Часть 14
1 июля 2016 г. в 17:04
После нападения Гитлера на Советский Союз ни одно событие второй мировой войны не изменяло её хода так круто и необратимо, как это сделала Курская битва.
Вермахту случалось терпеть поражения и раньше. Был катастрофический провал наступления на Москву, были серьёзные неудачи под Ленинградом и на Кавказе; был, наконец, Сталинград. Но даже потеряв на Волге четверть миллиона своих солдат, с подорванными тотальной мобилизацией производительными возможностями тыла и заметно пошатнувшейся моралью, Германия к началу рокового для нее лета 1943 года все еще удерживала инициативу боевых действий на Восточном фронте.
Последним проявлением этой инициативы суждено было стать операции «Цитадель».
Ни на один из своих прежних оперативных планов не возлагали в немецком командовании таких надежд — и никогда так не страшились неудачи, понимая: эта надежда — уже последняя, ещё одного шанса судьба не подарит.
Принципиально отвергнув расчёт как главный элемент стратегии, заменив его мистической интуицией в сочетании со ставкой на «тевтонскую ярость», фюрер не мог в то же время не понимать, насколько ненадежен подобный метод ведения современной механизированной войны. Отсюда — его неизменные колебания перед каждым очередным ударом, всегда предшествующий этому период сомнений, оттяжек, внезапных переносов «дня Д» с одной намеченной даты на другую. Назначенное на 26 августа нападение на Польшу было отложено в последний момент, когда войска уже двигались к границе; Гитлер долго не решался начать Западный поход, более десяти раз откладывал вторжение во Францию: менялась и переносилась дата агрессии против Советского Союза; откладывались и сроки операции «Цитадель».
Ее откладывали под разными предлогами — неготовность техники, распутица, неблагоприятные прогнозы синоптиков, — но все это были лишь предлоги. Истинная причина лежала глубже: фюрер опять боялся, и на этот раз более, чем когда-либо. Слишком многое было поставлено на эту последнюю карту, и он это понимал — даже не рассудком, а тем своим безошибочным звериным чутьём, которым так гордился, видя в нем особый, осеняющий лишь избранных, дар свыше, и которое действительно не раз предупреждало его об опасностях, — он уже всем своим нутром чуял приближение самого кризисного момента войны. Он прекрасно понимал, что именно теперь и именно там — на этой холмистой, до последнего овражка изученной им по аэрофотоснимкам равнине между Орлом и Белгородом — будет окончательно решён вопрос, быть или не быть его «тысячелетней империи»…
И это понимал не только Гитлер. Весь мир затаил дыхание, когда утром пятого июля шестнадцать ударных дивизий двинулись на Курск с юга и севера, начав самое массовое и самое жестокое из всех сухопутных сражений второй мировой войны. Поэтому, когда неделей позже окончательно определился его исход, когда уже неоспоримым фактом стал катастрофический провал немецкого оперативного замысла — случилось именно то, чего втайне так боялся Гитлер: под ударами сейсмических волн, рождённых в эпицентре Курской дуги, глубокие трещины пошли по всему фундаменту фашистской «новой Европы».
Раньше и сильнее, чем где-либо, это почувствовалось на родине фашизма, в Италии. Двенадцатого июля немецкие войска вынуждены были перейти к обороне под Орлом и Белгородом, а уже через две недели в Риме пал режим Муссолини. Диктатор был арестован по приказу короля. Хотя новый глава правительства, маршал Бадольо, и заявил официально о том, что Италия продолжает вести войну на стороне Германии, все понимали, что это лишь пустые слова. Союзник номер один выбыл из игры.
Почти одновременно с этим на другом конце Европы открыто взбунтовались финны — куда более надежные, казалось бы, товарищи по оружию: сейм единодушно одобрил и направил президенту меморандум с требованием выхода Финляндии из войны. Грозные подземные толчки были зарегистрированы чуткими перьями дипломатов-разведчиков в Женеве, Стокгольме и Лиссабоне: стало известно, что румыны и венгры зондируют возможности сепаратного мира. Еще недавно казавшийся монолитным как скала блок гитлеровских сателлитов превращался в шаткий фанерный балаган.*
(тема Германии - Darin Sysoev - Come)
12 марта 1944 г. Берлин
— Разницу между Гитлером и Вильгельмом я и сам вижу, и полностью разделяю ваше представление о том, чем была бы для Европы победа Гитлера. Но вот представляете ли вы, что будет с Германией, победи в этой войне наши сегодняшние противники? Поэтому-то вы так легко и объявляете себя решительным сторонником поражения. А поражение между тем вообще покончит с Германией как с единым самостоятельным государством: нас просто разорвут на куски. Этого, как вы понимаете, я своей стране желать не могу, — решительно закончил свою тираду доктор Дорнбергер** и встал со стула, на котором сидел.
Это был почти закрытый клуб единомышленников, куда допускались только самые доверенные лица. Ещё тогда, в начале сорокового года тут, в Берлине, была создана ячейка сопротивления, которая сейчас превратилась в целую сеть организаций, имеющей своей целью спасение Германии. И Корф был в этой организации не последним человеком, который в силу своей подлинной работы должен был знать о движении сопротивления в самой Германии. Сегодня были именины одного из вдохновителей, личного доктора и друга Вольфганга фон Корфа, именно поэтому мужчина был здесь.
— Так что же, в конечном счёте, важнее — тысячелетнее наследие всей нашей общеевропейской культуры или эта насквозь прогнившая германская государственность, которая со времен Бисмарка делает все возможное, чтобы мы, немцы, были пугалом и посмешищем для всего мира? — фон Венг закинул ногу на ногу и уставился на доктора. — Что мы дали человечеству за это время? Весь наш вклад в мировую культуру был сделан раньше, а потом? Крупповские пушки? Ты болван, Эрих, если можешь беспокоиться о судьбах нашего «единого самостоятельного государства» сегодня, когда мы докатились до самого чудовищного духовного обнищания, до какого не докатывалась ни одна нация! В немцах погашен дух творчества, мы разучились писать книги, сочинять музыку, даже строить дома! Вспомни, что мы умели создавать двести лет назад. Кёльн, Гамбург, Дрезден, а ведь Пёппельман даже не был звездой первой величины, никто никогда и не считал его этаким немецким Бернини. Так вот, посмотри повнимательнее, и сравни его работу с нынешним современным убожеством.
— Нет, это немыслимо! На разных языках, мы что ли, разговариваем?! Что мне до архитектуры, если перед нами стоит вопрос, быть или не быть Германии! Вы меня спросили, чего я желаю, победы или поражения; так вот — я одинаково боюсь как того, так и другого, потому что наша победа была бы торжеством нацизма, а поражение станет нашей национальной гибелью.
Он судорожно стал чиркать спичкой, пытаясь закурить.
— Очень хорошо. Отлично! Корф, у вас есть третий вариант? — спросил фон Вейг, оборачиваясь к столу, за которым курил штурмбаннфюрер, но он не успел ответить, доктор опередил:
— Да, есть, покончить с нацизмом раньше, чем это сделают армии противника! Вам хорошо рассуждать о желательности поражения, сидя здесь, а я был в России. Они, господин профессор, сначала сровняют с землей все эти ваши шедевры архитектуры, а потом начнут истреблять нас, как собак, и будут правы! Я под Сталинградом видел вымерший лагерь русских военнопленных, — только один, на Украине их десятки! Вы думаете, это нам простят?
Выкрикнув последние слова, он быстро отошел к окну и остановился спиной к комнате, держа руки в карманах бриджей.
— У меня нет иллюзий на этот счет, — сказал он, наконец, — платить придется не только нам, но и нашим внукам.
— Не знаю, — помолчав, сказал Корф. — Вас заносит в метафизику — всеобщая вина, искупление… Я просто офицер, безо всяких идей, и этим все сказано. Но если говорить откровенно, — помедлил он, — то сейчас не лучший момент предпринимать решительные шаги. А теперь поставим точку на этом разговоре и будем считать, что он носил чисто теоретический характер.
Он взял со стола бутылку и разлил остатки вина.
(тема Наташи - John Murphy - In The House - In a Heartbeat)
25 октября 1944 г. Ленинград
В Ленинград Наташа приехала осенью сорок четвёртого, и долго не могла понять, в каком городе очутилась, настолько всё было незнакомо. Дома, который она искала, не оказалось, а спросить было не у кого, и Наташа пошла по адресу, который был записан на листке школьной тетради твёрдой мужской рукой ещё там, в Варшаве.
Она провела в Майданеке неполные три года, и не было дня, чтобы она не желала смерти. Нет, её не пытали и не мучили, как других, она не спала в общем бараке и не работала по шестнадцать часов, она была прислугой в доме инспектора лагеря. Ее обязанностью было мыть, убирать, стирать и готовить, приносить чай и подавать газеты, и каждый день бояться, бояться поднять глаза, ответить не так, как надо, и тем самым рассердить или просто занять не то место у двери в столовой, когда «хозяин» завтракал. Нельзя сказать, что Рихард Бёрк*** был груб с ней, нет, наоборот, даже вежлив, во всяком случае, он всегда добавлял к своему приказу это неизменное «пожалуйста». Он знал русский, но предпочитал, чтобы служанка говорила с ним по-немецки, для этого однажды зашел к ней в каморку, положил на тумбочку невесть откуда взявшийся школьный учебник немецкого и сухо произнес по-русски:
— Учить, пожалуйста.
И она послушно стала учить, хотя никогда не занималась раньше немецким языком, предпочитая изысканный французский. К концу первого месяца появились первые результаты, так что инспектор был доволен. К концу апреля сорок второго года её успехи в изучении языка были так очевидны, что теперь он мог развлекать себя небольшой беседой с ней, терпеливо поправляя её неумелые ответы.
Иногда ей казалось, что между ними установилось какое-то хрупкое перемирие, будто негласным законом он определил их роли в этой жестокой действительности. Он не кричал на неё, не унижал, и был предельно корректен в своих указаниях, так что порой Наташа не могла соединить воедино понимание того, что это один и тот же человек, этот, которого она видит каждый день и тот, что управляет всем этим ужасом.
Иногда она ловила на себе его задумчивые взгляды, иногда он был слишком молчалив, но всегда неизменно вежлив, и Наташин страх начинал отступать, оставляя вместо себя острую настороженность и пустоту. Ей запрещалось выходить из дома, вообще за пределы небольшого участка вокруг коттеджа, так что Наташа не имела никакого представления, что сейчас происходит с её подругами, с которыми она прибыла сюда. Она слышала автоматные очереди, по утрам слышала крики на построении, но не имела возможности ни видеть, ни спросить. Все возможные контакты с окружающими были оборваны «хозяином». Даже продукты и те приносил молчаливый унтер-офицер, с которым Наташе тоже запрещалось говорить. Так проходили дни, месяцы, наполненные страхом и ожиданием. Ожиданием неизвестного…
А потом он уничтожил её. Это случилось в новогоднюю ночь сорок третьего, пьяный и мало соображающий, он ввалился к ней каморку с бессмысленным требованием вина. Она даже не поняла, когда он ударил её и, отлетев к шкафу, глупо попыталась встать. Потом он долго и со вкусом бил её, пока Наташа не потеряла сознание. Очнулась только тогда, когда пьяный хозяин волок её на кровать, что-то бормоча на немецком, который она от боли и ужаса едва понимала. Он что-то рыдал у неё над ухом, когда пытался смыть кровь с её лица, и тем самым причинял еще большую боль. Наташа застонала, пытаясь отодвинуться от его руки, но тут же пожалела, потому что пьяное мужское тело навалилось на неё. Он лапал её, сжимал, тискал и всё пытался поцеловать её разбитые, кровоточащие губы. Девушка придушенно скулила, пытаясь уберечь себя от этих бесцеремонных, похотливых рук. Под всей этой болью, пьяной вонью, кровавым маревом, что стояло перед глазами, она даже не почувствовала его вторжения в себя, она ничего не понимала, потому что боль от разбитого тела погребла под собой всё остальное, и у неё не осталось даже сил на такое естественное и понятное сопротивление. Тогда Наташа закрыла глаза и молила о смерти, чтобы никогда больше ничего не чувствовать. И только знала, что ненавидит его, ненавидит его так, как может ненавидеть только женщина. Сколько продолжался этот кошмар, она не представляла, потеряв сознание.
Очнулась уже утром, маленькое окно ее каморки светилось солнцем, и в доме стояла тишина. Девушка пролежала целый день, не в силах поднять даже голову, а к вечеру дверь отворилась, и вошел Рихард Бёрк трезвый, хмурый и молчаливый. Прошел к кровати, на которой лежала она, потрогал лоб, и, присев на край, принялся рассматривать её синяки и ссадины. Он ушел куда-то и тут же вернулся, неся коробку с лекарствами. Целую неделю он как опытная сиделка возился с ней, бинтовал, накладывал компрессы, поил какой-то гадкой настойкой и молчал.
Она ничего не хотела. Она хотела убить его и умереть, но она поправилась и снова, как и прежде, готовила завтраки, подавала газеты и чистила его китель. Скребла ванну, отмывала лестницу и стелила чистое бельё… Иногда этот ужас повторялся, когда он снова пил и вваливался к ней. Но теперь он не бил, просто наваливался всем телом, не заботясь о том, насколько противен ей.
Так продолжалось до тех пор, пока русские не стали подходить всё ближе и ближе к лагерю. И тогда он убил её во второй раз.
— Я не могу тебя оставить им, — прохрипел он, прежде чем выстрелить в Наташу на заднем дворе рядом с гаражом, перед тем, как уехать навсегда.
Там её и нашли.
Два дня она лежала, не приходя в сознание, потом открыла глаза и услышала русскую речь и разобрала сквозь густой туман белые косынки медсестер, склонившихся над ней.
Она лежала в госпитале уже вторую неделю, когда Сергей нашел её. Наташа лежала на узкой кровати бледная, почти как та простыня, что укрывала её истерзанное тело. И только роскошные густые шелковые локоны разметались по подушке, и зелёные глаза были как бездна, пустые и безжизненные. Она ничего не ела, не говорила и только судорожно вздрагивала, когда к ней прикасались чужие руки. Лейтенант тогда ничего не сказал, но пришел на следующий день. И стал приходить каждый день, ничего не говоря, ни о чём не спрашивая. Наташа молчала, терпя его присутствие рядом, как неизбежность. Потом она поправилась и стала вставать, а потом заговорила со старенькой сиделкой, что дежурила ночами у кроватей солдат.
— Ничего, дочка, всё пройдет — тихонько поглаживая Наташину руку, бормотала старушка, — Все перемелется — мука́ будет.
И тогда девушка решила жить. Наперекор всему и своему желанию.
А Сергей всё приходил, не оставляя её ни на минуту со своими мыслями, они стали говорить, иногда выходя на прогулку, вспоминали жизнь до войны. Сергей не утешал, не сочувствовал, да она и не потерпела бы никакой жалости. Ее раздражала человеческая бестактность, и она никому не позволяла себя жалеть, просто стала собранной и замкнутой.
А потом они поругались. Сергей тогда стал стоить планы о том, как они заживут после войны, как он вернется в родной Питер и снова пойдет на завод, даром, что ли пять лет учился. Как мама, его старенькая мама снова отправиться в театр гладить бесконечные рюши на старинных костюмах, а она, Наташа, будет гулять по Невскому и есть мороженое. И тогда она не выдержала:
— Прекратите! Слышите, вы? Прекратите со мной говорить, будто я нормальная, будто все прекрасно и станет еще лучше. Это не так! Слышите? Я НЕ нормальная, и жизнь у меня никогда больше не будет нормальной.
И тогда он ответил, жёстко и почти грубо.
— Это вы прекратите! Прекратите считать, будто вам досталось больше всех! Есть люди, которым сейчас гораздо тяжелее, гораздо больней и у которых действительно никогда не будет больше нормальной жизни. Так что прекратите тут разыгрывать вселенское горе и возьмите себя в руки. Вы кто? Лингвист? Вот и займитесь уже делом. Нам сейчас позарез нужны переводчики, а вы тут сидите, вздыхаете, слезы утираете!
Сергей тогда рассерженно ушел, твердо шагая по пересохшей, выжженной летним зноем земле, а она осталась.
А потом оказалось, что его часть уходит дальше на Запад, и Наташа растерялась. В Киеве у нее не осталось никого, Андрея она потеряла ещё в самом начале войны, о Мише не знала почти ничего. И тогда Сергей дал ей адрес своей мамы, так она и приехала в Ленинград.
На месте оказалось, что дом, в котором жила большая семья Андрея, разрушен, а мама Сергея умерла ещё в первую голодную зиму, и в её комнате поселились чужие люди. Она пошла в первое попавшееся на глаза отделение милиции, и через сутки у неё был адрес Сони.
А. Ярославна (Дея) 2016 год.
Примечания:
* — Ю. Слепухин «Сладостно и почётно»
** — один из ключевых героев книги Ю. Слепухина, участник сопротивления, попавший на службу в Вермахт, после Сталинграда окончательно осознает гибельность курса Германии.
*** — собирательный образ. Настоящее имя Рихард Бер, последний начальник Майденека с мая 1944, считавшийся Гиммлером «слишком мягким» в обращении с заключенными, и Амон Гет, герой фильма Стивена Спилберга «Список Шиндлера» 1993г.