***
Ирина не была уверена в том, что рожает успешно, потому как не слушала взолнованные голоса повитух, а только щурилась от боли до узоров ярких в глазах и, палку зубами прикусывая, стонала гортанно и жалобно, будто загнанное псами гончими животное, чуевшее свою смерть. Она силилась тихой быть, покладистой и послушной, неудобств не доставлять никому, но до того стало нестерпимо ее испытание, до того жгло нутро и так сильно расходились кости, что не получалось у царицы даже голову приподнять и удобнее лечь, а уж выполнять указания – тем паче. Вокруг ходили люди, прикрикивали что-то, вода теплая плескалась в кувшинах и ведрах, тряпки окровавленные липли к оголенным бедрам, а за оконцем солнце светило и переливалось жаркими лучами по иссохшему московскому двору. В нонешнем году выдалась славная весна. Когда отступала ненадолго мука, Ирина успевала мыслями вернуться к мужу. Утром, покуда не увели ее еще, она видела, как дрожит у государя щека, как сильно он сжимает руку в кулак и как за голову хватается, порываясь шапку снять. Он губы кусал, а Годунова замечала, что подбородок у него подрагивает и увлажняются глазницы. Кабы не брат, так она бы и не отошла от Федора, не оставила бы его наедине со страхом, с которым всегда трудно было ему справиться. Но Борис в спину подтолкнул, и двери деревянные глухо захлопнулись, отделяя ее от всего остального дворца. Перед святыми образами стоял сейчас ее царь, поклоны бил за ее жизнь. Совсем один, и от этого тяжелее дышать было Ирине. Она знала, что Борис утешать владыку не станет, пойдет скорее к патриарху на службу, а там и спать вскоре ляжет. Быть может, тяжелым будет сон, но все ж он будет, а у мужа, окромя ужаса, ничего не предвидится. Новая пытка, сильнее прежних, заставила ее выгнуться. Она не знала, был ли ребенок, так отчаянно желающий вырваться, живым, но он доставлял ей куда больше терзаний, чем все, что были до него. Одни ранним утром кровавыми сгустками выходили из нее, других повивальные бабы вытаскивали холодными руками в молчании, но теперь все иначе шло. Пот стекал со лба на нос и на щеки, а с шеи – на разгоряченную спину, тени плыли по стенам, оседая на полу, Ирина с трудом сглатывала собравшуюся вязкую слюну и мычала до тех пор, пока не осознала вдруг пустоту. Пока не услышала плач и не увидела среди пылинок в лучах знойных нечто серое, мокрое, свое. Младенца повернули к матери сморщенным лицом, облепленным светлыми редкими волосами, и Ирина, выдохнув, закрыла глаза.***
Весть о рождении наследницы подхватили суховеи и разнесли на все стороны света. От бояр к купцам, от купцов к крестьянам и холопам, от Руси до чужих земель прокатилось шепотом сладким имя «Феодосия» и засверкало, как в ночи звезды сверкают на небосклоне. Не боялись радостно говорить, что сам царь плакал, увидав впервые дочь. То было правдой. Он, молитвы не завершив, ворвался в опочивальню, распугивая повитух, на колени возле кровати рухнул и, протяжно и облегченно взвыв, слезы глотая, слушал, как дышит жена, а за нею во след и дитя сопит, обласканное, обогретое и накормленное. Донесли ему уже, что не сын, но государь только отмахнулся и пальцем указательным по переносице крохотной провел, губы растягивая в широкой неверящей улыбке. Первым делом Федор опальных многих освободил, прощение царское даровал тем, кто к казни был приговорен, а оставшимся приказал с родными дать увидеться и сладости выдать, и еды свыше нормы. Нищим хлеб раздал из житниц собственных, монетами осыпал монастыри и церкви, старцам с Афона пожаловал большие деньги и просил молиться за государыню и дочь свою. Не видела прежде Москва таких веселых гуляний и радости великой, ночами не затихали празднования, и сам Федор, разрумянившись, соглашался пить вино до утра. Борис царице приподнес меха, колец несколько и ткани легкие и гладкие на пошив одежд. Он лишь раз один сказал, что мальчика нужно ей было выносить, но после не упоминал об этом и продолжал охрану выставлять и стрельцов просить от дверей не отходить. После мрачен стал. Слухи меж люда ходили, будто он отнял сына у царской четы и девчонку подсунул от неблагородных, дабы легче потом на престол было сесть, или чтобы скрыть нового мертворожденного. Ирина к нему ходила, успокаивала, племянницу на руках давала подержать, но о новых казнях за подобные толки не переставала получать донесений. А Феодосия дивной росла, ласковой. Голубые глаза стали серыми, любопытными, голова потяжелела, а волос русых все больше становилось. Они пушились, в разные стороны торчали, трудно было причесать. Ходить рано начала, но на ногах нетвердо стояла и ползала, грязь собирая, во все углы. Ирина от кормилицы отказалась, как не увещевали ее об обратном. Молока было много, дочь есть просила нечасто, потому и не в тягость было самой ребенка выращивать. Федор покинуть боялся царевну. Больная спина, не позволявшая ему в иной день с постели встать, стала пуще тянуть, потому что с рук не спускал Феодосию и нагинался часто, чтобы взять ее. Она ручкой маленькой гладила его по бороде, брови ощупывала и долго смотрела, как он подписывает те бумаги, которые Борис приносил. Она засыпать любила под его спокойный голос и просыпаться, когда он с улыбкой звал ее, часто в покои к нему забредала под неустанным присмотром мамок и там оставалась, лики святых рассматривая на иконах, пока не наступала пора на обеденный сон уйти. Удивлялись, что ребенок так тих и смирен, что редко плачет и медленно растет, однако Феодосию всюду жаловали и за то, что уродилась царевной, и за то, что такая, какая есть – добрая, любопытная и лицом на серафима похожая. Ирина всю себя готова была отдать дочери, но не успела. Феодосия мало болела и скоро умерла. Перед рассветом дышать перестала и, голову бессильно склонив на бок, испустила дух, ни единого звука не произнеся. Царицу в тот час что-то кольнуло, впилось в ребра, покоя не дало, и она поспешила к колыбели, а там уже не дитя ее было, а тело лишь, пахнущее кислым молоком. Запах этот еще долго чудился ей в палатах. Осталось от Феодосии немного: платьев детских сундучок, из сорочки материнской сшитые пеленки да рубашечек белых несколько, а еще на полях икон маленькие изображения, в которых трудно было узнать царевну тем, кто видел ее хоть раз пред собою. Ирина по коридорам бродила и прислушивалась к тихому голосу брата, который часто замолкать начал и терялся в ворохе чужих восклицаний. Он на племянницу раз всего глянул, после не подходил даже и в лоб не целовал. Бояре после похорон накинулись на него толпой и чуть не скинули с высоты трона, за которым он стоял, продолжали и сейчас кричать на улицах, что детоубийце возле царя не место; Федор, прознав про это, пожал плечами и сказал, что будет так, как будет, и он не вмешается, ибо за прошлые грехи уже наказан, а новые свершать не хочет. Он говорил это днем, а ночами от рыданий не мог уснуть. Прижавшись к груди жены, государь напоминал Ирине еще одного ребенка, которого она любит столь сильно, что про других готова позабыть. И постепенно Феодосия талым льдом, дождями весенними покидала женщину, что когда-то была ей матерью, как и другие младенцы покинули. Душа Ирины стремилась к безмятежности, и спокойствие, воцарившееся в ней, излечило тех, кто не мог справиться с горем сам. Больше никто не плакал.***
Борис вопрошал снова, не глядя на нее, плох ли царь, а Ирина скупо, горестно тянула: «Плох». Федор уже не поднимался сам и отказывался подниматься с помощью дворовых. Он пил и ел с руки Ирины лишь тогда, когда, просыпаясь от долгого, мучительного сна, натыкался на ее посеревшее лицо, но глотал с большим трудом, часто выплевывал куски пищи на чистую рубаху, и Годунова брала новую, переодевала государя, а затем приказывала принести еще каши. Лекари давали настойки, священники приносили святую воду и мощи, службы проводили в церквях, но в покоях царских не становилось светлее. Федор поднимал потяжелевшие веки с редкими короткими ресницами, медленно водил тусклыми глазами, которые искали что-то, но не находили, а затем обращал их на жену, что гладила его неустанно по голове и груди, пытаясь забрать боль. Ирина губу закусывала до крови, когда он так смотрел на нее, потому что в этом видела, что жить Федор уже не хочет. Он всегда был близок к Богу, при жизни стремился познать Его и услужить Ему, пусть и многое стерпел и крест принял тяжелее, чем тот, что воистину мог унести, а теперь, кажется, не было сил уже на бренной земле держать свой дух у правителя; он чувствовал нечто невесомое, большое, вечное, стремился к этому и возвращался в крови на подушке, судорогах и стонах. Возвращался потому, что царица не отпускала. Она стонала в своем дворце, просила себя вместо него забрать, душу свою рвала, вспоминая недолгий век счастья, прошедший в заботах по Федору. Ирина ничего с юности не видала, кроме него, ничего не хотела, кроме него, любила его исступленно как жена, как мать любила, мир без него не мыслила и убивалась, горько раскачивалась, слезы выплакала так, что ничего уж не осталось, а он все тихо умирал, вдыхая затхлый, травами лечебными пропитанный воздух. Морозным днем, когда вьюга бушевала и трещало дерево, он на бок чуть повернулся, долго вглядывался в нее, кашлял иногда, а потом сказал: – Буду Бога за тебя просить. Буду ждать тебя. Там, – Федор голову вскинул. – Там буду тебя любить. Ирина, дрожа, улыбнулась ему, крупные зубы оголяя, в груди подавила какую-то черную, вязкую жижу, которая к горлу поднималась, и вздохнула. Она волосы с крутого лба государева убрала осторожно, в губы сухие легко поцеловала и шепнула: «Будет так». И, причащенный патриархом, Федор Иванович скончался быстро, последовав за тем, кого увидел на смертном одре. Ирина, в тот час сидевшая за дверями закрытыми у себя, носом глубоко втянула благоухания, раздавшиеся по палатам, и заснула хорошо и крепко, как давно уже не спала.