Моя девочка, G
10 июня 2019 г. в 22:03
Примечания:
вдохновлено сценой из фильма "Жизнь в розовом цвете" (какая там любовная линия, аа)
Когда Ангела не глядя хватает кружку с темным нечто на дне, та весом кажется превосходящей и стол, на котором оставалась со вчерашней ночи, и саму девушку, и ответственность, на нее заботливой рукой руководства сложенную. Через края расплескивается кофе, смолой растекаясь по ясному дереву столешницы. Так было вчерашней ночью, на прошлой неделе и в прошлом месяце. Так будет — Циглер уверена — завтра. Ей почти жаль: пятна же останутся, бурые, как кровь, на газеты пойдет, бумага размокнет... А почти — потому что на жалость ее едва ли хватит. Поэтому Ангела зовет ту, которой хватить бы могло. Если бы только на жалость у Мойры О’Доран не было аллергии.
Точно наделенная волей и сознанием куда более рациональным, чем у Циглер, кружка сама попадет в руки подоспевшей. Без усилия — Ангела забыла последний раз, когда ее пальцы смыкались достаточно крепко для того, чтобы удержать хоть вилку.
Ее гордость, ее ”Валькирия”, должна была стать прорывом. Новым большим и твердым шагом, новым витком развития, новым уровнем медицины. Именно что должна была. Заглавными буквами, судьбоносным красным по белому, чтобы разглядели и за тысячи километров — обязана. Слишком поздно дошло до руководства, что их приказы не распространяются настолько далеко.
Теперь прочесть газету для Ангелы — подвиг. Успокоительные действуют безукоризненно: буквы перед носом бушуют, будто это не английский — чистый, десятки раз проверенный и перепроверенный — а язык, которого нет вовсе. То ли газеты врут, то ли доктор Циглер пришла в негодность. Или не одна она. В левое плечо бьется теплое дыхание — Мойра. С ее бы зрением взять эти проклятые бумажонки ближе, чтобы хоть что-то разобрать, а она стоит. Неумолимо и настойчиво, как риф, грызомый жесткостью волн. Мойра усмехается, гоняет во рту воздух, готовясь заговорить и тут же сдерживаясь, брови рыжие хмурит так, будто они — две молнии. Соскользнут с лица в бумагу и выжгут дотла.
Долго от Мойры не доносится ни звука. Хоть бы рассмеялась или отругала, как ребенка малого — и того нет! Тишина. Назвать бы ее блаженной, только язык у Ангелы не ворочится. Сколько откликов о своей работе та получила, ни один не волновал так, как молчание этой женщины.
— Блестяще, — шепотом оглашает, наконец, та. — Это блестяще. Смотри, моя девочка, — настолько резко она тычет в бумагу пальцем, точно пробьет насквозь. Не то чтобы Циглер против. — Ты совершила прорыв. Открытие. Ты — открытие, видишь? — ближе клонится, в глаза вглядывается так ясно... честно, что ли? — Ты специалистка, которой они не заслуживают. Девочка моя.
Девочка. В кои-то веки не доктор Циглер, не ангел, не икона даже. Ее девочка. Хоть проси, хоть ругайся, хоть приказывай забыть такие ужасные слова — на что Ангела не пойдет никогда — ее девочка.
Поэтому Циглер поддается.
Жилистые, прорезанные поперек синевой вен и прореженные морщинами, ладони ее перехватывает в свои. Одно дело пальцы едва ли сжать, но Мойра того и не просит. Гладит, чуть давит и дыханием отогревает.
Как вчерашней ночью, на прошлой неделе и в прошлом месяце. Так же будет — Ангела знает — и завтра, когда из-под кровати полезут новые статьи, в зеркале отразятся жирные заголовки, а на ладонях вместо линий — буквы, буквы, буквы.