***
— Куда оно пропало? Куда? — обращение не имеет конкретного адресата, и, не исключено, что направлено самому Мирозданию; он стоит, нависнув коршуном над столом и упёршись побелевшими костяшками пальцев в дубовую столешницу, изъеденную молью-временем, чья коррозия уже достигла трещин-морщин. Не суетится, как раньше, расшвыривая всё живое и неживое на своём пути. Кажется, именно таким он и был в детстве и юности: резким, порывистым, никого не слушающим… Теперь же не слушали его… — Джу, я не с пустотой разговариваю! Джу! Девушка, сидящая на диване по-турецки в рваных джинсах и белой майке, съехавшей на одно плечо, прикрыла глаза и покачивает головой и корпусом в такт той музыке, что вливается ей в оба уха через наушники ярко-алого цвета, как и дешёвая помада, скорее уродующая, чем украшающая её внешность. Когда она к тому же начинает прищёлкивать пальцами, выводя писклявой «трелью» очередную «заводную» песенку, он не выдерживает, подходит к ней, срывает наушники и бросает их на диван. Те приземляются мягко, как кошка, выпавшая из окна дома и спружинившая на все четыре лапы на асфальт, складываются, как и положено, в местах сгибов, выплёскивая тонкими струйками ту патоку, коей ещё недавно наслаждалась девушка; «Джу» ещё продолжает, скорее, по инерции прищёлкивать, правда, уже не напевает и вглядывается больше внимательно, чем испуганно в его лицо, выгадывая предположительный настрой любимого. — Милый, тебе чего? — спокойно-спокойно, как будто ничего такого и не произошло, осведомляется она, смотря куда-то на линии его бровей, избегая пристального и обжигающего колким льдом взгляда «любимого». — Где оно? — коротко и резко бросает он, и не пытаясь скрыть кипучую злобу, почти как пощёчину втрескивает. — Что «оно»? — утраивая дозу спокойствия и отрешённости в собственном тоне, удивляется она. Но её лицо не выражает ровным счётом ничего: ни обиды за скинутые наушники, ни гнева за «оскорблённые чувства» и прерванное «удовольствие», ни, собственно, самого удивления. Это злит его ещё больше. — Отключи эту сладкую дребедень! — он срывается на крик. Иногда ему кажется, что штукатурка треснет от его собственных воплей и осыпется ему на голову вместе с потолком в качестве наказания. А, собственно, за что? За то, что пытается достучаться до той комнатки, в которой уже давно заперлась Джулиан, его Джулиан, раньше такая близкая, тёплая и родная? За то, что пытается жить и чувствовать за двоих, испытывая каждую эмоцию с удвоенной силой? За то, что он по-прежнему резкий, такой же легко выводимый из себя?! За что?! Джулиан осторожно встаёт с дивана и, шелестя босиком по паркету, направляется к кухонному столу. Он не препятствует ей. Он собирается с мыслями, пытаясь сформулировать, что такое «оно» для него и для них обоих. Но она не даёт ему сосредоточиться: — Что, вдохновение потерял? — усмехается Джулиан, выливая холодный кофе из турки в раковину. Молчание. Продолжает, — Или продал? Или, может, пропил? Ледяное спокойствие и душераздирающее равнодушие. Когда она стала такой? Когда успела? Неужели все эти дни его отсутствия на работе превратили его солнышко в белого карлика? Он больше не злится. Не может злиться. Все силы ушли на эту сцену с наушниками. Отхлынули кровью от кожи, заставив его побелеть от стыда и смущения. Жалость и презрение окатили его ледяным душем, пробирающим до костей. Вот только к кому? К себе? Или к ней? Когда бы он хоть чуточку изменился — осталась бы она прежней? Он не знает. Не может знать наверняка. Точно так же, как куда это милое чудовище выбросило салфетку с его стихотворением. С его лучшим стихотворением… — Стихотворение. Моё. Где? — стиснув зубы в попытке задушить жалость и беспомощность, цедит он. Как будто ему снова девять и он потерял свою любимую игрушку в саду, а теперь в истерике топает ногами и кричит на недоумевающую, но неравнодушную к его потере бабушку. — Какое ещё? — через плечо бросает она, приступая к мытью тарелки, лениво потягиваясь, как располневшая в тепле и ласке кошка, будто его слова вызывают в ней лишь скуку. — На салфетке было нацарапано… — выдавил он, уже махнув рукой на это пропащее дело: мусорный пакет должны были вынести ещё в пять вечера. Джулиан никогда не выносила — это делала их горничная — Джулиан же никуда не выходила, по её словам ровно из-за того, что недолюбливала толпу, сам же он давно понял: не толпу — людей. Не ходит на работу она ровно по той же причине. Он опоздал. — Ха, — и снова эта усмешка. Ни капли горечи, ни доли сожаления, — Кто ж твои каракули разберёт? А вдруг на этой твоей салфетке номер твоей любовницы? А вдруг, и не одной? И так бесстрастно наносит удар за ударом, наживое за наживым. Ей плевать. Ей на всех плевать. Кроме себя, разумеется. — Замолчи, — грубо отрезает он, решительно прокладывая дорогу по скопившемуся за годы хламу к себе в комнату. Где-то в глубине души он знает, что это бесполезно. Она уже снова в наушниках и никого не слышит… …Столкнувшись с ней лицом к лицу у самого выхода, он несказанно удивлён её явлению без головной гарнитуры. И даже без привычной, навязшей на зубах кислой усмешки. Более того, включив свет и приглядевшись к ней, загораживающейся обеими руками от тусклого свечения лампы над дверью, он с ошеломлением обнаруживает её бледность и лёгкое, едва уловимое дрожание в коленях. «Показалось, — с горечью отмахивается он от этого милого на первый взгляд миража, — Ну, или она, пока на диване сидела, разучилась ходить…». В иное время он бы звонко и заливисто рассмеялся, не преминув поделиться ей с объектом шутки и, уже смешав искренне-громкий хохот воедино, забыться в радости и веселье, отбросив в первую очередь невесёлые мысли о своей зарплате и о возможной сумме, вырученной бы им с того самого утерянного стихотворения… Теперь же давит одна лишь лямка от рюкзака, закинутого на плечо, и он вынужден отстранить Джулиан от двери, выскальзывая в тьму лестничной клетки и слыша лишь недовольное в спину: — А я говорила тебе! Сохраняй на жёсткий диск! В каком веке живёшь?! Она бьёт, но промахивается. Слова звякают о кафель, но не задевают его, не растравляют рубцов, оставшихся от крыльев под лопатками. Да, он потерял вдохновение. И идёт на его поиски. А век… разве он не волен выбирать своё время?К центру Ветра
15 июня 2017 г. в 19:30