«— Очень мало яблок. Натали, приготовь мне список покупок, пожалуйста.»
На самом деле их никогда не было мало. Даже больше, чем нужно. И никогда не хватало места даже для одной такой корзины. Она никогда не спрашивала меня, зачем мне столько или что я буду с ними делать. Она спрашивала «почему яблоки?» и поправляла складки на платье. В ответ всегда следовало только молчание, пожатие плечами и уход в комнату, где я закрывался на некоторое время и снова творил волшебство, перемешанное с безумием. Композиции становились другими, лад иной, строки съезжали с граф и мои пальцы переставали мне подчиняться. А теперь я просто сижу, скрещивая руки и также молча наблюдаю, как в стенах бегут крысы. Отвратительные. Мерзкие.«… как ты. Как я. Как… мы.»
Листы до сих пор не заполнены даже одной нотой, даже одним ключом «соль». Я сидел, думал. Жевал продолжение, кусая внутренние стороны щек, отдирая кусочки кожи. Кусал бока своего языка, чувствуя параллельно медный вкус, словно облизываешь железный холодный замок. Обязательно холодный. В одно мгновение я совершенно не заметил, как уже минуту ковыряю пальцем выемку между ключицами, там, где раньше удобно располагался ею подаренный кулон в виде ключа. Она так часто шутила, чтобы я оберегал его, оберегал всегда, чтобы ни случилось. Словно это был ключ от чего-то поистине сокровенного. Может быть, так и было. Я был готов прикрыть глаза, опрокинуть голову на скрипящий стул. Уснуть. И никогда не просыпаться. Сны мне не снились бы, как и раньше, только частички воспоминаний, что гложили мое сознание вдоль и поперек, в пух и прах. Руки оставались бы сухими, пальцы ледяными, а все тело горело бы, словно окунаясь в котел самого Дьявола. Как же хочется смеяться, как больной на голову, как же хочется плакать навзрыд, как же хочется совершенного. Совершенно ничего.«— Дай угадаю, твоя подруга знает ее имя? — Смеешься? Они проводят друг с другом времени больше, чем я со своей матерью, когда был еще эмбрионом в ее животе. — Перестань. Это ни капельки не смешно. Особенно сейчас. — Ой, неужели наш маленький Адриан стесняется? Ха-ха! — Нино! — Молчу, молчу. Просто это действительно уморительно. — Я бы посмотрел на тебя, когда ты соберешься сделать Алье предложение вопреки своей семье и их взглядам. — Друг мой, мои родители не настолько уважаемы, чтобы не быть солидарными со мной. — За это я тебя и ненавижу. — Зависть — грех. Не завидуй. — Лучше бы я завидовал великим мастерам, ученым и художникам, нежели своему лучшему другу, девушка которого сейчас разговаривает с возможной дамой моего сердца. — Украла? — … — Украла.»
Невольно вспоминается цитата Анри Бергсона: «Когда музыка плачет, с нею вместе плачет все человечество, плачет вся природа». Я был готов закрыть крышку фортепьяно, помотать головой, порыться в старых сундуках в поиске хотя бы одной, хотя бы на половину заполненной бутылки, чтобы вылакать остатки совершенного и запретного, не боясь после упасть глухо на деревянный пол, но лишь бы не следовать словам этого человека. Не следовать никаким словам, никаким мыслям, воспоминаниям. Они давили, сжимали тисками голову, а мой череп такого просто не выдерживал бы. Меня уже ничто не выдерживает, и настолько мне от этого смешно, что аж погано. Я бессилен в собственных рассуждениях, как в принятии правильности, нужной стороны. Я ничтожен в выборе, в просмотре вариантов, каких-либо путей, положений. Я, готовый вот-вот сойти с ума от одиночества и безголосых капризов, забывал все, забывал постепенно, но руки мои помнили каждое движение, глаза помнили каждую ноту, каждую гамму, и минорные, и диезные…, но не помнил только одного — зачем. Я вновь прикрыл свои глаза, теперь уже надолго, чтобы хорошенько подумать, что-то придумать и воплотить в жизнь. Только прошлое, никакого ни настоящего, ни будущего. Прошлое мешало, но оно было частью меня, верно? Разве я мог просто так от него отказаться? Она ведь не отказывалась ни от чего: не отказалась от своей работы, где ночами напролет я только и делал, что затыкал уши подушками, уж больно громок был треск механической иглы; не отказалась от своей умершей матери и отца, принимая их смерть больным подарком в надежде, что теперь она сможет не повторять их ошибок и быть осторожнее, аккуратнее в своих решениях; не отказалась от мужчины, что задорно и строго одновременно «перебирал» артикуляцию, связывая последовательно и грамотно все ее виды, будь то портато или легато, и также грамотно протягивал ей руку, чтобы станцевать с ней под Шопена, придерживая за миниатюрную, хрупкую талию. Она сама по себе была очень хрупка, как стекло. «Вот почему вся мебель у него мягкая» — говорил Рамон Дюфаэль о себе, в свою очередь говоря для других: «Удача как велогонка тур де Франс: промчится, словно её и не было совсем…» Удача не играла роли в моей жизни, я не был верующим, если только в свои собственные возможности. Я презирал мнимо тех, кто надеялся лишь на Бога или Дьявола, кто считал, что все болезни и недуги только от матери-природы. Я презирал их, смотря на каждого из них свысока с пониманием моей личностной веры в то, что я вижу сам, что я ощущаю, делаю и познаю. Те, кто полагался в своей жизни только на удачу, слепо кусая свои костяшки пальцев, тот был еще хуже. Они ничего не делали, ничего не предпринимали, чтобы у них что-то получилось. Тогда о какой удаче могла идти речь? Она не помогала даже тогда, когда ты сидишь перед тысячью зрителей в «Опера Гарнье» и, чувствуя, как будоражит все тело, а язык отнимается, параллельно холоду, что пронизывает тебя с головы до ног, открываешь перед собой клавесин, пуская в ход только свои знания, умения. Душу… Она смотрела на меня непрерывно, приложив ладони к вздымающейся груди. Я бы посчитал себя больным извращенцем, если бы даже сейчас думал о том, как она вздымалась, как покрывалась мурашками ее бледная нежная кожа, как на этой самой груди удобно устраивалась подвеска, укладываясь холодным серебром на разделяющую линию. И я думаю об этом. Я не могу перестать думать о том, как бы она вздымалась от еще частого дыхания. Я не могу перестать думать о ней, о том, как потрясающе она выглядела в тот вечер, когда пыталась быть незаметной мною и пряталась за спиной у своей подруги, которая в свою очередь тепло смеялась, подталкивая стеснительную леди в мои будущие оковы. Кружева на ее платье «вспенивались», когда она кружилась со мной в танце после долгих отчаянных попыток просто заговорить со мной, настолько она боялась сделать первый шаг. Настолько она боялась подойти и без заиканий сказать, что моя музыка волшебна. Настолько она боялась услышать от меня ответ, сильно краснея и вновь, вновь покрываясь мурашками, мелкой судорогой в руках, кистью которой она трепетно держала веер и прикрывала половину своего лица, дабы не оскорбить меня своим смущением.«— Вы боитесь меня? — Нет. Но себя — боюсь…»
Я вспоминаю отчетливо, как после грандиозного вечера она слишком быстро покинула меня, напоминая мне Золушку, которая в одно мгновение ускользнула из рук прекрасного принца. И только туфелька помогла ему разыскать даму своего сердца, а что помогло тогда мне? Расспросы, воспоминания и образ, так крепко оставшийся в моей памяти и не желающий покидать чертоги моего разума? Я не умею читать мысли. Я могу только перебирать клавиши в надежде, что скоро создам что-то. Просто «что-то». Мысли были, они вели меня в игре и нужному темпу, но как дело доходило до воспроизведения — я терялся. И теряюсь до сих пор, чтоб все это было проклято. Раньше все было намного проще. Раньше я мог создавать ночами около ста композиций, раскидывая их со смехом по спальне, не обращая внимания на позднее время. Раньше я и Нино только и делали, что по молодости в университетах расписывали идеи и новаторства, желая показать миру, на что мы способны. Мы шалили, курили и пили дорогой зеленый чай, никогда не пренебрегая чем-то запрещенным.«— Будущим гениям проблемы не нужны! — Нино, ты пьян. — Я положительно пьян! — А шатаешься по дороге отнюдь отрицательно. — Не указывай мне, женщина, я имею право быть свободным, сильным и независимым. — Слушай, сильный и независимый, тебя дома случаем твои 40 фрейлин не ждут, чтобы умыть и уложить на перины? Выглядишь ты паршиво. — Зато я счастлив. И ты будешь счастлив. Вот увидишь, мы с тобой добьемся успехов у этого мира! — Я даже не сомневаюсь в тебе.»
Секреты. Выбирая между откровениями всей жизни и полным доверием, я выбирал золотую середину. Если мне доверяли и шептали на ухо то, что он в свои 47 лет спит с плюшевым мишкой, я молча выслушаю его и унесу с собой в гроб то, что услышал. Если перед моим лицом мотали головой и прятали от меня свои тайны, запирая на всевозможные ключи и замки, я принимаю это должным образом и ухожу прочь. Но никто не идеален: не был, не есть и не будет. И любой другой на моем месте поступил бы так же, запихнув глубоко нравственности и правила. Она так долго обижалась на меня, когда я узнала о том, что я сделал. И впервые в жизни я тоже винил себя, но винил, как говорил Ляиф, положительно, потому что не видел ничего такого в том, что было написано на тех листах. А она в свою очередь стояла у подоконника и обнимала себя руками, шмыгая периодически носом, пусть и не желая показывать свои слезы мне. Она молчала долго и томно, утирая мокрые щеки. И только однажды спросила меня:«— Зачем?..»
И я не знал, что на это ответить. Только выдохнул, постепенно приближаясь к ее стану со спины, чтобы одарил обнаженные плечи теплой лаской, чтобы видеть вновь ее вздымающуюся грудь, мурашки, бегущие по зацелованной коже, дрожь в голосе и дыхании, таком же горячем, как и мое бурлящее желание. Я хотел показать ей «зачем». В преддверии очередного выступления я пытался завязать излюбленную бабочку, и лишь томно выдыхал, когда видел, что ни черта у меня не выходит. В кой-то мере я был рад тому, что она прибыла чуть раньше, чтобы проверить мою собранность. Это было не менее важно для меня, и она это понимала. И если бы я знал, что в комнате на тот момент ее не окажется, что дверь будет открыта, и «открытая книга» не будет лежать на тумбочке, я бы ни за что не поступил так, как тогда. Но этого не случилось. Я пошел на ее поиски, молча разыскивая брюнетку по всему своему еще тогда маленькому дому. Пустота комнат доказывала ее отсутствие, и только одна приоткрытая дверь, к коей ноги вели меня без раздумий, скрипела в кромешной тишине. Словно зазывая меня войти, я чуть приоткрыл плотное дерево, не обнаруживая внутри помещения ни души, а только лишь заправленную постель и свечу, стоявшую в подсвечнике. Воск стекал вниз, а фитиль не был потушен, что я и поспешил сделать, замечая открытые листы рядом, на тумбочке.«16 июня. Ветер, что шептал мне колыбель моей души, протискивался через его закрытые окна. Святая Дева Мария, молю тебя дать мне решимости и уберечь от страха, что просыпается во мне каждый раз, как только он стоит рядом со мной. Сохрани меня от смущенья, спаси меня от мнимого падения в его изумрудных глазах. Молю тебя. И молюсь тебе. Мое сердце крошится, когда он смотрит на меня, а порою, когда он протягивает мне свою кисть, я умираю. Умираю так приятно, что аж стыдно мне, и я забываю, как дышать, как говорить, как быть той леди, которой учили меня быть. Я забываю все на свете, и только и делаю, что давлю в себе желание смотреть на него без конца, сидя в зале среди великих гостей. Мне так неловко от мысли, что я имею честь говорить с ним, слушать его истории и идеи, которые он готов чуть ли не сейчас воплотить в жизнь. Я готова таять в его руках, лишь бы он прикасался ко мне снова и снова. Прошу тебя, о, Святая Матерь, дай мне сил, дай мне желания и времени, чтобы я смогла привыкнуть к его взору, обращенный на мой скромный стан. Молю тебя, чтобы я, мнимо влюбленная, смогла себя заставить любить его еще сильнее.»
Она узнала о моем поступке после концерта из-за потушенной свечи. Она молча оглядывала меня, стоя в дверях моего кабинета, и была готова зарыдать. Смотрела на меня с болью и презрением, как никогда бы себе ранее не позволила бы. В свою очередь я видел, как ей было страшно и обидно, как ей было стыдно, в первую очередь, за себя. Она понимала, что я узнал самое сокровенное, что она бы никогда, наверное, не рассказала мне, даже будучи кем-то другим, не просто любительницей моей музыки, не просто влюбленной в такого человека, как я. И после молчания, после попытки высказать мне все то, что она чувствовала на тот момент, она просто ушла в гостиную, закрыв рот ладонью. Давка. Та, что поражала ее тело, доводя до слез, до дрожи, то немой истерики. Мысль, что она упала в моих глазах, никогда бы ее уже не покинула, если бы я не пришел к ней, не пришел тогда, когда гроза позволила лампам потухнуть и окутать гостиную темным одеялом дождливой ночи. Она не хотела меня прощать, но она простила меня, отчего сильнее плакала еще какое-то время, а я покорно ждал, чтобы подойти к ней, коснуться пальцами ее шелковистых волос, убирая их на другую сторону и открывая для себя ее шею, проводя кончиком носа по горячей коже. Я вновь и вновь целовал ее, целовал и обнимал под грудью, оглаживая осиную талию, прикрытую тканью платья. Я шептал ей на ухо, что она может доверять мне, не скрывая своих чувств и эмоций, поддаваясь моим прикосновениям, не давая себе коснуться запретных губ, пока она сама не сделает этого, резко поворачиваясь ко мне лицом и телом, поднимая на меня свой заплаканный взор. Мы дышали друг другу в унисон, и словно во сне она запустила тонкие пальцы мне в волосы, отчего голова моя закружилась, а контроль был мною потерян постепенно. Она оглаживала меня, как покорного домашнего кота на своих коленях, при всем том, что мы так и стояли у того окна, а ее лицо все еще было с капельками высохших слез. В ту ночь, как помнил я, изменилось все. То, как она тяжело дышала в моих объятиях, то, как локоны ее волос располагались на тканях разборными волнами, как она, поддаваясь моим рукам, выгибаясь в спине, чтобы я мог одаривать ее горячими ласками, от которых она краснела, о которых она даже не смела мечтать. То, как я чувствовал касание ее ладоней на плечах, царапины на лопатках, жгучие и яркие, новые и остывшие, покрытые новыми, еще более глубокими, от которых я сходил с ума, был безумен и возбужден, кусая в ответ ее шею и нижнюю челюсть, прося еще, еще и еще. То, как я сжимал ее бедра, оставляя следы от подушечек пальцев, скользящие по мокрой от усталости коже, и то, как она, переплюнув все великие мелодии, одаривала меня своим вожделением, не сдерживаясь и лаская мой слух только громче, только сильнее, пылко дыша с каждым движением, с каждой попыткой, с каждым словом «люблю». Дыхание сбивалось, и сухие комки, преграждая легкие и заставляя глотать кислород, краснеть сильнее, утыкаться в подушки лбом и упираться ладонями в перины, доводя обоих до заключительного аккорда, пока разум совсем не покинул тела. Я сижу и краснею, как малый ребенок, которого поцеловала девочка в саду. Голова моя кружилась, но перо уже находилось в руке, и я начинаю писать в строках ноты, кусая губы от воспоминаний, будоражащие меня снова и снова.«Я помнил, как листал страницы, с каждым разом удивляясь такому красивому языку. Я запоминал все строки, все буквы, что были в нем написаны, и использовал их, чтобы ей было хорошо со мной, чтобы она была со мной, доверяла мне. Я пробовал забыть слова о возбуждении или страхе, но они настолько въелись мне в мозг, что я и сам возбуждался, убирая в ящик стола этот проклятый дневник, каждый раз давая себе обещание, что никогда более не открою его, не прочту и строки. И я каждый раз ошибался, сохраняя новую частицу ее памяти в себе».