ID работы: 5601936

Смута

Джен
NC-17
Завершён
16
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
45 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 10 Отзывы 4 В сборник Скачать

Тушино I

Настройки текста
В Ярославле, куда Шуйский Мнишеков сослал, было тихо, холодно, тоскливо и всюду сыро и влажно, как в подполах в избах крестьянских. Марина сперва вся тряслась, теней пугалась и много плакала, потому что боялась, что убьют, но не убивали долго; тогда от скуки начала изнывать, кости у нее ломило и тянуло, в груди делалось сухо, неприятно, скрежетало что-то и саднило. Отец странно глядел на нее, губы поджимал и говорил, что это от скорби по мужу, а она в то не верила, головой из стороны в сторону крутила остервенело, отвечала, что Бога благодарит за то, что Дмитриево тело нагое лежало на площади, что его толпа поругала бесчестно, что им пушку начинила, а не ею, и тоски вдовьей в душе нет у царицы и не будет никогда. Ежи тогда подавался вперед, шею дряблую вытягивал и голосом грозным обволакивал ее, словно коконом, повторял, что не иначе как боль потери гложет государыню, не иначе как слезы душат изнутри и вой горький рвется наружу, чтоб по миру белому прокатиться громом страшным. Она упрямилась и траур носить отказывалась. Своя жизнь спасенная дороже казалось чьих-то погубленных, зловещих судеб. Выходить со двора нельзя было, приглашать кого-то – тоже, и время текло медленно, уныло, за разговорами нестройными и резкими, в которых страх проскальзывал почти осязаемый, тонкий, льдистый, колкий и неприятный. Царям низложенным помощи ждать неоткуда, отец знал это хорошо, а Марина еще лучше, потому что сама была царицей, которая спасалась от бунтовщиков в каморке маленькой и темной, где прислуга ютилась вечерами, и на кровь чистую она плевала, когда в вещах крестьянских зарывалась с головою и губы кусала до шрамов неглубоких, слушая шаги грозные, погибель несущие. Тряслась и бледнела, руками колени обхватив, а все из-за знания: некому прийти, никто подсобить не захочет, свою кисть незачем ради ее кисти на отсечение протягивать. И таким далеким казалось тогда венчание, такими ненужными пиры стали и балы, мясо и рыба, вина и сам Дмитрий, перед которым ноги раздвигала, что жалко до слез себя было, свою молодость цветущую, свои города и богатства, мать, братьев, сестер, весь свет, ведь сабля, в грудь воткнутая, ее всего лишит быстро. Пустоту оставит, не рай даже, мглу черную и непроглядную, тишину вечную и муки по тому, что не получила, что сделать не успела или не смогла. Государем умирать на перинах мягких не страшно. Страшно с венцом сорванным на кресте гнева народного висеть и кровью надежд несбывшихся истекать, пока не рассекут пополам и не выкинут на землю мерзлую, чтобы ногами в нее втоптать. Ежи за все цеплялся, чтобы игру эту продолжить или в ней найти свою смерть. Он так выучился на поле бранном, когда с мечом острым в бой шел и колол, резал всех по пути, пока мог, пока не кололи и не резали его. Ныне мир для него по законам таким же существовал, а он подчинялся и повиновался, удары нанося туда, куда дотянуться мог, и ждал, покуда острие чужое войдет и в его плоть. А Марина не желала так, Марина на колени вставала, ладони в молитве складывала и Божью Матерь молила о защите и спасении не души, но тела бренного, которым дорожила сильно и отчаянно, которое легко потерять могла тут, в плену неприветливом, злом. Марина жить хотела и домой попасть, а больше – ничего. Мнишек ждал ребенка. Наследника, за которым бы пошли, даже не увидев его в колыбели, ибо мать его когда-то корону носила, которую волосы прямые со всех сторон обхватывали, а отец на скакунах восседал и битвы выигрывал, славой Рюриковичей сверкая на беспощадном солнце. Он все ждал, торопил лекаря, спрашивал день за днем, пальцами стучал по столу деревянному в беспокойстве, злился. Марианна ж отвар пила по утрам и перед сном, горький и серый, ибо Шуйского узнать успела; бояр, что ему на ухо шептали, тоже. Чем она с дитем в гроб, лучше б только само дите; и если было оно, то, обреченное, водою вместе с кровью ушло навсегда. Запертые, они вестей мало получали, а те, что доходили, обычно дурными были: писали, что Сигизмунд воеводу сандомирского вызволять резона не видит, что поляки, кто мог, уже ушли, что в Москве поминают их не иначе как погаными чертями, коих изменник прикормил и у боков пригрел, и это все слушать тяжко было, не по силам Марине. Чем больше писем приходило, тем прочнее прутья казались в клетке, в которой сидела она безвылазно и безысходно, повторяя про себя, что была и царицей, и королевой, и женой, и матерью, быть может, стала бы, а теперь только преступница, чужеземка, пленница, никто. Но Ежи бумагу при ней разворачивал, ей громко читал и на нее глядеть продолжал презрительно и безучастно. До тех пор, пока в полдень жаркий не сказал, что Дмитрий жив. Глаза опустил тогда, по лбу плешивому провел белым платком, испарину стирая, и рвать начал на куски мелкие послание. Польские буквы видела Марина, не русские, и усмехнулась громко, коротко. – Не признаю его, – выплюнула она, а Ежи под ноги ей кинул то, что раздирал усердно, и ответил: – А он тебя признает. Ей волосы рыжие вспомнились в свете утреннем и тусклом, в раз тот последний, когда она видела их. Муж ее коротко перед свадьбой их отстриг, а они вились все равно, закручивались у висков лихо, кольцами почти, медью тусклой отливали. Такие же были у того, кого в Речи Посполитой нашли? Коли такие, так она, как знать, его примет сама. А коли нет, так заставят принять все равно. В Ярославле сидели долго еще, до лета, а потом пришел человек Шуйского, обещание с Марины требовал, чтоб о престоле та думать забыла и не возвращалась больше сюда никогда, она и подписала все, о чем просили, неровно фамилию свою выводя плохими чернилами. Доложили о перемирии, о том, как Сигизмунд повелел домой ее доставить и все ей, неразумной, простить, наказали вещи собирать и с Богом покидать страну, в ней несчастья оставить. А Марианна от радости хрупкой даже плакать не могла, только шитье неумелое молча в сундуки перекладывала. Ехали спешно, коней подгоняли, стоянок избегали и не оглядывались. Отчего отец торопится, Марине не ведомо было, а сама к груди материнской хотела щекой прижаться и запах ее еловый вдохнуть, чтобы все прошло, улеглось, не болело больше и не пугало ее; чтобы стала как прежде, спокойно и мирно. Но не сбылось. В ночи налетели конные, убили стражников проворно, Марине к шее нож приставили, а с отцом говорили по-польски неуклюже, нелепо, медленно слишком, слова коверкая грубыми языками так, что она сама понимала с трудом. Они рассказывали то, что в плену никто бы не донес: про царя Дмитрия, что чудом спасся и грозой идет на боярских захватчиков, про лагерь его в Тушино и про то, что в лагере этом ждут законную жену государеву уже давно; извольте, мол, Марина, с ним свидеться, а не хотите – так сами сведем, но выбор за нее Ежи сделал сразу, не думая, и поводья дернул в сторону, куда повели, а не куда сначала собирались. А она все думала, за седло держась, что царицей без царства жить лучше было, чем правительницей становиться разбойников и люда военного, пьяного, злого и распущенного. А таким, стало быть, был и их Дмитрий, которому женщина понадобилась, чтоб права утвердить свои на то, чем кто-то до него владел. Горестно было, но Марина, в лагерь въезжая, смеялась. Ежи дочь свою укрыл в шатре неподалеку, с царем Тушинским общался посыльными и выпрашивал у него снова то же, что и у Дмитрия прошлого: золота побольше, положение повыше, а тот обещал со скрипом, но много, а государыня нареченная уже знала, что ничего из этого не получит, как и тогда не получила. Только раньше ей многого хотелось и глаза горели, а теперь она сидела прямо, ела безвкусную полевую кашу, ждала и молчала до губ пересохших. Вскоре ее отдали мужу. Высоким он был, Марина макушкой до бороды стриженой едва доставала, с кожей темной, рубцами на руках испещренной; чернявый весь, с бровями густыми и низкими, с большими глазами, темными и носом длинным, орлиным. Некрасив он был, как и тот, первый, а волосы у него все ж вились, и Марина под взором отцовским, требовательным и жестким, его признала. Жила с ним в аду словно. Жестокий был, грубый со всеми, а с ней – совсем дурной. Синяки оставлял на животе, на груди, спину порою чуть не ломал, пьяным за волосы брал и на четвереньках заставлял ложе обходить, над нею шутил, ухмылялся, гетманам позволял на подол грязными сапогами наступать и на пиры с собой не звал, отправляя к ней слуг с подносом, на котором хлеб вчерашний лежал и суп без мяса. Баб со дворов соседних водил, а еще убивал вечно кого-то на площади, вешал и тела надолго оставлял, пока мух не становилось слишком много. Марина точно не знала, но по гуляньям думала, что он побеждает часто. И люди к нему шли и днем и ночью, бояре даже были, которых она в Москве еще видала, и золото носили мешками, и монеты свои тут делали, только столицу почему-то не занимали. Спросить не могла – муж запрещал лишнее болтать, а начала мысли допускать, что воистину царицей станет снова, что к тому все и идет, а от того страшнее становилось. Взойдет он на престол и ее убьет сразу, яд зальет в горло, потому что она рыжие завитки у шеи не забыла еще, потому что не забудет, пока не умрет. Покамест нужна, а потом сгинет, как многие в войне этой уже погибли. Писала о том отцу, в Речь Посполитую уехавшему, писала и Сигизмунду, но ответов не получала. А потом и не ждала их уже. Дмитрий на лицо ее затравленное, осунувшееся глядел, шею черную растирая, и говорил твердо: – Ты молись на меня, молись, чтобы живой был, полячка. Без меня сама не рада будешь. Но Марина молиться перестала, как только про войска Швеции услышала, что двинулись на лагерь по велению Шуйского. Сразу поняла, что Сигизмунд в стороне отныне стоять не будет, но пока выступал он, уже громили шведы отряды тушинские под Торжком, Тверью и Калязином, в Александровскую слободу заходили и в Дмитров, и везде победы одерживали громкие, всюду звонко копьями о щиты били. Так громко, что крестьяне под гул этот уходили от Дмитрия с семьями и пожитками, а города новые присягу больше не приносили. Децемвиры денег на войско требовали все больше, а царь в отместку кровь польскую не им пускал, а Марине, и тем сильнее, чем больше тушинцев к Сигизмунду уходило на осаду Смоленска. Так однажды гетман пришел один в палаты, когда Марина, укрывшись с ног до головы, кусала руку, зубами в нее впивалась, лишь бы не скулить и не выть, и кричать начал на Дмитрия что-то русское такое, злостное и громкое, что по ушам словно эхо расходилось, а государь ответ держал тихий, но яростный и утробный. А после недели не прошло, как он исчез совсем, спрятался и в Калуге только объявился. Ее оставил одну средь лагеря, средь мужиков, войной раздразненных и голодом до потех, а те накинулись мигом на палаты, драгоценности вытрясли из ларцов и с нее живьем срывали жемчуга с груди и серьги с ушей, дырки в них разрывая до конца. Не осталось ни власти, ни закона здесь, и пьяные ратники к ней вваливались и за плечи хватали, пока она кричала на всю округу и пока сановники отступить преступникам не приказали именем их Бога. Люд разбредался, поляки уж даже не смотрели на нее, хотя она в ноги им кидалась и помочь просила, домой отвезти. Никого не осталось, только каждую ночь норовили насилие над ней совершить и голову о камень размозжить, чтобы к наказанию не призвала. Но казаков она умаслила последними сбережениями, что оставались в закромах, с ними и ушла, в гусарское переодевшись, потому что умирать все еще страшнее было, чем жить вот так. Она их просила слезно идти на запад, но все охвачено вдруг стало огнем и войной, а безопаснее места, чем с мужем, они не нашли и в Калугу ее доставили, где началось все так, как было в Тушино прежде. Отец отвечать начал неохотно на ее мольбы тем, что помощи ждать она не должна, невозможно нынче в войну оказывать ей никакой поддержки; советовал, коли возможно, на мужа надежд не возлагать и ждать приказов Сигизмунда, ибо он обязательно ей напишет; говорил соглашаться на все, о чем король попросит, тогда он помилует и даже посадниками Мнишеков на два города соизволит сделать. А в конце самом почерком мелким и ровным подписывал, чтобы царицей она себя отныне никогда пред людьми не именовала, больше уж не царица, все, хватило им; будь, мол, просто дочерью славной семьи Мнишек, иначе и это отнимут. Марианна батюшку за это не простила и больше у него ничего не просила никогда. В Калуге от нрава дикого Дмитрия ее спасал сподвижник его, Иван Заруцкий. Он единственный ей кланялся и шапку снимал, когда она входила, единственный с титулами называл имя ее и руку подавал; царя своего отвлекал в гуляниях на чужих, а сам к ней шел и синяки целовал, и по волосам гладил, и любил сильно, пусть она не любила уж никого, потому как не могла. Для нее он хорошим человеком был, славным воином, а то, что с казаками своими за непослушание делал, как лукавил с перебежчиками и сам перебегал вечно – это все неважно, незначимо было. Столь многие уж предали ее, что честности она не ждала и за нею не следила, только ладонь Ивана сильнее сжимала в своей. А потом понесла. От кого – не знала, но сказала, что от мужа. Даже если от него, так то будет больше ее сын, чем кого-либо, Марина в это всем сердцем верила, да и поздно менять что-то было, не помогли бы уже никакие отвары. Дмитрий в Москву уходил, чтобы ворота в столицу открыть для тушинцев, скалясь на нее, не веря будто, а вернулся ни с чем злой и побитый, как собака. Ее бы тоже приложил об лавку, но Заруцкий не дал, грудью защитил, сказал: «Наследника своего побереги». – Своего поберег, когда не заделал, – Дмитрий в глаза Марине взглянул, и она поняла, что точно убьет, скоро совсем, не пожалеет, уже жалости никакой не осталось у него, и Иван не спасет, не сумеет уберечь, но ничего не вышло. Убили второго ее мужа, который для всех первым был. Рассекли от плеча до пупа и руку по локоть отрубили, ей закинув в палату, чтобы меньше печалилась. Слухи ходили, что так отомстили ему за убийства беспощадные и нескончаемые, а Марина верила: осень всю он чудовищем ходил по лагерю и день ото дня больше требовал душ. И к лучшему было, что вот так почил, к лучшему, что похоронили в спешке и без почестей до того, как сын у Марины родился. Она на младенческие голубые очи глянула и выдохнула измученно и благодарно от мысли о том, что снова вдова; если бы не была вдовой, то дитя в эту же минуту потеряла бы. Она еще встать не могла с кровати, когда Заруцкий объявил младенца истинным наследником, а себя – попечителем его. К ней пришел после, сказал грозно, что убьют их ребенка, если он будет просто Иваном, на любой заставе; а ежели станет Иваном Дмитриевичем, то погубят только армией целой, не меньше. И Мнишек согласие свое дала, хоть и в животе вспухшем укол ощутила острый и болезненный, предчувствие всколыхнулось в ней, но сделать уже ничего не успела, а только шла, куда Заруцкий вел, и сына к себе прижимала. Марина знала, что Заруцкий теперь поляков начал бить, потому что Шуйского свергли, а сын ее только в государстве чистом, без полков чужеродных, сможет царевичем стать; знала, что за это Сигизмунд вернуться ей не позволит назад и что охоту на отродье ее объявит открытой; знала, что идет в ополчение, а потом бежит от него и от предательств по Коломне, Михайлову, Рязани, наверное, зря. Все знала, а выхода не видела и, как раньше, очень жить хотела. Не запоминала уже лиц казаков, шашек, коней. Не слушала, как дитя Воренком кличут на каждом углу. Не пыталась выбранному царю Михаилу Романову сдаться и не следила больше ни за чем, что происходит. Волновалась только, что сыну еды мало достается, и свой кусок бедный отдавала всегда мальчишке молчаливому, больному и от холода дрожащему. Шли сначала с войском оставшимся по Епифани, Дедилову, Крапивне, с отрядами малыми отступали к Воронежу. После боя долгого Заруцкий спросил: – Веришь мне? А она просто совсем, не как дважды царица, ответила: – Больше некому. Он улыбнулся измученно, но ярко, и Марианна подалась к нему, шею руками обвила, понимая отстраненно, без радости, что они обречены. А раз так, отчего его не полюбить? Отчего раньше не полюбила? Через Дон переправившись и половину людей потерявши, обвенчались. В Астрахани, в Кремле запершись, друг друга долго не видели. Снаружи воевали и умирали, а внутри Мнишек сына в платья свои, словно в кокон, кутала и ноги ледяные ему растирала. Ратников не осталось живых, а с мертвых снять можно было только рубахи грязные. Снова на Яик пошли, на острове Медвежьем спрятались в траве высокой и колючей. Марина Воренка от дождя укрывала собой, пока Заруцкий горизонт взглядом обводил, а потом крики услышала, лязг мечей. И глаза зажмурила сильнее, чтобы звезды в последний раз увидеть.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.