ID работы: 5769503

(toten zigaretten)

PRODUCE 101, Wanna One, Kim Samuel (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
автор
Размер:
84 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 49 Отзывы 20 В сборник Скачать

Часть 8

Настройки текста
— Дэхви? — Что? — Я живу в этом доме, — Самуэль молчит, и Дэхви отвечает ему тем же, потому что, кажется, воздуха больше не осталось. — Я был тем самым мальчиком. И если тебе интересно, то моя бабушка умерла на следующий день. Вряд ли Дэхви в состоянии думать хоть о чем-то, что произошло сейчас; он просто смотрит на играющие с блекло-желтой акварелью окна старого, выкрашенного в приторно белый дома и тонет в свете лампы, включенной на кухне; вдыхает чужие воспоминания вкупе с монохромными — собственными, пропуская сквозь посеревшие прогнившие лёгкие, где те, безусловно, останутся пеплом недавно выкуренных сигарет пустоты. — П р о с т и, — чертовски тихо: даже тише, чем то самое определение «шепота»; предстает самой настоящей эфемерностью, что сшита бесцветными нитями и раскрашена такой же впору гуашью — нежно-несуществующей. — Ты был ещё ребёнком, — Самуэль вздыхает, будто пытаясь перебороть самого себя — того самого «себя», что сидит где-то глубоко внутри, съедая и без того сто раз перевернутые внутренности. — И не понимал. Тебя заставили. Ты просто-напросто боялся других — тех, кто был старше тебя и... — Ты ищешь мне оправдания. Дэхви тяжело вздыхает, будто пытаясь вернуть чужие слова в холодный осенний воздух, что уже переполнен играющим здесь декабрьским минором и приевшимся к коже, словно примой, сожалением; в груди, кажется, не остается воздуха — дышать становится всё труднее, а затем — в целое «невозможно», что измеряется теми самыми секундами, — но не часовыми — музыкальными, что вступают в цветочной вальс звезд вместе с декабрьским, оставшимся на кончиках пальцев минором. Самуэль не отвечает — а Ли это, если честно, и не нужно; он понимает всё сам — без лишне сказанных слов и очередных сожалений, что вылетают из чужого рта вместе со словами, которые пропитаны ядом подобно металлическим, бьющим с первого раза пулям. У них лишь сбитое дыхание, что поделено надвое и пустота, зарастающая семенами влюбленности подобно нарциссам. — З а ч е м? — Просто всё равно не смогу тебя н е н а в и д е т ь. И Дэхви кивает головой, даже если сказанное не должно иметь одобрения; он смиряется с колотым льдом внутри и самой настоящей Антарктидой, что растает черными океанами и мусором, который, как и Сону, прогнил насквозь; с м и р я е т с я с самим собой и холодным воздухом, что остается металлическим поцелуем на его обветренных-искусанных губах; просто с м и р я е т с я.

(если не будет луны — будет ли земля?)

— Сэм! Ты чего сидишь на холодной лавочке?! О, да она же ещё мокрая после дождя!

(эта женщина появляется во дворе за считанные минуты)

У Самуэля, определенно, лучшая в этом мире мама — даже со своими смешными, выкрашенными в разные цвета бигуди и халате, где подобно неаккуратно разбрызганным каплям черной акварели расположились незамысловатые узоры. Она кричит, размахивая грязным кухонным полотенцем, на крае которого остался недавно сваренный клубничный джем и продолжает ворчать — но теперь лишь одними губами и злым, буквально прожигающим насквозь взглядом, когда встречается лицом к лицу с всё ещё сидящим на месте Дэхви, у которого целое «ничего» и не больше; пустота в глазах и вечный излюбленный всем сердцем вопрос, оставшийся там же. — О, Самуэль! Это твой друг? — на её лице подобно звезде теперь сияет расцветающая с каждой секундой всё больше улыбка; загорается всеми цветами радуги и продолжает светить подобно маяку. — Почему ты не приглашаешь его к нам? Разве так я тебя воспитывала?! Давайте-давайте, пойдемте! Дэхви и сам не замечает, как оказывается в чужом доме, буквально окутанным запахом только что приготовленного клубничного джема и сочащегося из уголков стен уюта, что пробирается сквозь однотонные обои и картины неизвестных художников безликих времен, купленных на распродаже за считанные копейки; это всё то, что Ли не видел никогда в своей жизни, пребывая в мире, что выстроен на лучах золотого фонтана и родительских отношений, тщетно построенных на вложениях в банке и счёте, оставленном там же; на всём том, что имеет цену и ничего больше (д е й с т в и т е л ь н о важного). Ли теряется в дешевых, покрытых бесцветным лаком статуэтках и знакомом запахе сладкой клубники, оставленной где-то далеко в детстве — тогда, когда у Дэхви ещё не было прокуренных сожалений и такой же впору школьной формы; тогда, когда суицид не имел значения; тогда, когда завтрашнее утро играло уже кем-то созданными красками, пока сейчас — каждый новый день — вчерашний.

(он начинает свою жизнь с чистого листа — ч и с т о г о, но черно-матового)

— У нас тут немного беспорядок, но ты не обращай внимания, — мать Самуэля — всё та же женщина с забавными бигуди на волосах мило улыбается, пока загорелые от работы в саду руки принимаются за лежащий рядом с плитой фартук. — Хочешь джема? — Нет, спасибо. Я не голоден. Дэхви оказывается в противоположном для себя мире, что хлещет своими репризами и прокуренной в растянутую майку банальностью, доводящей своими бесцветными и словно не-сшитыми волнами к уюту, оставшемуся красной помадой на бледной — словно мертвой — коже Дэ. — Да ты не смущайся, — у этой женщины пухлые щеки, но на удивление хрупкое тело; и Дэхви хочется спросить её о многом; но, вообще-то, это уже давно не является важным. — Я же вижу, что хочешь. Давай-давай. Я положу совсем ка-а-апельку. — Извините, но я, правда, не хочу. Ли отказывается, но почему-то именно такое отношение заставляет его чувствовать теплоту и уже сто раз описанный ранее уют — потому что он, и правда, «хочет»; потому что это именно то, чего он никогда не имел и «именно то», чего никогда не получит. Мать Самуэля рушит границы его банальности, превращаясь в самый настоящий, искрящийся в пусто-мертвой ночи лунный свет — что словно эхо застывшей на темном полотне печали. — Мам, он же не хочет. Оставь его в покое. Ким хватает руку Ли, обвивая хрупкое запястье словно крупной канатной веревкой; смотрит на чужие, ломающие сознание бигуди и тяжело вздыхает, понимая, что пути назад просто-напросто не существует; и застывает в границах собственной гостиной и располагающейся рядом кухни, где снова царит аромат клубничного джема, устроенный матерью беспорядок и уют, впитавшийся в кирпичные стены, что заклеили свои «глаза-рты» однотонными, в сотый раз купленными обоями. — Ну как это он не хочет?! — получается громче, чем планировалась: женщина вновь взмахивает разноцветным нелепым полотенцем, что измазан в джеме, её красной, оставшейся блеклым осадком на губах помаде и растительном, уже впитавшимся в яркую ткань масле. — Я же вижу по глазам, что хочет. Давайте-давайте, вы должны попробовать. Самуэль тяжело вздыхает, будто извиняясь этим за поведение собственной матери, а Дэхви просто-напросто понимает, качая головой в ответную; комфорт и тепло этого дома обволакивают его изнутри, прорастая бесцветными эфемерными гифами куда-то внутрь — к органам и затаившимся там прогнившим сожалениям, обвиваясь вокруг рёбер подобно пахире, что расцвела пышными бутонами и необъяснимой, но просто присутствующей в душе радости, рисующейся химеричной линией такой же впору призрачной улыбки. — Усаживайтесь, — каждое её слово буквально пропитано нежностью и излишней, выливающейся за границы обычного заботой. — Я же даже не знаю имя твоего друга. Как же так получилось? И никто не решается противостоять, потому что и сами не знают — кто они друг другу; не уверены ни в чём, чтобы решительно прокричать своё запрятанное отголосками разума в глотке «мы не друзья»; потому что если не друзья — то кто?

(они н е з н а ю т)

Дэхви садится первым, чувствуя непривычную твердость и холод дерева, пока Самуэль нервно думает о том, что он будет делать потом — тогда, когда Дэ посмотрит на него и продырявит остатки мнимой костлявой надежды своим «ты такой банальный», что подобно струящемуся со всех сторон дихлофосу. — И как же тебя зовут? На столе появляется ранее задействованный во всём этом клубничный джем и почти развалившиеся на части печенья, что, видимо, впервые имеют надежду на статус «съеденных». — Ли Дэхви. Дэ не привык ко всему этому: он никогда не знакомился с родителями людей, с которыми ему выпадала возможность общаться; н и к о г д а не бывал в доме другого человека без ранее высланного приглашения и вообще — Дэхви просто-напросто нечем дышать от всего этого «неправильно» и такого же впору, застрявшего в разуме «не так».

(неловкость остается фоном по умолчанию)

— Ты учишься вместе с Самуэлем? — Да, в одном классе. Самуэль присаживается напротив; загораживает вид на крутящуюся возле плиты женщину, что всё ещё возится с плохо завязанном на её талии фартуком; от его натянутой улыбки веет несказанным «прости» и ещё кучей оставшихся в его мыслях извинений, что становятся совершенно ненужными, когда его мать уже во всю разливает по огромным цветастым кружкам горячий чай с мелиссой. — И давно вы дружите? Никогда тебя раньше не видела. — Недавно! — Самуэль тянет слишком тихое для матери, но слышное для Ли «тс-с-с» и улыбается женщине, что появляется рядом вместе с вазочкой запасенных на «важные случаи жизни» конфет. — Ты такой худой, как тебя только ветром не сносит? Так хорошо, что вы подружились. Теперь откормлю, — кажется, она, и правда, наслаждается этим. — А кто твои родители? Я просто редко хожу на родительские собрания. — Даже если бы были постоянно, то всё равно не знали. Они не ходят на такие мероприятия, да и в школу тоже. Они слишком заняты. Дэхви тянется к стоящему рядом шоколадному печенью, что на самом деле пахнет добавленным в тесто растворимым какао-порошком и буквально впитавшимся в каждую частичку этого дома уютом, заползающим внутрь нежно-эфемерными лентами, которые завязываются на его шее узлом доверия и понимания ко всему, что происходит здесь — к месту, где с самого рождения живёт Ким Самуэль: делает домашнее задание или пьет молоко по бессонным из-за предстоящего теста ночам; где впервые учился кататься на подаренном на день рождения велосипеде и лечил истерзанные на сером — в цвет юности Дэхви — сухом асфальте коленки; где просил-умолял остановиться кричать группу неизвестно откуда пришедших детей, которые ответили прямой грубостью и парочкой ментально-ножевых; тогда, когда Ли Дэхви ещё не знал Ким Самуэля. — Твои родители занятые люди? Чем они занимаются? — Да, они очень занятые люди. Дэхви таким образом обрывает все дальнейшие, сказанные на «потом» — «чем они занимаются» и «ах, вот оно как»; просто Ли хочет остаться в этом состоянии комфорта; в теле просто-напросто обычного, принятого за «своего» человека, которому впору то самое поломанное надвое, крошащееся в руках Самуэля печенье и дешевый, но действительно вкусный чай с мелиссой. — Ах, понятно. Тогда... — женщина тянет своё недоговоренное «тогда», блуждая взглядом по заклеенным в очередной раз однотонным легким полотном стенам и слишком громко выдыхает, будто осознавая, что в очередной раз является лишней на собственной, пропитанной её присутствием и приготовлением кухне. — Я пойду. Не буду вам мешать. И она, и правда, уходит, тихо закрывая за собой дверь; отпускает часть уюта гостиной в эту комнату, где становится жарко лишь от одной недавно работающей на полную мощностью плиты. Ли хочется залетевшего через открытое кем-то окно осеннего воздуха и свежести, оставшейся в утренней холодной росе на всё ещё местами зеленой траве; хочется запаха опавших листьев и дождя, что не спрашивает своё «а можно», когда вновь поливает только что высохший от грязи и прошедшего ливня асфальт; но при этом то самое «хочется» уходит на второй план, когда изломанные дешевые печенья кажутся самыми вкусными в его жизни, а не-нормализованной жирности молоко — десертом, ранее невиданном на столе в родном, украшенном дорогими картинами и такими же впору вазами из Китая доме.

(доме, который служит эхом сплошного, вышитого прозрачными нитками одиночества)

— Извини. Она просто всегда такая. Такая... — Ж и в а я, — добавляет Дэхви, когда у Самуэля, кажется, заканчиваются слова и воздух, что больше не поступает в наполненные сожженным углём лёгкие. — Это лучше, чем пустая вежливость. — Я думал, что ты скажешь совсем другое. — И чего же ты ждал? Дэхви ломает напополам взятое в руки печенье, что крошится на деревянный стол и его промокшие ещё на улице джинсы; Ли уверен — он заболеет, хотя уже давно простужен собственными сожалениями. — «Банальная» или «ты такой банальный», «в тебе есть хоть что-то, что я не могу предугадать?», — словно передразнивая сидящего напротив парня, у которого гора терпения и крошки печенья на костлявых худых коленках, произносит Самуэль, что крошится на части вместе с тем самым убитым чужими руками в одну секунду лакомством. — Твоя мать одна из тех, кого я вряд ли могу предугадать. Наверное, ты в отца. — Может быть. Самуэль беззаботно и как-то слишком фальшиво пожимает плечами в ответную, бросая это по-особенному неуверенное, пропитанное диссонансом «может быть», что застревает в голове Дэхви самой настоящей непрекращающейся репризой, прорастающей твёрдым мицелием в бездну черно-белого круговорота мыслей. — М н е ж а л ь. И Дэхви понимает, что был прав, бросая в ответную самое искренне в его жизни «мне жаль», что останется подпунктом когда-то не внесенного в «мертвый список» восьмого сожаления. Сожаления, оставшегося тупым ножом в его лёгких — кажется, это и называют опытом; опытом, который сияет крыльями разноцветных бабочек в животе, что пахнут первой влюбленностью и смущением, запрятанным под сотни масок печали и поцелуи холодного ветра, возвращающегося каждый раз на покрывшиеся инеем одиночества скулы.

(дэхви — забитый щенок, что привязывается к любому, кто проявляет заботу)

(но разве это можно назвать в л ю б л е н н о с т ь ю?)

Всё нормально, — полуулыбка играет минором, пока слова слышатся отголосками малой секунды, сыгранной где-то вдалеке по нескольку тысяч раз, что разрывает и без того уставшие от постоянного шума-круговорота мыслей перепонки. — Извини, в любом случае, — Дэхви смотрит на крошки развалившегося в его руках печенья и тяжело вздыхает, понимая, что, кажется, действительно потихоньку сходит с ума, не имея обратного пути, чтобы вернуться туда — к моменту, когда это всё — включая смерть Сону — начало происходить в реальности. — Думаю, мне пора. Не хочу беспокоить Мистера Мина. — Мистера Мина? — Это секретарь отца. Живёт у нас дома, пока мать не найдёт новую горничную. — Понятно, — Самуэль устало вздыхает, кажется, впервые видя другую, ранее никем не-найденную часть такого запутанного для других и самого себя Ли Дэхви — ту самую обратную сторону ушедшей в полночь и ментолового-клубничного дыма луны. — Извини за то, что тебе пришлось терпеть неловкость и неудобства. — Разве не я должен извиняться? Дэхви застывает возле двери в гостиную и опускает голову, пока сумрак, что проползает своими тенями из окон этой комнаты, остается на его лице, ложась на белую — словно мертвую — кожу пеплом сгоревшего угля; всё резко становится каким-то серым и удивительно красивым и вдруг кажется, что ещё чуть-чуть — и в глазах Дэ откроется целая, скрытая за водами северного ледовитого вселенная, играющая оттенками уже взошедшей на своё полноправное место луны, что и есть — стоящий напротив Ли Дэхви, у которого сто и одна математическая, выученная наизусть формула и непонимание обычного — человеческого, обыденного и банального до побелевших пальцев; до присущего тому самому, слегка улыбающемуся искусанными губами Ким Самуэлю. Но Самуэль просто-напросто не успевает ответить, когда слова застревают в глотке вместе с мыслью о матери, что появляется, словно из целого, пропитанного загадочностью «ниоткуда» и счастливо улыбается, блуждая взглядом по прокуренным не-крашенным волосам Дэхви и его белому-белому, но сейчас будто покрашенному в светло-серый лицу. — О, уходите. Дэхви, твои родители смогут забрать тебя? — Не беспокойтесь об этом. Я сяду на автобус — тут недалеко. И доеду сам, а там меня встретит секре-... дядя Мин, если будет необходимость. — Как я могу не беспокоиться? Вы, молодежь, вообще не понимаете взрослых! — недавно находящееся в её руках кухонное и до безобразия нелепое полотенце заменяется на ещё не глаженные самуэлевские шорты, которыми она решительно взмахивает куда-то вверх и серьезно смотрит на стоящего рядом сына, что лишь слабо улыбается уголками дергающихся от напряжения губ, как бы проговаривая своё молчаливое «он сам так хочет, что я могу сделать?». — Извините, но Вам действительно не о чем беспокоиться. Самуэль кивает головой, как бы говоря мнимое «вот видишь, я же говорил», когда мать, чьи кудряшки наконец-то приобретают необходимую форму, избавившись от слишком разноцветных даже для нелепой безвкусицы бигуди, недовольно хмыкает. — Чего ты тут головой киваешь? Я же всегда вижу людей насквозь. Он и джем мой якобы не хотел! Дэхви в шоке — шок в Дэхви; но ему, и правда, становится немного весело от всего этого, что веет самым настоящим уютом и семейными, смотрящимися со стороны до невыносимости смешно, разборками; чувства, которые не посещали его ранее — это зависть к той самой обыденности, которая никогда не касалась его кожи и такой же впору мертвой жизни, что разбита подобно дорогому, привезенному откуда-то очень давно фарфору. — Проводи человека. В наше время по улицам ходить одному опасно. — Мама, а мне потом возвращаться одному не опасно? — А за что я платила деньги на протяжении нескольких лет твоему тренеру по тайскому боксу? — и она взмахивает рукой; несильно бьет стоящего напротив сына по плечу его же собственными шортами и как-то совсем по-смешному ахает. — Ты что, думаешь, что у меня слишком много денег? Ты думаешь, я не знаю, куда мне их деть?! А ну-ка вернись сюда! Самуэль хватает Дэхви за руку, прежде чем материнское «а ну-ка вернись сюда» застывает в воздухе; закрывает за собой входную дверь и широко улыбается, пока нервный смех вырывается наружу, принимая статус того самого, описанного ранее Дэхви как — «по-глупому»; и пытается не засмеяться во весь голос, когда Ли слабо улыбается уголками губ в ответную и смотрит совсем затерянно-потерянно, словно нарочно портя картину, играющую нотками оставшегося за пределами дома мажора и шорт, зажатых в руках его матери.

(даже когда ему весело, он всегда выглядит по-особенному п е ч а л ь н о)

— Твоя мама, и правда, замечательная женщина. — Она по-своему сумасшедшая. Но зато она всегда говорит вещи, которые сначала кажутся глупыми, а потом, и правда, обретают смысл. — Намекаешь на меня? — Немного иначе, — Сэм не отпускает чужую руку, когда Дэхви забывает об этом вовсе, лишь чувствуя тепло и уже высохшую наполовину парку на своих плечах; комфорт, оставшийся в его лёгких, который не хочется выдыхать в окутавший его вновь холодный осенний воздух и наступивший вечер, когда зеленая трава — да и всё вокруг — становится каким-то до невыносимости черно-полнолунным. — Вряд ли ты скажешь, что нужно быть осторожным с девочками. — И когда это приобрело смысл? — Когда я встречался с Бонсу из класса младше. — Понятно. Это самое, сказанное секунду-мгновения назад «понятно» звучит будто упреком и бемолями вновь вступившего в свои права недоверия, что строится на банальной ревности к пустоте и прошлому, которое не имеет больше никакого значения; на напрасном недопонимании и чувствах, в которых он не в силах разобраться. Проблема строится на самом Дэхви, потому что оставленный всеми человек никогда не поймёт того, что это — не предательство; что всё это — лишь выдуманная в его голове причина отстранится вновь, когда не хочется от слова «совсем».

(«значит, ты принадлежишь и другим?»)

Но он этого не скажет.

— Пойдём, отведу тебя на остановку. — Я и сам могу. Просто посиди где-нибудь, а потом скажешь, что проводил. Не трать на меня время. Обыденное и, кажется, для «просто так» сказанное «не трать на меня время» отражается эхом необоснованной ревности, что расползается в груди выбивающими из реальности судорогами и сбитым, поделенным вместе с чертовым осознанием дыханием. Дэхви думает лишь об одном — им двоим нужно просто-напросто остановится, пока вместо уже существующего «1/7» не стало ненужное Самуэлю «7/7»; п р е к р а т и т ь, чтобы однажды на пачке бесцветных сигарет и без того пропитанных болью и разочарованием в самом себе и других не появилось «восемь тысяч мертвых сигарет», что уже витает в его голове ещё эфемерными, но набирающими силу мыслями.

(дэхви вырывает руку)

— Нет, я уже пообещал. — Кому? Матери? — и он не сдерживается: повышает голос, потому что, и правда, на мгновение становится больно; так больно, как обычно бывает, когда самый близкий человек вдруг режет твои же вены битым стеклом, которое когда-то было вашими совместными мечтами и выстроенными на будущее планами; когда дышать становится просто-напросто нечем, а слезы застревают в просверленной, исклеванной сотнями воронами и бедами дыре в лёгких, не имея шанса быть «сказанными». — Самому себе. И Дэхви застывает, потому что не в силах сказать что-то ещё на произнесенное стоящим рядом человеком «самому себе»; потому что у Самуэля выходящая за рамки нормального искренность и непонимание в глазах, когда у Дэхви семь тысяч мёртво-сладких сигарет и примерно столько же запрятанных в сожженном сердце сожалений. Он бросает резкое, словно неизвестно откуда выпущенной без предупреждения пули «идём» и делает шаг вперёд, проходя мимо оставшихся в сумраке — подобно ему самому — цветов и теней-света почти-не-светящих старых фонарей, что, и правда, знают язык одиночества, склонившись над маленькими деревянными и мокрыми от дождя лавочками, где люди съедают разбитое-расколотое сердце, заливаясь слезами и яблочным соком, купленным по дороге, хотя пить не хочется от слова «совсем». Касается прокуренными, впитавшими в себя табак пальцами ладони, что помнит чужое тепло и прикосновения; он чувствует это впервые, не понимая — что э т о на самом деле?

(«привязанность, построенная на банальном — впервые в его жизни — со стороны другого человека „хорошего отношения“?»)

Он только думает об этом, но запутывается будто в металлической, режущей вдоль и без того отравленную сигаретным дымом кожу.

... На остановке непривычно пусто; веет покинутостью и осенними, оставшимися под ногами листьями, что окрасились в цвета соответствующего им времени года; не хрустят под измазанной — когда-то белой — подошвой кед, потому что украшены осевшей на них грязью и дождем, пропитавшимся сквозь пожелтевшее — недавно ярко-зеленое — полотно. Дэхви смотрит на поникшие «головы» еле-еле светящих фонарей и тихо вздыхает, выпуская из лёгких затаившийся там уют и семейный комфорт, что всегда жил и будет жить для недавно держащего его за руку Ким Самуэля, который стоит рядом, перебирая пальцами пустынные остатками в кармане с холодным, будто потерявшимся там воздухом. — Удивительно, что автобусы ещё ходят в такое время. Но слова Самуэля остаются в тщетности неба, потому что не находят ответа; просто потому что Дэ вновь копается в собственном мире, перебирая когда-то грязное белье и пустоту; потому что ничего хорошего там — в том самом «внутри» — уже не осталось; у его желания жить истек срок годности. Когда двери наконец-то приехавшего автомобиля автоматически открываются, Дэ заходит первым, присаживаясь на почти самые последние места и запрокидывает забитую различными мыслями голову назад; ощущение, будто размышления падают на него сверху всё ещё горящими в полете осколками. Его руки разматывают наушники, пока сам Ли находится где-то далеко отсюда — будто строит отдельную от всего этого мира вселенную, чтобы наконец-то разукрасить небо и собственные, оставленные портретом эфемерности, воспоминания; чтобы раз и навсегда научиться жить, нажав на то самое «попробуйте снова», пока то не перечеркнуто красным, уже высохшим после смерти Сону, маркером.

(не чините его, он не сломан)

(просто изначально сделан н е п р а в и л ь н о)

Б Р А К

— Что слушаешь? — Т и ш и н у.

(— Что читаешь? — М ы с л и)

Воспоминания о Сону врываются в его голову подобно торнадо; тогда, когда земля оказывается рядом, примеряя маску весны, что опала цветами и оставшейся где-то позади сиренью, которая, и правда, пахнет первым свиданием и чем-то несуществующим — но, определенно, замечательным. — Подожди, а это нормал- — П о м о л ч и, — Дэхви касается ладонью чужого рта и слабо, как-то по-особенному добро хмыкает самому себе. — Давай просто посидим так. И автобус двигается, проезжая мимо закрытых магазинов и уже потухших (или-нет) вывесок, играющих с ними днем своими цветами и отвлекая от чего-то действительно важного; за окном снова осенний дождь и луна, что разговаривает на языке фонарей, когда те отвечают ей «молвой одиночества».

(луна одинока, потому что не может коснуться земли)

(потому что боится сделать б о л ь н о другим)

И Самуэль согласно кивает головой, когда Дэхви убирает свою руку и смотрит на бесцветные быстрые змейки, что стекают по такому же впору прозрачному, но уже успевшему покрыться пылью и чужими отпечатками пальцев стеклу; Ким чувствует руками край всё ещё влажной парки Дэ и думает о том, что тот, и правда, заболеет, пока Ли Дэхви размышляет о своём сожалении, о котором не хочет рассказывать. Просто — пусть Ким Самуэль побудет в этом автобусе в примерно такой же осенней, убитой горем ночи; просто он будет с ним, даже не зная, что проживает когда-то занесенное в список «мёртвых сигарет» сожаление.

(луна — 2/7)

(пока самуэль касается чужой, замершей, кажется, навсегда руки)

Фонари смотрят на них, отражая на асфальте свет разговаривающей с не-спящими луны.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.