Москва VI
5 августа 2017 г. в 15:34
Марина колыбельные польские звучно сыну пела, к груди его прижимала и руками своими тонкими обхватывала. Медленно слова тянула, а они об стены голые, тюремные бились, задыхались словно в решетках и прутьях железных, эхом последним перед гибелью своей отвечая ее голосу надломленному, скорбному, горем иссушенному. Ваня те песни не понимал, а она бы и хотела русское ему что-то спеть, красивое, светлое такое, да не знала ничего, ничему не научили ее. Пальцами негнущимися волосы русые перебирала царевичу и целовала их сухими губами, из которых сукровица сочилась, думала, что он красивый, дивный мальчик, потешно даже, что ее ребенок, потому что не заслужила она этих глаз ясно-голубых с ресницами длинными и загнутыми, кожи прозрачно-белой и ребер, через нее просвечивающихся.
Мнишек их считала, когда он спал беспокойно, и жалела сильно, что молоком своим давно уж кормить его не может; что отдавать остается только холодную похлебку из миски грязной, рыбой пропахшей и горечью.
По ночам ей снились дни бесчисленные, что в побегах провела и в скитаниях, ветер степной и лошади без седел, а еще Заруцкий, корсет затягивающий на рассвете и бородою задевающий ее плечо. Просыпалась она всегда, когда на стене крепостной подходила к нему, а он рукою с перстнем указывал куда-то далеко, за горизонт, и говорил, что нынче отправятся туда и жить начнут по-новому, счастливо, не как раньше. Марина тогда, очнувшись, в темнице вздыхала порывисто и рвано, потому что сладка была эта ложь, так сладка, что горько на языке становилось, а нечем было запить – всюду только солома и тени зловещие по углам.
Загнанная она была, жалкая, побитая изнутри, грязная вся и грешная, а хуже то, что знала все это и себя винить не могла. Хотела городами и странами словом править, но кто ж не хотел из людей, пусть покажут ей такого; мечтала по золоту ногами ходить и монеты не считать никогда, а разве ж жизнь сытая и довольная плоха для человека, пусть приведут к ней того, кто говорит так; желала веру открыть людям слепым, от Бога отклонившимся, и кто может упрекнуть ее, если не сам Господь, но пусть явится и анафеме предаст тогда во всеуслышание.
Она ждала, а никто окромя стражи по коридорам мрачным не ходил.
Марианне бы батюшку увидеть да сказать ему, что берег он дочь свою, сил не жалея, себя не щадя, и за то ему спасибо, за то ему бы душой не страдать, хотя он, верно, не страдает совсем; матушку бы обнять крепко, внука показать ей и слезы пролить на ее кисти старые и морщинистые; братьев да сестер бы благословить и с миром отпустить. Но ведь ни гонца, ни весточки сюда не пропустят, спуску не дадут. Правильно, быть может, и все равно больно ей было от зари и до заката, болело в груди, в голове, везде, а терпеть воли уже не было, волю ее по частям разорвали, оставили в Кремле сначала, позже в Тушино, а потом на острове Медвежьем.
Не осталось у Марины от себя ни гроша.
Тоска пустая охватывала, когда вспоминала, что молода еще совсем, что еще могла бы красивой быть, что детей бы выносила помимо Воренка родного с десяток, потому что Заруцкий сказывал как-то о том, как семьи большие по нраву ему, да она и сама дочерей бы наряжала и косы бы заплетала им. Все было бы у нее, что нужным теперь казалось, но поздно уже.
Ясно поняла это, когда выплюнули под ноги ей, что на кол Заруцкий был давеча посажен и издох, стоная гортанно и мучительно на всю округу, а над ним потешались еще долго, как над всяким изменником; как потешаться станут вскорости и над ней.
Ваня не плакал и она тоже. Только молитву вознесла быструю, спешную, а затем крест свой сняла и на шею длинную сына повесила. Как могла сама, так и крестила его, сетуя отрешенно на то, что раньше не сподобилась, не решилась, не успела, пока Заруцкий еще мог кровь свою и плоть на руках сильных держать и к небу подбрасывать легко. А коли бы подумала об этом тогда, так крестными Воренку были бы ковыль да шашка, солнце и крепость, ветер и зной нещадный.
Она глядела на него, с крестом этим играющего, и думала, что он счастливейшим младенцем стал бы на бескрайних этих просторах, птиц слушая и оленей в лесу встречая протянутой рукой; прекрасным самым вырос бы, статным и высоким, с взглядом прямым, сверкающим; воином сильным и стрелком метким. Но этим он не стал, стал зато царевичем от предателей, а она, сама дважды предавшая, матерью ему была.
Он ручку маленькую на живот ей клал, там, где рос когда-то давно, и сворачивался под боком, сопел тяжело, не жаловался никогда и ничего не спрашивал.
А она любила его столь сильно, что время вспять бы хотела повернуть и избавиться от того, кем был он внутри нее, не имени, ни титула не имея еще.
Буря снежная билась отчаянно, но далекой казалось и чуждой, как все за стенами этими толстыми и высокими. По прутьям постучали громко, Марина наблюдала устало за сыном своим, который на ноги худые, искривленные встал нетвердо и побрел к людям, у клетки этой столпившимся, но сама не поднялась – не ела давно и не пила, болела, ничего хорошего не ждала.
А там отрок стоял, к которому она пойти отказалась, которому не покаялась и не сдалась, когда предлагали и просили по-хорошему. И рядом монахиня, страшнее и темнее, чем была на первой свадьбе Марины.
Царь стоял и мать его.
Марианне с Иваном также сулили вместе ходить.
– Воренок, – Михаил тихо позвал его, выдохнул пар изо рта и опустился медленно, руку дрожащую к несчастному отродью просовывая через решетки. Иван пошел, за палец брата по царству схватился и голову лохматую поднял.
– Пан? – спросил, к матери оборачиваясь. – Владыка?
Она прошептать сумела неслышно:
– Król.
Михаил с матерью недолго меж собой разговаривали, быстро очень, сливалась их речь с метелью, прочь метель эта слова уносила. Потом ушли сами, холод оставляя после себя и снег тающий. Ваня к ней вернулся, на колени улегся, узнать хотел, что будет завтра, а она страшилась о том думать, засыпать ему велела.
На утро забрали его, спящего, и повесили.
Когда в башню из темницы перевозили ее, слышалось от люда, что мальчик в снегу утопал, пока вели к Серпуховским воротам, и его тогда на себе понесли, через плечо закинув; что он, мол, звал матушку, к ней дюже хотел; что веревка не затянулась, но снимать уж не стали, оставили висеть там; что хрипел он жутко, как взрослый, а к обедне замолчал.
Много еще судачили, покуда не оставили ее в новом заточении.
Марина кровью младенческой – своей кровью, сердцем своим – закляла и мертвых, и живых, всех, кого вспомнила, каждого, кто ее знал и кого знала она, любого, кто видел и слышал, кто дышал и жил нынче, – их заговорила именем ребенка своего на отмщение, а Михаилу написала, что сын вора брать будет с того света, красть все, что ляжет плохо в его времена и времена тех, кто после придет, и так без конца, без края, потому что он без жалости у нее взял последнее, что осталось.
Так и отправила лист порванный, а ко дню, в который улеглась буря, отдали ей служанки веревку из пеньки.
Примечания:
Król (польск.) – король.