ID работы: 6137915

Экзистенциальный кризис в до диез

Слэш
R
Заморожен
14
автор
Размер:
49 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 3: день первый

Настройки текста
Я на грани. И это не та грань, о которой говорят «я полон злости, хочу кого-нибудь ударить», или «как все меня достало, возьму отпуск», или «мое терпение на исходе, я вот-вот взорвусь». Это та грань, о которой вообще не говорят – только молчат и лихорадочно думают: «я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть, боже, как я хочу умереть». И это при том, что я, если вы помните, не хотел умирать. Я и сейчас не хочу. Но стоит моим мыслям коснуться всей той ответственности, всех тех последствий и всех тех ждущих меня людей, как оно приходит само – это решение, это приставучее невыносимое желание наконец покончить со всем, что меня так угнетает. Я знаю, что за последние двадцать четыре часа слишком много говорил вам о смерти: с мыслями о ней начался мой сегодняшний день, с мыслями о ней я заходил к боссу, с мыслями о ней я сижу сейчас в вагоне метро. Я знаю, что эти мысли нездоровы – они отравлены моими тошнотой и тревогой; я знаю, что уже через некоторое время перестану думать в этом русле. Но даже предупрежденный, я кажусь себе бессильным перед идеями смерти. Потому что у меня, блядь, нету абсолютно никаких сил к сопротивлению, я опустошен до дна, во мне нет никакой энергии для борьбы; я устал, я очень устал от всего; хватит постоянно окунать меня в бездну – у меня нет сил это выносить, я ломаюсь, поэтому, пожалуйста, прошу, прекратите, дайте мне отдохнуть, лечь на пол и переждать в углу, пока я не почувствую, что наконец-то способен подняться и справиться со всем этим дерьмом. Я кричу у себя в мыслях, корчусь и умираю, пока все это время рассматриваю свои безвольные руки. Они лежат на сумке, в которую я все-таки впихнул домой рабочие бумаги. Я думаю, что это самые бесполезные руки, потому что они пропускают через себя все мои силы, как песок. Я слышу нудный, бубнящий голос Боба надо мной, но я его не слушаю, даже не притворяюсь, что слушаю – у меня нет на это сил. Мои глаза щиплет, и мне кажется, что в такой ситуации даже не стыдно пустить слезу другую. Но даже несмотря на мое немое одобрение, я не плачу. Я вспоминаю о том, что я бесчувственная скотина, и думаю, что накопившаяся во мне мерзость перекрыла слезные каналы. И я опять не могу решить – рад я этому или нет: с одной стороны, я не унижаюсь – с другой стороны, мне страшно, что я уже не человек. Боб протягивает мне руку – его станция следующая. Я поднимаю на него голову, потому что я сижу, а он стоит прямо передо мной. В отличие от меня, он полон энергии: она буквально исходит от него в виде подрагивающего, как от жара, воздуха. Я не чувствую ненависти – на нее не осталось сил; я чувствую только, что меня еще раз окунули в бездну. Но знаете, я уже столько раз там побывал за сегодня, что это очередное погружение не стоит того, чтобы заострять на нем внимание. Я смотрю на его протянутую ладонь и думаю, что моя бесполезная рука не сможет подняться, но она все же поднимается, и Боб крепко сжимает ее. В его взгляде читается все та же понимающая дружелюбная забота, которая не сходит с его лица весь день: он хочет помочь мне, хочет не дать мне сломаться, потому что он хороший человек. А я, как ни посмотри, бесповоротный подонок, потому что сижу и думаю, что нихрена он не понимает, и что никакие мы не друзья. Он уходит, и я остаюсь наедине со своей смертельной усталостью. Я чувствую эти две неразрывные формулы: пустоту и тяжесть, засасывающие всего меня в гребанную черную дыру. Я думаю, что мистер Торо заслуживает смерти за то, что происходит со мной. Я думаю, что Бобу, невзирая на всю его добрую сущность, не помешает пройти один или другой кружочек ада, по которым меня сейчас мотает, как на американских горках. Я даже думаю, что Джерарду стоило бы тщательней скрывать свою измену – быть может, тогда я бы смог сдать работу в срок, не отвлекаясь на свою разбитую личную жизнь. Но ничего этого не происходит, потому что мир несправедлив, потому что это не та жизнь, где исполняются желания; и я поднимаюсь со своего сидения и выхожу вместе с толпой опустошенных, как я, людей. Дом встречает меня темнотой и молчанием. Это не давит на меня, наоборот – расслабляет: я не чувствую вокруг никакой энергии, все здесь будто умерло вместе со мной; ничто не создает спешку, все идет неторопливо и своим чередом. Я чувствую себя своим на этом кладбище, я будто похоронен вдалеке от вещей, что меня угнетают – вот что значит быть дома. Я так и не включаю свет. Преодолев сравнительно слабый приступ тошноты, я откидываю сумку с проклятой работой в дальний угол коридора. Мне становится проще дышать, потому что вязкая тревога сразу отступает; ее источник, что в сумке, отдаляется от меня – я вырываюсь из его поля, как свободный, ничем незаряженный заряд. Я иду в душ, чтобы смыть с себя всю скопившуюся за сегодня блевотину. Конечно, она не смывается, потому что в отличие от сумки ее источник находится вне досягаемости струй воды. Ее источник – я сам; и эта тошнота вмурована в мою кожу крепче татуировок. Когда я выхожу на прохладный воздух, я тем не менее чувствую себя не таким безбожно уставшим, потому что душ всегда означает конец чего-то и начало другого чего-то. Потому что душ просто приятное занятие. Моя усталость притупляется настолько, что я даже включаю свет (да, я принимал душ в темноте) и падаю на кровать. Пока глаза привыкают к свету, я лежу на твердом матрасе и тяжело дышу. Я испытываю себя, оцениваю последствия своего коллапса, в результате которого в моей груди образовалась черная дыра. Мне сложно, мне действительно сложно, блядь, дышать, понимаете? Сцепляющая грудь тяжесть препятствует моему освобождению, и уже через пару вздохов я сдаюсь, потому что алчная до энергии усталость дает о себе знать. Я переворачиваюсь на бок и утыкаюсь в пустующее рядом со мной место, где обычно спит Джерард. Я спрашиваю себя, куда он уходит после работы, так как уже второй вечер я остаюсь в квартире один. Внутренний голос нашептывает, что он ночует у Берта, но я почти уверен, что он скрывается у Майки, потому что я видел сегодня лицо Джерарда, и его мучила невероятная тошнота. Вряд ли совесть позволит ему идти в таком состоянии к Маккрэкену, вряд ли он будет способен заниматься с ним всем тем, чем они обычно занимаются, по крайней мере пока не разрешится его тошнота. Потому что в отличие от меня Джерард избавлен от собственного омерзения; он человек. С этими неприятными мыслями я поднимаюсь на ноги и испытываю желание вновь выключить свет. Все-таки его яркие лучи раздражают меня – они создают декорации к действу, к энергии, к спешке; а в этом подвижном, полном амбиций мирке я чужой со своей усталостью. Я одеваюсь и сразу выключаю его. Комната мгновенно погружается в обстановку безызвестности, где каждый предмет теряет свою сущность и даже свое существование, где каждый предмет может казаться чем-то другим – отличным от того, чем он является. Я тоже стою в этой темной комнате, и я тоже тот предмет, который потерян для остальных. Я не вижу своих бесполезных рук, татуировки «romantic», я не вижу свое отражение в зеркале и пустующего места на кровати. Стоя в этой безликой темноте, мне, как никогда, хочется быть потерянным для всех. Потому что я знаю, что если меня никто не увидит, то моя тошнота станет бесполезной и отомрет; я знаю, что если меня никто не увидит, то ответственность за мою жизнь будет лежать только на мне, и тревога исчезнет. Я думаю об этих «если, то», пока нашариваю на тумбе пачку сигарет. Я думаю о том, что это не так невозможно, и я всегда смогу перевернуть свою жизнь, чтобы вычеркнуть всех этих людей с их запросами и ожиданиями, пока подхожу к окну и зажигаю сигарету. Я думаю, что не хочу никуда подрываться и бежать, пока смотрю из окна на спешащих по делам людей. Потому что, несмотря на все то происходящее со мной дерьмо, моя жизнь меня устраивает. Потому что именно эта жизнь делает меня тем, кто я есть. Когда я подхожу к пабу, стрелка часов едва перескочила за восемь. Я не тороплюсь, потому что у меня по-прежнему нет на это ни сил, ни желания; к тому же Мэтт все равно опоздает – он всегда опаздывает. Но стоит мне зайти в заполненный людьми паб и осмотреться, как я замечаю его и немного удивляюсь, так как это совсем не похоже на Мэтта. Я усаживаюсь за стол. Напротив него уже стоит наполовину высушенная пинта пива, и когда официантка приносит еще одну, Мэтт передвигает ее мне, хотя она определенно предназначалась для него. — Тяжелая неделькая? — спрашиваю я словами, которые, казалось бы, следовало задавать мне. Он кидает на меня полный безразличия взгляд, и я думаю, что он уже прилично напился. Я чувствую себя неловко под этим взглядом, потому что мне видится в нем что-то отдаленно знакомое – что-то, о чем я бы предпочел забыть. Но прежде, чем я успеваю вспомнить, Мэтт ухмыляется; и он опять становится похож на самого себя. — Мне Линдси рассказала, что у тебя там что-то случилось с боссом. Чем на этот раз недовольно его величество? Тревога, как мстительная кошка, резко выпускает коготки в мою диафрагму, напоминая о своем существовании, и я на миг теряю дыхание, опять получая под дых. Я дергаюсь от этого внезапного удара и отвожу взгляд от Мэтта. Я знаю, что он специально завел разговор о Торо, так как ему каким-то боком не понравился мой вопрос о тяжелой недельке. Не сложно догадаться, что демоническая натура Мэтта не позволит мне выйти сухим из воды. Но я напоминаю себе, что мы встретились в этом пабе, чтобы обсудить все то дерьмо, которое нас обволакивает, потому что иногда человек приближается к той черте, когда не может держать все в себе. Именно поэтому я не виню его за то, что он завел разговор о чертовой работе. Просто я еще трезв, чтобы думать о ней спокойно. Я расцениваю это как знак, и мне не нужно повторять дважды – я обхватываю кружку и делаю несколько больших глотков. — В задницу работу. За сегодня она у меня уже в печенке сидит, — фыркаю я, ставя пиво на стол, и все равно отвечаю: — Торо передвинул дедлайн. — Ууу, сочувствую, Айеро. Тебе что-нибудь перепадет с этого? Я тяжело выдыхаю. Я вижу, куда клонит наш разговор, и меня это совершенно не радовало. Потому что Мэтт не был тем, кто мог понять меня – для него деньги сродни божественной манне; а для меня они пустой звук. — Неважно. Главное, что я, блядь, не смогу это сделать. У меня осталось два дня, а вокруг меня происходит столько хуйни, что я не знаю, как бы мне не сдохнуть за эти выходные, не говоря уже о работе. — Ты можешь использовать работу, чтобы отвлечься. — Нет, — без всяких сил на выдохе отвечаю я. — Почему? Потому что моя работа – это одна большая жестокая ошибка. Потому что я конченный неудачник, выбравший то, что теперь ненавижу. Потому что стоит мне только подумать о работе – внутри меня что-то с криком корчится и умирает. Потому что эта тошнота требует от меня постоянной борьбы, потому что эта тревога уж больно алчна до моих сил. Мне завидно тем, кто находит в работе смысл жизни, ибо я вижу в работе только рабство. Я чувствую себя запертым тараканом всякий раз, как оказываюсь в своей замкнутой кабинке в офисе. И кто бы знал, как я затрахался чувствовать себя так! Я думаю обо всем этом, пока смотрю на Мэтта. Мне кажется, что на моем лице отчетливо написано: «я заебался», «я готов провести лезвием по рукам», «я исчерпал себя до дна». Но он продолжает заинтересовано глядеть на меня в ожидании ответа, и я понимаю, что мое лицо ни черта не выражает: наверное во мне не осталось сил даже состроить это траги-самоубийственное выражение. Поэтому я отвечаю: — Потому что я ненавижу свою работу. Вот и все. Брови Мэтта дергаются вверх – он не ожидал услышать от меня такой ответ. Я не удивляюсь, потому что я нечасто говорю об этом. Я бы и сейчас не говорил, потому что, эй, Мэтт общается с Линдси и Кортни – с девушками, которым вообще нельзя доверять. Но моя усталость заставляет меня отсчитывать мои последние часы, и я безуспешно борюсь с тягой исповедаться. — Я думал, ты типа трудяга. Ну, знаешь, такой, который на работу не нарывается, но то, что входит в его обязанности – делает на зубок. — Это не мешает мне ее ненавидеть. Считай, что я перфекционист, который знает свой предел и старается его не пересекать. Однако сегодня Торо этот предел перечеркнул к чертовой матери, — я понимаю, что приблизился к точке, когда терпеть разговоры о работе становится невыносимым – я чувствую эту поднимающуюся в горле желчь – и говорю: — Господи, давай уже закончим с болтовней и наконец выпьем. — Принято. Мы выпиваем, не чокаясь, словно на поминках. И в чем-то так оно и есть: я хороню прошлого себя, того, кем был до этой проклятой пятницы — Теперь я понимаю, почему ты позвал в паб меня. Не хотелось видеть успешной рожи этого Брайра? — Возможно, — неоднозначно отвечаю я, потому что ненавижу перетирать людей в той манере, в которой это любит делать Мэтт. — Он тот еще перец. Наивный размазня. Вообще не понимаю, как он до сих пор держится да еще на таких высотах. Но тебе лучше знать, вы ведь друзья, — Мэтт ухмыляется и вытаскивает из пачки сигарету. — Мы не друзья. — Он так не считает. — Я знаю, — выдыхаю я. Да, я знаю. А еще я знаю, что было бы намного проще для меня и полезнее для Боба, чтобы я сказал ему об этом напрямую, потому что нет ничего стремнее и убийственней, чем подобные отношения: один испытывает вечное раздражение, другой – непрекращающийся поток разочарования. Я жду, выжимаю его, как лимон, в надежде, что однажды он повзрослеет и поймет самостоятельно, что никакие мы не друзья, что иногда человека нужно отпустить вместо того, чтобы цепляться за него, как за последний шанс. Потому что этот последний шанс закрывает глаза на другие варианты. Но до него никак не доходит (поэтому он тупица), а я все никак не могу найти сил, чтобы сказать ему, как все обстоит на самом деле. И это еще одна моя тошнота, в которую я боюсь окунать руки. — А ты чего, Мэтт? Зачем согласился? Только не говори мне, чтобы пропустить вечерком пинту другую. Сильно целенаправленно ты это делаешь. «И потому что никакие мы не друзья» — добавляю я про себя и знаю, что Мэтт тоже услышал эту мысль, просквозившую в моей интонации. — Я еще мало выпил, чтобы отвечать на это, — заявляет он и заливает в себя очередной глоток пива. — Лучше скажи, что ты думаешь? Что ты будешь делать теперь, когда узнал, что Джерард и Маккрэкен трахаются? Что ты решил? Я коротко смеюсь, и это наверное выглядит совсем ненормально, потому что, блядь, серьезно? Меня бросили, мне разбили сердце, мне лгали. Но я ведь ебанный камень, и сердце у меня ебанный камень. И то, что я воображал, глядя на свою татуировку, было исключительно моим воображением. Но я смеюсь не над своим мерзостным существом, а над тем, как слова Мэтта повторяются из раза в раз: что наяву, что в моем воображении. И последнее, по глупой случайности, в этом случае работает. — Я ничего не решил, — говорю я, как есть. Мэтт как-то странно выдыхает. Я бы сказал, разочаровано, но я не уверен, потому что, черт, кто я такой для Мэтта, чтобы еще и он разочаровывался во мне? Я думаю, что он хотел узнать что-то для себя в моем ответе. Возможно он сам остановился где-то в своем пути, застрял в своей тошноте. И несмотря на весь его гнилой характер, Мэтт тоже переживает разного рода дерьмо, потому что он не такой, как Боб; потому что он в чем-то похож на меня. Мне хочется помочь ему, и я говорю: — У меня есть два варианта: либо наступить своему самоуважению на горло и простить Джерарда, будучи совершенно неуверенным, что подобное не повторится вновь; либо бросить его и остаться наедине с неопределенностью моего будущего. И то, и другое мне не нравится. Я знаю, что скорее всего смогу переступить свою гордость и простить его, но я точно не хочу растрачивать свои силы на человека, в котором буду постоянно сомневаться. К чему мне испытывать тревогу всякий раз, когда он будет возвращаться поздно с работы или тусить с друзьями? Мне и херово и без этих проблем. Если я его все-таки брошу, то погружусь в полнейшую неизвестность. Я не буду уверен, что найду кого-то, я не буду уверен, что в старости не останусь один. Потому что очень сложно найти кого-то, когда ты, блядь, гей и почти вышел из того возраста, когда ходят в холостяках. В целом, одиночество меня не страшит, но я знаю, я очень хорошо знаю, что существуют вещи, с которыми не справиться в одиночку. Я тяжело выдыхаю, вспоминая своих родителей, и беру короткий перерыв, чтобы освежить горло глотком пива. Я думаю о Джерарде, о том, что когда-нибудь его лицо покроется морщинками, а волосы начнут седеть. Он наверняка будет их закрашивать во всевозможные цвета, желая остаться молодым как можно дольше. Что касается меня, то я вряд ли буду краситься, потому что седина сможет наконец-то придать мне мужественный вид, и я перестану походить на «того парня с милой улыбкой» (это реально бесит). А еще я не буду красить волосы, потому что не боюсь старость в том смысле, в котором ее боится Джерард: меня не пугает, что я стану непривлекательным беспомощным мешком костей. Только одно ужасает меня: мое омерзение. Меня не покидает предчувствие, что с возрастом оно будет только разрастаться и распространяться, как раковые клетки по телу; что я настолько замараю себя мерзостью, что в конечном счете потеряю не только вкус к жизни, но и самого себя. С этими мыслями о старости я рассматриваю крупное лицо Мэтта с безусой эспаньолкой, которая ему совсем не идет, и замечаю на его коже морщины между бровями. Я нахожу это странным, так как Мэтт не казался мне таким хмурым парнем, чтобы у него появились морщины. Эти морщины говорят мне о многом: невозможно долго скрывать тошноту – рано или поздно она отразится на твоем лице. Я начинаю искать другие признаки присутствия тошноты и обращаю внимание на его глаза, в которых по-прежнему было что-то знакомое. Но теперь я вспоминаю этот взгляд, который сам бесчисленное количество раз наблюдал в зеркале. С холодной обреченностью я понимаю, что в его глазах купается не иначе как омерзение: я вижу, как оно жадно пожирает все блики света, я вижу, как оно окрашивает его хрусталик в темные тона, и никакие розовые очки не помогут избавиться от этого. Да, Мэтт тоже полон всякой мерзости. — Не знал, что ты так глубоко копаешься в причинах и следствиях, — говорит он. — Я думал, ты скажешь что-нибудь в духе: «Джерард долбаеб, раз так поступил! Но, о божечки мои, я слишком его люблю, чтобы бросать!». Он искажает интонацию, заставляя свой голос звучать, как у какой-нибудь мечущейся от гнева к милости старшеклассницы. Это веселит меня, потому что я вспоминаю времена, когда омерзение еще не пришвартовалось у моей гавани, и я действительно был таким эмоциональным мешком с завязанным сверху узлом. Но знаете, многое произошло с тех времен, и я давно развязал тот узел. Просто оказалось, что узел не связывал ничего, кроме себя самого – не было никакого мешка. — В сущности, главное – это чувства, — с тяжелым сердцем признаю я, нечувствующий ничего, кроме тошноты и тревоги. — Чувства толкают нас в определенном направлении в принятии решения. И я говорю не только о любви, я также говорю о чувствах долга, справедливости, сострадания и о многих других. Но что делать, когда чувств нет? Когда ты настолько камень, что любовь, долг и остальное для тебя не более чем пустой звук? Тогда и остаются эти причины и следствия, потому что ничего другого не осталось. Понимаешь меня? — Да. Да, понимаю, но не до конца согласен. Например, как ты рационально измеришь эту любовь и гордость? Как определишь, что важнее, когда будешь выбирать, что тебе делать с Уэем? Никакие причины и следствия здесь не помогут, — Мэтт отрицательно мотает головой и с волнением облизывает губы: — Твои чувства не помогут тебе решить, в этом ты прав. Но не потому что их нет, а потому что это твое решение создает их. — О чем ты? — Смотри, Айеро. Нельзя сказать, что ты готов пожертвовать чем-то для чего-то, прежде чем ты действительно этим не пожертвуешь. Как ты оценишь любовь к Джерарду, если не словами «я простил его, несмотря на его измену» или «я не простил его, так как гордость оказалась для меня важнее»? В поступках создается и измеряется чувство. Поэтому на него нельзя опираться в принятии решения. Его слова заставляют меня напрячься и задуматься настолько настойчиво, что я почти чувствую это шевеление в моей голове: будто внутри перемещаются целые части мозга. В его словах есть смысл. Я слишком хорошо осведомлен о том, как мне чертовски сложно принять решение, потому что я очень хочу полагаться на чувства. Я вспоминаю свои предыдущие решения и замечаю в них нечто общее: только после того, как я что-то решу, картина становится ясной, и я понимаю – правильным было решение или нет. Быть может, это и значит, что чувства создаются решением. Я думаю о том, что Мэтт возможно прав. Однако была одна загвоздка, портившая все: следуя этой логике, чувства происходят из рационализации – а в это я уже не был готов поверить, ни за что. Поэтому я заключаю, что Мэтт все-таки неправ. — Я не могу принять этого, Мэтт. Хотя признаю, что что-то в этом есть. Я виновато отвожу взгляд от Мэтта, потому что замечаю, как дернулись его скулы от раздражения. Я понимаю его: он ненадолго раскрылся для меня, а я затолкал его обратно; и теперь мне кажется, что Мэтт не расскажет мне о своей проблеме от слова совсем или даже уйдет прямо сейчас. Но он остается – осушает кружку, облизывает губы и поднимается, направляясь в сторону уборной, – но все же остается. Я закуриваю и начинаю думать о Мэтте. Я уже знал, что сегодняшний вечер изменил его в моем представлении. Он стал совершенно другим человеком – не тем злым лисом с принципами отъявленного капиталиста, которого я знал в офисе. В моем личном воображаемом портрете у Мэтта появились морщинки между бровями и усталый взгляд, потемневший от омерзения. Он стал выглядеть более знакомо, потому что в нем я угадывал себя; но в то же время он был совершенно чужим, потому что это не тот Мэтт, которого я знал. Мэтт, которого я знал, никогда бы не позволил себе откровенничать с таким, как я; Мэтт, которого я знал, никогда бы не упустил шанса пошутить над моей ориентацией, хотя у него была на то жирная возможность. Теперь этот неизвестный мне Мэтт философски рассуждал о первопричинах чувств, страдал от той же тошноты, спрятанной в складках морщин, и от той же мерзости, окрашивающей глаза. Он изменился. И вот я нашел человека, который страдал теми же задвигами, что я – я не один такой на всем белом свете. Но я не чувствовал ни облегчения, ни радости, ни даже этой немой солидарности. Я чувствовал только брезгливость, потому что мне не нравилось то, что я видел. И мысль о том, что я выгляжу точно так же, внушала мне отвращение. Когда Мэтт возвращается, я уже едва сдерживаю себя, чтобы не уйти. Мне хуево; любой взгляд, брошенный на этого изменившегося человека, вызывал во мне неприязнь. Я не знал, что именно заставляло меня так реагировать, но теперь я видел в его походке, фигуре, лице все больше и больше недостатков. Вон на его челюсти, у самой мочки, белеет свеженький прыщ; вон его полные щеки делают его лицо похожим на младенца, и даже эта нелепая эспаньолка не спасает его от этого детского овала лица. Его тело тучное, лишенное физических нагрузок – он почти запустил себя. Все цепляет мое внимание, и я не могу усидеть на месте. Стоило официантке принести новую порцию пива, я хватаю свою и заливаю почти половину с одного захода, надеясь, что это успокоит меня. Я хочу, чтобы этот новый Мэтт вновь поменяется местами со старым, так как я не могу смотреть на эти изменения – они мне противны. Я изнемогаю и поглядываю на часы, поторапливая Мэтта наконец, блядь, начать рассказывать о своей проблеме, по которой он согласился пойти со мной в паб. Иначе завтра я буду чувствовать ебанную тошноту от того, что так и не дал ему высказаться. Я смотрю на него и говорю взглядом: «начинай говорить, мать твою!» и «мое время на исходе, если ты не хочешь, чтобы все закончилось сейчас, начинай говорить!» и «либо начинай говорить, либо я ухожу!». Мэтт как-то странно косится на меня – я думаю, что я ему тоже неприятен – но он облизывает губы (видимо, у него такая привычка, я не знаю, выглядит стремно) и начинает говорить: — Кортни залетела. Речь его оказалась довольно короткой – на этом он замолчал и потянулся к пачке сигарет. Он оставил меня наедине с моим изумлением, заставляя самому достраивать логические цепочки, потому что я не знал, что Кортни беременна, я даже не знал, что она и Мэтт спят друг с другом. Я всегда думал, что Кортни перебивается случайным сексом, а в аптеку ходит не за тестами на беременность, а за противозачаточными. Ну правда, вся ее внешность кричит о том, что она любит поработать не только секретаршей. Как теперь оказалось, с противозачаточными я точно ошибся, да даже со случайным сексом, видимо, тоже, потому что у Мэтта не возникает вопроса, что ребенок может быть не от него. — Я не знаю, что делать. Она тоже. Мы пытались завести разговор на этот счет, но оба были слишком растеряны. Я и сейчас растерян. Не знаю, что делать с этой хуйней. Сегодня, как назло, постоянно пересекался с ней в офисе. Взгляд сам падал на ее живот – ничего не мог с собой поделать. Знаешь, каково это, глядеть на ее живот и знать, что там растет сранная личинка, отсчитывающая назад мое время в принятии решения? — Мэтт резко отшвыривает недокуренную сигарету, будто он вдруг осознал, что в руке у него не сигарета, а, допустим, червяк: — Я тоже, как и ты, спрашивал себя, что я чувствовал. И тоже, как и ты, ничего не нашел. Я не чувствую что-либо к этому неродившемуся нечто, даже когда пытаюсь представить, что оно когда-нибудь станет полноценным человеком со своими воспоминаниями и достижениями. Мне плевать. Поэтому я решил, что чувства появляются только после того, как я что-то решу. Так было и раньше, просто я над этим особо не задумывался. Теперь я понимаю. Но это не облегчает задачу. Остались только причины и следствия, и они меня совершенно не радуют. — Когда она тебе сказала? — Вчера, после работы. Я вспоминаю вчерашний день, и какой в нем была Кортни. Воспоминания идут тяжело, я ведь херово запоминаю, к тому же мне вряд ли было до нее какое-либо дело, потому что вчера мне, блядь, сообщили, что Джерард спит с Маккрэкеном. Но зная Кортни, я бы сказал, что она изрядно испортила себе маникюр за день, подготавливая себя к вечернему разговору, и раз или два забыла принести чашку кофе боссу. Я представляю у себя в голове Кортни с выжженными светлыми волосами и голубыми глазами, обрамленными черными тенями. В моем воображении Кортни всегда либо кусает губы, либо жует жвачку, потому что это как нельзя кстати подходит потаскухам. Но теперь я знаю другое – она беременна. И хочется мне того или нет, я примеряю на нее образ матери. Ее макияж становится менее броским, под глазами появляются тени усталости, а губы расслабляются, и их уголки опускаются вниз. Она больше не выглядит как потаскуха, потому что Мэтт не сомневается, что ребенок от него. Она больше не выглядит как веселая женщина, потому что к ее горлу подступила тошнота за предстоящий разговор и за жизнь, которую она теперь в себе несет. Она изменилась. Да, я думаю, именно так она выглядела вчера. — И какие у тебя варианты? — Не так много. Я могу бросить ее, и пусть сама разбирается. Я могу уговорить ее на аборт и оплатить его. Я могу– Я могу принять ребенка. Мэтт устало роняет голову на ладонь; он выглядит таким незащищенным и уставшим, совсем не похоже на того Мэтта, которого я знал до этого вечера. Я делаю глоток пива и задумываюсь на тем, что люди постоянно меняются. Я вовсе не имею в виду новый цвет волос или наращенные на пузе килограммы. Нет. Я имею в виду те изменения, которые постоянно происходят с нами внутри. И говоря «постоянно», я не хочу сказать, что каждый раз, просыпаясь и разглядывая свое отражение в зеркале, вы глядите на другого себя. Я лишь хочу сказать, что изменений не одно – это не одинокий бесконечный процесс. Изменения – это множество процессов, которые то запускаются, то завершаются. У изменений есть определенная причина: они не зависят от того, что вы становитесь старше или умнее; они зависят от того, какую тошноту вы испытываете. Потому что, на самом деле, меняет вовсе не время, а тошнота, плескающаяся внутри. Вы можете мне верить – я проверил это на собственной шкуре. Ничто не способно избавить нас от тошноты, даже прятки в темноте не помогут – они всего лишь временный побег. Но в тоже время невозможно испытывать тошноту постоянно, иначе ты просто умрешь, захлебнешься в блевоте. Только изменившись – приспособившись и адаптировавшись – ты будешь способен вынести ее. И это единственная истина, которую я понял за всю свою жизнь. — Что ты думаешь? — осторожно спрашивает Мэтт, боясь услышать мой ответ; он весь дрожит от тревоги. Я думаю, что тот Мэтт, которого я знал, не бросил бы Кортни ни с чем. Я думаю, что Мэтт, которого я знал, не выбрал бы ребенка, потому что Мэтт, которого я знал, не любит ответственность. Я думаю, что Мэтт, которого я знал, выбрал бы аборт – быстрое решение, сохраняющее его свободу и относительное достоинство. Но я также думаю о том, что Мэтт, которого я знал, уже не существует. Теперь на его месте кто-то другой. Поэтому я говорю: — Я не знаю, что тебе посоветовать. Я пытаюсь представить, как бы я поступил, будь я на месте Мэтта. Я не думаю, что бросить Кортни – плохое решение; я не думаю, что сделать аборт – плохое решение; я не думаю, что оставить ребенка – хорошее решение. Я рассматриваю все эти варианты, как равноценные, потому что если я буду делать иначе – я буду ограничивать свою свободу, хвататься за последний шанс, совсем как Боб. Я рассматриваю эти вариант и размышляю над причинами и следствиями. Потому что таким людям, как я и Мэтт, не остается ничего как, отбросив мораль, смотреть в суть. А суть – это мерзость, такая плотная мерзость, что ни мое сердце-камень, ни чье-либо еще не идет в сравнение с мерзостью сути. — Несмотря на то, что ты выберешь, — говорю я, глядя на этого убитого человека, — знай, что тем самым, ты определишь себя в глазах других людей. Дашь им понять, кто ты есть. Они – и я тоже – будут судить тебя, согласно твоему выбору. И это не потому что твой выбор плох, а потому что у каждого человека будет свой вариант решения, и они будут судить тебя согласно своему мнению на этот счет. Поэтому, Мэтт, я хочу тебе сказать, чтобы ты понимал, чем жертвуешь и, главное, ради чего. И не позволял чужим суждениям руководить тобой. Мэтт убирает ладонь от лица и медленно кивает, будто благодарит за то, что я еще глубже окунул его в блевоту – а кому, как ни мне, знать, что его тошнота усугубилась. В его взгляде по-прежнему плещется омерзение, а чуть повыше между дуг бровей углубились морщинки – Мэтт, пожалуй, впервые хмурится при мне. Мне становится тошно за совет, который я все-таки дал ему в конце, потому что смотреть на эту жалкую, уставшую от собственного бытия жизнь, было подобно пытке. Он сам нарвался на совет – просил его всем видом. И хоть я сделал так, что этот совет не повлияет напрямую на его решение, я измарал себя в ответственности за тот выбор, который будет принят Мэттом. И теперь придется справляться еще и с этим. Мне душно от народа вокруг, в моих ушах шумит от постоянных разговоров, а голова кружится от хмеля. Дальнейший разговор совершенно не идет, потому что каждый высказал то, что его волновало. Мы не друзья, чтобы говорить о последнем матче Рэд Сокс или об очередной выходке президента – мы чужие люди и не наслаждаемся обществом друг друга. Более того, мне теперь хуево от этого разговора, хотя я наоборот надеялся избавиться от гнетущей меня тяжести. Отвратительный вечер, худший день в моей жизни. И спустя четверть часа молчания я кидаю на стол пару купюр и ухожу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.