ID работы: 5601936

Смута

Джен
NC-17
Завершён
16
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
45 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 10 Отзывы 4 В сборник Скачать

Москва III

Настройки текста
Борис жадно смотрел на сестру, каждый вздох ее ловил, каждое движение, но не видел горя настолько сильного, чтобы бояться за ее хрупкую, годами поломанную жизнь. Она слишком набожна была, чтобы затянуть на шее хомут из пеньки, слишком одухотворена какими-то своими странными вязкими мыслями, чтобы замечать вокруг зло и пытаться пресечь его, слишком рассеяна и мечтательна, чтобы суметь защитить себя; но все ж Ирина способствовала всячески его планам, покорно шла за ним, как всегда бывало, и угадывала намерения Годунова быстрее, чем сам он успевал облечь их в нечто осязаемое, твердое, правое. Ему казалось порой, что она себя положила в услужение Федору, в потерю детей, в бдение церковное для того лишь, чтобы случилось с ним то, чем он негласно обладал, что в руках держал десятки лет и что хотел посадить в себе, корнями прочными окутав, – царство и власть над сим царством. Она существованием своим подарила ему право венчаться, сесть на трон и шапкой Мономаха пред людьми голову покрыть, и Борис желчь во рту чувствовал, когда понимал, что отплатить ей ничем не мог раньше и не сможет больше уже никогда. После тихой смерти государевой, в яростный студеный вечер, она сказала под завывания метели, что отдать венец святой рада Борису, что только он один и достоин его, что желает, чтобы правил он долго, счастливо и легко; что хочет постриг принять и удалиться туда, где в молитвах об усопших проведет остаток своих дней, а, почив, вознесется к Богу, мужу и младенцам, которые по ночам плачут о матери. Сказав, помолчала, а затем встала, руки развела, приглашая брата к себе, и крепко обхватила его широкую спину, впиваясь через кафтан короткими ногтями в кожу. Борис в ответ не обнял, а только горький запах ее вдохнул, силясь запомнить его таким же ярким, каким он был нынче. Больше он ее Ириной никогда не звал – в монашестве она стала для него и для целого мира Александрой. В Новодевичий монастырь ехали молча, тяжело и долго: дороги занесло снегом, метелями и льдами. Борис остался с инокиней, зная, что скоро придут сюда люди, проберутся сквозь белесую мглу, чтобы просить совета у вдовы, чтобы знать, кого она на трон посадить желает. Простой люд пойдет за ним лишь потому, что больше не за кем, это было известно Борису, а бояре в Москве противились и письма писали, угрожали, умоляли Александру не совершать дурного для Руси поступка, нового деспота не возводить в палаты царские, где кровь прошлых лет еще не иссохла; она не послушала. Приглашала купцов, к духовенству неустанно ходила, сжимая в кулаке подол черного подрясника, с крестьянами проводила беседы, нового государя предлагая, и золото тратила, подкупая тех, кто слушать ее не желал. – Последний грех на душу беру, – крестясь у икон, говорила она тихо. Порой Борис видел в ее глазах вопрос, на который ответа у него не было заготовлено. Он не обещал, что будет славным и добродушным, не уверял, что милосердием до краев полно его сердце, однако Александра и не требовала обещаний, но без слов вопрошала о них до тех пор, пока брат навсегда не покинул монастырь, зная, что его выберут царем на Земском соборе. Когда венчался, вспоминал тяжкие дни опричнины, вонь собачьей головы, привязанной к седлу и гниющей на солнце, бесконечные походы, трупы шведов и татар, тела поверженных русских ратников, неживой вой вдов, плач детей, жару, зной, дожди, грязь, разбитые колеи дорог по весне и песок на зубах. Шапка Мономаха своею тяжестью память очистила, и Борис, истинным царем вошедший в палаты, из которых слугой выходил, выдохнул спокойно. Он стал открыто тем, кем полжизни провел в тени. Первое, что сделал – приказал убивать. Иоанн научил Бориса смотреть исподлобья на подданных, слышать их перешептывания и под подушкой всегда держать кинжал; Федор показал, к чему привести может слабость, немощность и глупость царская; бояре одутловатыми серыми лицами давали понять, что предадут сейчас так же быстро, как раньше предавали, если новый государь спиной по случайности повернется. Годунов по дворцу ходил осторожно и тихо, половицы скрипящие обходил, разговаривал через зубы, пока не принесли вести ему о том, что гробы своих хозяев отыскали. Стало легче от потянувшихся по Руси поминальных служб и дыма сладкого кадил. Жена Мария презрительно щурила глаза, но не по злости и отвращению. Она была отродьем Скуратовым, жестокость текла у нее по венам вместо алой крови, ей хотелось быстрее покончить со всем, что угрожало обретенной только что власти, а потому она торопила мужа, беспокоила стрельцов и нанимала бесчисленных убийц, которых укрывал потом Годунов. Мария вцепилась мертвой хваткой в звание новой царицы, и это лишало ее разума, а излечиться от сего недуга не хватало сил: все ж она оставалась дочерью своего отца. Не исправляется такое. Люду легко было принять государем того, кто не был частью племени Рюрика, потому что и Рюрика-то они знали только по рассказам, и детей его видали дай бог издалека, с крыш отсыревших домов, поверх шапок разносортной толпы, собиравшейся на площадях порою. Был грозный Иоанн, пришел блаженный Федор, а теперь, кажется, Борисов черед настал, а все одно – в Кремле места есть только для больших и важных господ, какое нам, крестьянам, дело? У нас земля червями по рукам, зерно в глазах, скот толкает рогами в спину, рожь ветер подминает. Покуда есть все это, нет дела до царей. Но все это кончилось. Голод разрастался по Москве черными тучами, грозами, бурями. Царь стоял посреди двора, непокрытой головой ощущая тяжелые дождевые капли, и понимал нежданно для себя, что впереди сгущается нечто худшее, чем просто вдали сверкающий божий гнев. Хлеб не взошел. Люди с деревень приходили на поля, проводили мозолистыми ладонями по мерзлой черной почве, пустой и мертвой, и уходили, тупя взор. Нечего было подобрать тягловым лошадям, не осталось ни единого целого зерна, не проросло ничего; наступал, вея новыми морозами, голодный год. Сначала он не был сокрушительным, но казался все же достаточно явным и осязаемым, чтобы Москва потонула в тяжелой тишине, что нарушалась только звоном воскресным колоколов. Разноголосье на рынках утихло, а цены поднялись сразу после того, как стали исчезать с прилавков продукты и соль. В закоулках принялись убивать за монеты. Борис знал, что хлеба у большинства семей в закромах оставались, а еще знал, что долго придерживать еду, глядя на голодных детей, никакая мать не станет. Он приказал установить твердые цены, спиной чувствуя толчки отчаяния; разрешил бить кнутом, сажать в тюрьму и прилюдно убивать перекупщиков, слыша нашептывания безысходной усталости; Юрьев день вернул, через себя переступая, и собственной рукой писал манифесты к народу, чернилами пачкая пальцы. Он все делал, что было в силах человека, один голод на своем веку уже пережившего, и этого не хватило. На новый год плохие семена не дали всхода, на следующий после него не осталось даже семян. Решили раздавать деньги, но те теряли цену. Тогда доставали из житниц царских то, что там оставалось, но и это, давя друг друга в толпе, разобрали слишком быстро. Когда Борису сказали, что крестьяне стали забивать собак и кошек, а иной раз, не убивая, сдирать с них живьем шкуру и варить, жарить на кострах, вгрызаться зубами, окровавленными из-за цинги деснами в мясо, он поверил. Поверил, потому что видел такое раньше. Государю не нужно было выходить из кремлевских палат, чтобы услышать визг животины и протяжный, страшный вой голодающих мужиков и исхудавших, костлявых баб, которые собирали жухлую траву, обсасывали ее часами, а затем пихали в рот детям с взбухшими животами липовую кору, остервенело отодранную от деревьев. Борис ел чуть меньше, чем обычно, восседая за длинным пустынным столом и понимая, что похлебка в его миске не накормит всю Русь. Ничто уже не накормит страну. В хлева пытался вломиться прибывший из посадов сброд, чтобы подобрать последние крошки, но большинство из него не держалось на ногах; падали, терпели шаги по себе, хрипели, умирали и оставались в колеях размытых дорог, облепленные мухами и слепнями. По утрам их закидывали в повозку, накрывали грязным полотном, ругались от резкого запаха мертвечины и вывозили к глубоким ямам, полным гниения, костей, черепов. Вскоре вывозить стало нечего. Годунова тошнило и крутило, потому что он оправдывал это. Он бывал в сердце войны и боев, видел, как шашкой рубят до пояса ратников, как предают своих полководцев и перерезают свое горло саблей; но не было для человека страшнее беды, чем голод, ибо голодный человек превращался в безумного зверя, а зверю до другого зверья все равно. Борис не мог дать народу пищу, но у людей были люди. И государь позволил им всем делать то, чего они желали. Ночами выбегали из своих домов и укромных уголков и хватали за руки трупы, оттаскивали, воровато озираясь по сторонам, умыкали так быстро, как только могли. Но в Москву приходили новые страждущие, и под лунным светом вспыхивали крики. Остывшие тела раздирали меж собою, отрезали куски ржавыми ножами и глотали сырое, опарышами изъеденное мясо. Только бы не отняли, только бы успеть, не прожевывая, запихнуть в сухое горло… Перед государем закрывались монастырские двери, дворянские и боярские избы, и тогда Борис закрыл ото всех Кремль. Он помогал всем и никому не помог. Борис был у власти достаточно долго, чтобы осознавать, когда нужно эту власть перед лицом подданных отпустить.

***

Марфа стояла перед ним бледная, дрожащая, старая. Нынче днем ее привели в Новодевичий, а ночью, взяв под худые руки, приволокли в государеву опочивальню и толкнули к царю, яростному и озлобленному, толкнули к Марье, искусавшей губы, и оставили, словно на верную смерть, о которой она в келье монашеской так долго молила. Глаз впалых не поднимая, Марфа поклонилась покорно и чинно, как всегда делала, и безвольно кулаки разжала. Борис недолго смотрел на нее. Глухо спросил: – Жив твой сын? Она плечом повела еле заметно, вновь поклонилась и сиплым голосом, губ не раскрывая, ответила: – Не могу знать. Говорили, что Дмитрия видели в западных пределах и что нет царственнее его и не было на Земле Русской; говорили, что он щедр, умен, милосерден и лих, что плоть от плоти истинных богом прославленных правителей; что с его приходом пройдет совсем голод, станут богато и счастливо жить люди. Борис не боялся разговоров и того, кто вызывает их. Страшился только, как во времена Хлопка, войны с худо державшими штыки холопами, братоубийства страшился и не хотел допустить разорения большего, чем было до этого дня. И ежели Дмитрий воистину жив, то с ним можно договориться; если то был самозванец, выбора не оставалось никакого вовсе. – Ужель не понимаешь, что будет? – на стол опираясь рукой, Борис тяжелую черную голову повернул к свету. – Вестимо не дурная, али божье слово выбило из головы разумение? Говори: твой сын или чужак? Марфа взглянула на царя исподлобья, тень упала на правую ее щеку, и Борис разом понял все, от чего у нее сводило скулы. – Не могу знать, – упрямо повторила она. Марья завизжала, закричала, накинулась на монахиню, начала бить ее по голове кулаками и шипеть: – Знаешь, знаешь, мерзавка, знаешь, как тебе не знать! Государыня схватила свечу и выжечь глаза грозилась Марфе, воском залить дырки, что останутся, и, отрезав голову, поставить в палатах, чтоб вечно светила, чтоб за всем наблюдала и точно все знала. Борис грудью закрыл вдову, запах собственной подпаленной бороды ощущая, и медленно выдохнул, задувая огонь фитиля и гнев своей жены. По бледности Марфы, по взгляду озлобленному, но беспомощному ясно было, что храбрится она как в последний раз, не зная, есть ли на свете этом хоть кто-нибудь, кто придет ее спасти. Родному Дмитрию из могилы не выбраться, а тот, что ходит сейчас в Речи Посполитой, едва ли собственную мать описать сможет и в толпе пальцем на нее указать. Она надеялась из бессильной ярости, мести, оплеванной и оскверненной памяти, надеялась, дабы верить хоть во что-то, но не верила все равно. Борис это видел. Он апостольник с головы Марфы сорвал, под ее вой нескончаемый схватился за сединой испещренные волосы и вниз потянул, чтобы она на колени упала и захлебнулась в презрении, которое со слюной выплевывала в его покоях. Пальцы в прядях запутывались, и царь выдергивал их без разбора, с корнем. От нестерпимого желания руки вымыть саднило в грудине. – Отвечай, сучья дочь, пока можешь отвечай, – царь брови сдвинул, и от всхлипа бабьего у него заходили желваки на щеках. – Мне сказывали, что Уара увезли. Кто сказал – мертв давно, – Годунов отпустил ее, и Марфа сжалась, пол ощупывать стала, чтобы апостольник найти, скребла ногтями по половицам и давилась комом в горле. – Я не могу знать… Не могу… Марья, в углу стоявшая, засмеялась протяжно и развязно, пока Марфу не выволокли из опочивальни. Борис вернуть ее приказал немедля и закалять так, чтобы Богу душу она отдала быстрее, чем мнимый сын успеет к кровному присоединиться.

***

Двор до краев наполнился грязной осенней жижей, липнувшей к сапогам, и непрекращающиеся дожди обволокли Русское царство влажностью и вязким предчувствием беды, которое подхватили, понесли польские кони, топтавшие крупными копытами землю Чернигова и Северска. Бояре доверяли Борису меньше даже, чем он им, и смотрели на горизонт, выжидали, надеялись первыми открыть врата Москвы самозванцу, которого лицемерно нарекали меж собою славным Дмитрием. В глаза глядя государю, говорили витиевато, что царь настоящий грядет неминуемо, что он близко уже, несет возмездие на плечах и избавление для всего народа. Борис заходился кашлем, потом молился, посылал войска, обедал, призывал врачей и думал, что коли он сгинет, то народ избавления не увидит вовек. Доходили до него вести о дворянах, что примкнули к царевичу, о крестьянах, хлебом-солью его встречающих, о глупых и слабых отрядах, ломавших копья без брани; слышал Годунов, что они беспробудно пьют и грабят; что народ их любит; что Моравск взят. Без сопротивления вошел самозванец в город, и Борис слег от болей на несколько долгих серых дней, не отпуская лекарей от кровати и смотря на темную кровь, льющуюся струйкой из вены, усталыми и потухшими глазами. Он сестру вспоминал. Она быстро умерла, счастливой, спокойной, радостной оставила его, в келье почив. Ему, видно, так не дано было, но государь и не ждал: не зря люди шептались, что трон счастливой судьбы лишает, отсекает орел двуглавый крыльями все хорошее, что дано человеку, лапами топчет и когтями рвет. Борис больше не противился протянутой к нему божьей длани. Шуйский докладывал тихо о Путивле, который покорно присягнул царевичу, о Курске и Севске с Рыльском, где колени преклонили перед поляками, об иконе Богородицы, привезенной Дмитрию для молитв и помощи, и усмешки утробные давил в себе. Царевич этот злосчастный не был никогда Дмитрием – только слугой низменным, монахом неверным, Гришкой Отрепьевым, и уж точно он православную веру своею не называл, в сношения с иезуитами вступая. А люду это было все равно, было нипочем. Главное – доспехи блестящие и сладко-медовые речи, льющиеся из гнилых ртов. И, отправляя царское войско к Добрыничи, Борис решил, что назащищался этого распутного неблагодарного народа до смерти; окромя себя ему теперь некого беречь. Отрепьев, царем притворяясь, войны не ведал и не знал. А полководцев хороших в его войске было немного, только казаки и ляхи, с коней гнедых не слезающие. Снаряды артиллерии пехоту превратили в разодранное мясо, конница разбрелась под напором стягов государя, и сам самозванец убежал с поля брани, не оглядываясь, пока его не подхватили в потоке отступления поляки. По дозволению Бориса резали и рубили всех, кто врагам сочувствовал и успел подсобить: детей вешали, женщин насиловали, стариков в канавы скидывали и забрасывали землей. Трупная вонь, подхватываемая ветром, скоро добралась и до Москвы. Годунов со стен Кремля ее полной грудью вдыхал. Он жизнь на алтарь Отечества положил, а народ ринулся к первому, кто сверкнул обещаниями. Так пусть теперь кровь человеческая вымоет дочиста его неоцененную жертву. Царевич отступил и засел в Путивле, но Бориса это больше не волновало. Он жене Марье разрешил интриги плести за спиной бояр, яды отправлять и подсылать верных людей к Гришке. От детей собственных словно отрекся, ужины и обеды приказывал к себе в палаты нести, прием всякий прекратил. Слышал только, что Шуйский от его имени пытался грамоты рассылать и войском командовать, а больше и не желал узнавать. Погожим днем весенним, дурноту почувствовав, поднялся на вышку и, столицу осмотрев, руками по шее провел и глаза прикрыл. Весь город был им, в нем и вокруг, во всех годах, что он прожил здесь и тех, что в других местах провел; везде его земля, его царство и дома, копья и щиты. Все это было Борисом, и Борис был этим. Годунов сказать хотел, а язык не поворачивался больше, не размыкались уста. Слуги на руках почти на постель его положили, врачевателей привели. Он видел дочь свою Ксению, сына Федора, мелькал перед ним яркий сарафан жены и шепот со всех сторон доносился, пока не погас совсем, заглушаемый кровью, льющейся из ушей и подушку мягкую марающей мокрыми разводами. От усталости царь глаза прикрыл, пальцы разжал. По опочивальне стон прокатился и развеялся, место уступая горькому женскому плачу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.