ID работы: 5769503

(toten zigaretten)

PRODUCE 101, Wanna One, Kim Samuel (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
автор
Размер:
84 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 49 Отзывы 20 В сборник Скачать

Часть 4

Настройки текста

(bitte, ich will leben)

— Мам? От Сону веет красками в очередной раз бесполезной надежды и мольбы, спрятанной под фарфоровые сломанные-переломанные рёбра и пустую, трещащую словно по швам, безликую маску безразличия. Просто Он Сону похож на самый настоящий, погрязший в невесомости и безграничном, умирающем-тонущем-горящем космосе, Юпитер; Сону хочет вздохнуть, но задыхается нищими остатками материнской любви, что растворились подобно сахару на дне бокала с горьким, остающимся в радужке глаз скончавшейся меланхолией, кофе.

(проблемы сжимаются вокруг кольцами юпитера)

— Что-то хотел? У неё, как обычно, густые, действительно блестящие на солнце волосы и колотый лёд в бьющемся, кажется, через раз сердце; зеркала, измазанные той самой алой помадой, оставшейся в линии смазанной улыбки на чужих потрескавшихся губах. Всё вокруг теряется: города, миры и краски обыденной, уже приевшейся куда-то в растянутую домашнюю майку жизни, пока уже не молодое, но обмякшее, будто приторное тело в очередной находится под человеком, чьё имя ― лишь черная пыль, завтра же выветренная из головы. На смену одному приходит другой, и этот круговорот неизбежен. Мать Сону знает об этом лучше всех тех, кто однажды ступил на эту дорогу; свет улиц красных фонарей — саундтрек её жизни.

(человечность проплывает фоном по умолчанию)

— Да так, просто хотел спросить. Снова собралась к очередному клиенту? Говорить об этом уже вошло в привычку; спрашивать (об э т о м) на улице, стоя возле входной двери дома — как банальность, давно превратившаяся в плохую (и-не-очень) привычку; потому что им ничего не остаётся, как существовать вот так — без лишних заморочек и формальностей, взятых по тому самому умолчанию. — Сону, — голос совсем бесцветный, будто лишенный последних красок когда-то нормальной жизни. — Он заедет за мной, так что, пожалуйста, будь добр — закрой дверь и сиди дома, пока я не уеду. Не хочу, чтобы он тебя в и д е л. — Он хотя бы симпатичный? — Сону слабо хмыкает, упираясь лопатками в холодную шершавую стену. — Или тебе вообще не важно, с кем именно? Плевать, да? В вашей же работе — якобы профессии — всё именно так? Насмешка вырисовывается на его ещё молодом, совсем подростковом лице будто кровавой линией; заставляет женщину рвано-тяжело вздохнуть, ощущая этот упрек словно пробирающимися под кожу иглами и режущими вдоль острыми, блестящими на свету ножами.

(на них завязали узел п е ч а л и)

— Сону, просто учись прилежно. «Чтобы не быть таким, какой стала я» — они добавляют это мысленно, но совершенно синхронно; понимают так остро, что не в состоянии прятать изрезанный напополам, буквально пропитанный темно-синей грустью взгляд где-то на руках-ногах-асфальте-неважно.

(в н е й всё п р о г н и л о, глупцы)

Черная машина появляется словно из ниоткуда, вскрывая сложившуюся больную тишину подобно только что зажившей ране; останавливается возле самого дома и затихает, не давая возможности Сону подумать о чем-то ещё. За рулём какой-то мужчина; и Ону определенно хочется крикнуть это застрявшее в его голове — «очередной», но он молчит, мысленно закрывая рот холодными, словно покрытыми инеем руками. — Уходи, — она шикает так зло, что Сону буквально хочется умереть на месте и не проснутся никогда вновь; так, что складывает ощущение ненадобности его присутствия в её жизни; словно говорит: ты лишь обуза; лишний; н е н у ж н ы й.

(сахарный дождь топит его)

Но он так и остаётся в дверях, не решаясь сделать ни шагу назад; это похоже на отступление; на проигранную битву, в которой никто даже не начинал бой. Сону глотает свернувшуюся где-то глубоко внутри обиду и замирает исключительностью, застывшей в воздухе летнего, но, определенно, не лучшего в этом мире дня.

(мечтает утопить собственную безысходность в остатках вишнёвого вина в уголках потрескавшихся губ)

Сону только видит садящуюся в машину мать, что весело и наигранно хохочет на очередную глупость, сказанную таким же впору клиентом, чья гордость смешана с парочкой «зеленых», запрятанных в кармане его широких джинс; смотрит на отъезжающий, блестящий от чистоты автомобиль и мысленно затухает в тысячный раз — похоже на клиническую смерть или отчаянный вопль такой же впору чайки. Лезет в карман, перебирая пальцами ледяную пустоту, обжигающую холодом и без того побелевшие руки. Вздыхает, вспоминая, где оставил пачку своих мертво-сладких сигарет; и снова смотрит вперед, пытаясь различить нечеткий контур, разлетающийся своими фрагментами из-за забытых где-то на первом этаже пары контактных линз. Ему хочется плакать и задыхаться одновременно; жить и умереть, потому что его история уже давно стала синонимом призрачной смерти и таким же впору мёртвым бесцветным пачкам без марки. Сону тушит сигареты подобно закату, что топит сумраком когда-то живущее в небесном океане солнце. Он медленно садится на каменный серый порог и тяжело вздыхает, ощущая только чужое приближавшееся присутствие где-то впереди; и этот запах корицы, что принесен откуда-то пролетающем ветром; и те «с а м ы е» розовые — подобно сахарной вате — волосы.

(а у сону вместо волос словно елочные иголки)

— Bitte, ich will leben¹, — шепотом бросает Сону, прежде чем Даниель усаживается рядом; касается своей крашенной головой той самой шершавой, будто и характер Ону, серой стены; слабо улыбается — натянуто и грустно, как-то совсем по-даниелевски. У Даниеля в руках маленький школьный рюкзак с очередной толстой тетрадью, взятой у репетитора по математике и пара упаковок конфет со вкусом банана. Он смотрит в целое необъятное «никуда», что со вселенную — и, наверное, всё-таки больше; словно спотыкается взглядом о каждый высаженный в их саду куст и тяжело вздыхает. — Bitte, ich will nicht sterben, — неправильно произнося почти каждое слово, всё-таки заканчивает Кан; его немецкий находится на грани катастрофы, чертя тонкую линию с «невозможным», что граничит с прописанным понятием «ада». Но Сону почему-то всё равно на мгновение становится весело. — Чего пришёл? — Ты знаешь. — Нет, не знаю, — Сону ни хорошо и ни плохо; ему то самое «ничего» вкупе с прописанным в голове «мне (должно быть) всё равно». И он рад бы действительно не знать, но понимает намного лучше других; даже больше, чем, наверное, положено. Видеть Кан Даниеля уже входит в пагубную привычку, прорастая крепким мицелием куда-то внутрь — в сознание; встречать Кан Даниеля на собственном сером пороге и простуживать остатки надежд на его улучшенный немецкий — ещё бесполезнее. Видеть в Кан Даниеле — самый настоящий, окутанный пестрящими эмоциями и красками акварели, марс — как впечатавшаяся клеймом в сердце, только что пришедшая на ум традиция.

(юпитеру дурно)

— Знаешь же, — Даниель счастливо улыбается, поворачиваясь к парню, у которого мурашек хватит на сотню других людей и больше; а ещё паника, смешанная с чем-то, что всё-таки не имеет названия, отдаваясь приторно-мертвыми пачками четырех тысяч сигарет на кончике языка. У Даниеля теплые мягкие руки, что пахнут вкусными банановыми конфетами и темно-синими чернилами из больше не пишущей ручки, одиноко валяющейся где-то в укутанных мраком недрах школьного портфеля. Он касается пальцами чужой щеки; и Сону дергается, не имея возможности сказать хоть слово, потому что те, словно назло застревают в глотке, не решаясь быть сказанными когда-то вновь. — Отпусти. — Иначе заставишь меня смотреть «Хатико»? Кан по-доброму хмыкает, касаясь шершавыми — подобно характеру Сону — бесцветными губами холодной щеки парня; совсем по-детски и так невинно, как только и бывает; атмосфера мешается с «не хочу знать», снова и снова повторяющейся в голове подобно заевшей пластинке. Сону ничего не говорит, предпочитая сгорать в сложившейся неловкой и дырявящей их двоих насквозь тишине; сожаления по поводу матери уходят на то самое «по умолчанию», уступая место чему-то большему — то, что не имеет названия, взрываясь внутри пыльцой поселившихся там бабочек.

(он сону п ы т а е т с я ненавидеть кан даниеля)

— А ты опять будешь делать вид в школе, что меня не знаешь. Это уже стабильно. Так что не жалуйся. Даниелю больно; а Сону, если честно, не легче. Маска безразличности трещит по швам, задевая собственными холодными-ледяными осколками ещё совсем не видящее свет лицо; ранит кожу ороговевшем на щеках подобно румянцу инеем. — Я забочусь о твоей репутации, — былая детская игривость пропадает, растворяясь своими нищими остатками в привычном подростковом максимализме и серьезном тоне Даниеля, что затягивается ещё совсем теплым воздухом. — Моя мать уже достаточно позаботилась. Сону знает — никто и понятия не имеет о его прогнившей насквозь матери и такой же впору её работе, но не считает это чем-то вечным; потому что, наверное, когда-нибудь кто-нибудь обязательно узнает — и тогда они промокнут насквозь, купаясь в приторно-больных дождях. — Ты о чём? — А ты? И Даниель молчит, не имея ответа; забывается в собственных многоточиях, меняющихся бесконечным черно-белым потоком в голове и тяжело вздыхает, чувствуя проползающую внутрь голодными змеями обиду от сложившихся вокруг них, подобно стенам, обстоятельств. — Если я предложу тебе встречаться, что ты сделаешь? — Скажу тебе «нет», — Сону нахально и слишком фальшиво довольно хмыкает, пока перед глазами, словно отрывки какого-то поганого, снятого на «как можно быстрее» фильма — образ его матери, что красит губы в ало-красный, оставшийся на теле людей, имена которых завтра она даже не вспомнит.

(сону просто боится стать таким же)

— Неудивительно. «Если бы ты д е й с т в и т е л ь н о попытался, я был бы рад» — это слова, которые он никогда не скажет и мысли, которые никогда не озвучит; то, что навсегда завязнет в его сердце, прерываясь лишь на тяжелые вздохи сожаления когда-то сказанного «нет».

(гордость не позволит вернуться назад с фразой «я передумал»)

— Пожалуйста, больше не приходи сюда. И не доставай меня.

(«мне и так больно»)

— Значит, вот так? — Да. То самое «да» даётся с трудом; на мгновение складывается ощущение, будто язык прирос к нёбу, не решаясь дать словам стать теми самыми «сказанными»; вырывается на вздохе, словно разрезая сжимающиеся-разжимающиеся лёгкие от нахлынувшей, падающей на него своими угольными ошметками, грусти. — Тебе противно быть со мной? — Да.

(л о ж ь)

— Тогда... Прости. Даниель извиняется за собственные чувства, а Он Сону лишь кивает головой в ответную — но и сам не знает, соглашается он или просто бьется в пришедших в его жизнь конвульсиях отчаяния, когда всё рушится вот так — без сказанных заранее предупреждений и сгоревших — подобно тем самым мёртвым сигаретам — сожалений. А Кан Даниель просто уходит, оставляя на чужом пороге когда-то любимые в детстве Сону конфеты, складывая рядом сожженное чужим «нет» признание и потерянные на щеке Сону прикосновения, что пахнут былой нежностью с привкусом лаванды на губах и первой — ещё совсем детской — влюбленностью, что отдаёт только что прошедшим дождём и въевшемся в костлявый асфальт петрикором. ... Он Сону пишет на уже давно покрывшейся пылью клавиатуре дату, распечатывая на «том самом» обычном черно-белом принтере, чтобы скурить-выкурить собственную боль, что смешана с пепельной грустью в радужке глаз; выпустить её в воздух подобно праху и не встретить никогда, отпуская к небу и растворяя в ветре наступивших — но не в лучшую сторону — перемен.

«19.06.2016»

«день, когда ты перестал узнавать меня в е з д е»

(он сону курит (к у р и л) воспоминания)

***

Осенний ветер дурманит чужую голову, залетая своими локонами в чужие — не-крашенные. Ли держит в руках потрепанный, убитый жизнью и строчками, что поселились на его страницах, блокнот — какой-то слишком однотонный и черный-черный, напоминающий его истинного владельца; б л о к н о т, что изранен мыслями, мечтами и исписанными тут ручками Он Сону; блокнот, в котором есть то, о чём узнавший пожалеет сотню и тысячи раз, потому что вес этих знаний будет выше собственного понимания происходящего.

(блокнот, что на одну свою малую часть стал достоянием класса на уроке литературы)

— Всё читаешь? Джин живёт по соседству с Дэхви, поэтому такие заходы на крышу его дома давно стали самой настоящей традицией; от них веет самым настоящим домашним теплом и будто подогретым молоком с только что сделанными печеньями; впитались в его пижаму, надетую для «просто так» этим самым будто морозным и слишком холодным даже для осени вечером. — Да. — Там много пустых страниц, где сверху только название. Она присаживается рядом, прижимая ледяные костлявые коленки к груди; замирает на мгновение, обнимая себя руками в тщетной и просто-напросто пустой надежде согреться — но холоднее всё-таки внутри. — Иногда он был не в состоянии описать свои чувства. И она только молча кивает, принимая эти слова за самую настоящую, существующую в её голове уже давно истину. В их размышлениях нет «правильного» и обратного этому — «неверно», потому что уже никто никогда не даст им ответы; потому что больше н е к о м у опровергать сказанное или соглашаться с ним; потому что Он Сону умер — и им всем уже стоило бы, и правда, принять это.

(но не получается почему-то)

— Я думаю, он просто не хотел ранить бумагу так, как когда-то ранили его. И Джин права — они понимают это вдвоем, не решаясь думать о чём-то еще — по их мнению, верном. Дэхви поднимает голову, погружаясь собственным взглядом «по умолчанию» куда-то в только что появившиеся на черном вакууме звёзды; в безграничность, пропитанную спокойствием и умиротворением — всем тем, что Ли Дэхви потерял, не в состоянии найти снова. — Видишь юпитер? — Не сегодня, — Джин обхватывает костлявые-худые коленки ледяными-декабрьскими руками. — Ты читал его стих про марс? — Да. Дэ отвечает совершенно не задумываясь, потому что понимает — Джин з н а е т; не просто знает — а действительно осознаёт, чувствует боль и эмоции других как свои собственные, являясь чуть ли не самым настоящим проводником. Ощущение, будто коснись она тебя — и заберет всё, опустошив наполненные ядом лёгкие. — Что скажешь? — Скажу «один». — Почему? — Потому что у марса определенно есть хотя бы одна причина, чтобы сожалеть.

(п р а в д а)

Джин слабо улыбается, даже не пытаясь сделать вид, что не понимает; не лжёт, как сделала это на том самом нулевом уроке, говоря наигранное, но уверенное «нет», за пару минут осознавая, что может предать и х всех; не играет слепое раздражение от своего собственного «не осознаю», такого же фальшивого, как и лживое, натянутое на лицо безразличие померкшего на глазах, будто выгоревшего на ярком солнце, Кан Даниеля. Только и делает, что лезет в карман растянутых домашних шорт — а они не греют ни черта. У слегка улыбающейся уголками губ Джин в руках бесцветная, идентичная Ли пачка и «три тысячи мертвых сигарет», запертых в ней подобно вольной птице; опустошение, играющее на чужом лице; комок, застрявший в горле и сбитое совместно с Дэхви дыхание, теперь поделенное на двоих. — Три. — Что?.. — Я не глупая, Дэхви. Мои оценки по физике не определяют меня, понимаешь? Она вздыхает, словно давая Дэхви пару мгновений, длящихся в человеческие минуты; ей хочется думать обо всём сразу и одновременно не х о ч е т с я. Тишина, что складывается из немого выражения эмоций и возгласов, которые никто не услышит — даже они сами, нагнетает, зарываясь куда-то внутрь и без того темной бездны ночного неба. — Мёртвые сигареты не должны заставлять людей умирать, Дэхви. Они были созданы для того, чтобы выкурить каждое своё сожаление и плохое воспоминание. Чистота прошлого и ушедшая боль взамен на посаженные лёгкие — лучшее, что могло произойти. Должны умирать не люди, а сигареты, — Джин снова говорит, потому что даже сейчас они как-то слишком шумно молчат; потому что у них звездное небо перед глазами и больше не появляющийся на этом бездонном полотне юпитер. «Но всё почему-то пошло совершенно не так» — Дэхви набирает в лёгкие побольше холодного воздуха, обжигая глотку; думает обо всём и ни о чем сразу, решая не забивать голову тем самым лишним, от чего хочется лишь сыпаться на части и застывать исключительностью, оставшейся в свете ярко-светлой луны. — Молчишь? — Нет. Уже — нет. — Тогда скажи что-нибудь. — Одним прекрасным вечером — ты помнишь эту дату — с о з д а т е л ь изменил их предназначение. Ли Дэхви снова читает вслух ещё одну страницу, держа в руках уголки потрепанных и израненных чернилами страниц такого же впору блокнота; вздыхает, пытаясь набрать в лёгкие побольше запаха дорого стирального порошка Сону и слёз, что впитались в обложку и когда-то держащие эту тетрадь белые-белые костлявые — уже мертвые (но не в голове Ли) — руки. — Это всё неважно, Дэхви. — А что тогда в а ж н о? — Например, завтрашний тест по истории, к которому ты не готовишься, — её голос совсем другой: наполненный детской язвительностью и фальшивой, но всё-таки радостью сделанной выходки. — Я ждал чего-нибудь красивого и умного. Знаешь, философского, а ты как обычно — ищешь, у кого бы списать. — Я тебе Сону что ли? — Джин показывает язык и широко-широко улыбается; а у неё улыбка совсем детская — и правда, квадратная; чертовски заразительная. — Нет, но я совершенно не расстроен.

Хочется улыбаться в ответную.

( — а что тогда важно? — ким самуэль, например?)

Но она этого не скажет.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.