сочтя зрелище это незаслуживающим внимания. Вид его показался Богуну смутно знакомым. – Что это за молодец? – спросил он Захара, указывая взглядом на татарина. – Сдается мне, я его прежде встречал, да не припомню, где. – То, должно быть, Айдар-бей, Тугай-бея сродственник, – отвечал негромко Захар. – Базалевич говорил, что он теперь у мурзы гостит. А видеть ты его едва ли мог, потому он с нами на ляхов не ходил и теперь только с Крыма приехал. Тугай-бей сделал атаману знак приблизиться. Богун вышел вперед и, после церемонии положенных приветствий, передал ему просьбу Хмельницкого о помощи в случае нового восстания. Слушая атамана, Тугай-бей покачивался взад-вперед, зажмуривши глаза, словно бы для лучшего размышления; когда же тот закончил свою речь, сказал: – Алла! Теперь об этом говорить рано; светлейший хан наш воротился в Крым и едва ли в скором времени на ляхов двинется, хоть бы вы ему и пол-Украины пообещали. Довольно и так войска нашего полегло под Корсунем и Збаражем. – Мы о том речи не ведем, чтобы теперь же на ляхов ударить, – отвечал Богун. – Однако гетман хочет знать, можем ли мы рассчитывать на помощь вашу, ежели новая война в следующем году случится. Тугай-бей задумался. Без благословения хана обещать помощь Хмельницкому он не хотел, а предугадать, захочет ли Ислам-Гирей через год снова поддержать казаков, было непросто – слишком много различных соображений приходилось тут во внимание принимать. – Вот через год за ответом и приходите, – сказал он наконец. – Передай Хмелю, чтоб следующей весной, коли будет ему в том нужда, прислал послов ко мне в Перекоп – тогда и поговорим. А до того пусть меня просьбами не донимает. И снова принялся за финики, тем самым словно давая понять, что беседа окончена. Богун, однако, прощаться не спешил. – Скажи, Тугай-бей, есть ли среди твоих ясырей шляхтич Владислав Ловинский? Лицо мурзы исказилось внезапно злобою. – А тебе зачем о том знать? – Я его брата знаю и знаю также, что он к тебе направлялся чтобы родича своего выкупить. Тугай-бей оскалился. – Верно, приезжал давеча щенок один с выкупом – да только того, что этот гяур сотворил, никакими деньгами искупить нельзя. Третьего дня он драться с воинами моими вздумал и в драке той убил Руктимира, друга моего верного, с которым мы не в один поход ходили. Счастье его, что и сам подох, не то я его, раба, пса неверного, ногами растоптал бы, лошадьми надвое разорвал! – А со Станиславом Ловинским что сталось? – спросил Богун. Мстительное выражение явилось на лице Тугай-бея. – В ясырях теперь у меня вместо братца будет. Уж я постараюсь его судьбу устроить! На базарах в Галате за таких добрую цену дают, – здесь Тугай-бей усмехнулся и добавил что-то по-татарски, отчего стоявшие вокруг него ордынцы также осклабились. Богуну вспомнилось смеющееся лицо Стасека в тот миг, когда кружились они в лихом танце у костра, и cкверно сделалось у него на душе. – Тугай-бей, – сказал он, – у меня нет теперь с собою больших денег, но кинжал мой, должно быть, стоит много больше, чем тебе за этого ляха дадут. И с этими словами он снял с пояса сверкавший драгоценными камнями кинжал свой и протянул его мурзе. Тугай-бей осмотрел оружие и, по-видимому, остался доволен: жажда наживы в нем была сильнее жажды мести. Он бросил несколько слов прислужникам; те вышли из шатра и вскорости воротились с Ловинским. Лицо его было бледно словно полотно; безучастно глядел он перед собою остановившимся взором, точно не понимая, где он и что с ним происходит. Василь, выдвинувшись вперед, ухватил его за рукав и втянул в толпу; казаки тотчас обступили его, словно от взоров татарских укрыть желая. Видно было, что происшествие это произвело на них сильное впечатление; уходя из шатра мурзы, они негромко переговаривались между собою, с сочувствием на Ловинского поглядывая, по сторонам же и вовсе не смотрели. И не видели они, как Айдар-бей, дотоле безучастно внимавший переговорам, впился вдруг горящим взором в лежавший перед мурзою кинжал Богуна, как после перевел он взгдяд на атамана и неописуемая ненависть вспыхнула в жестоких глазах его. ________________ * повторяю (лат.)
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.