* * *
Фриггор жёг левую руку, солнце любознательно пыталось забраться в поглощённые тьмой полузакрытые глаза, тяжёлые волосы раскидал ветер, отняв у нахмуренного лба. Как же ему ненавистен дикий природный мир. Мир, которому он желает захлебнуться в природной катастрофе. Правую руку он прятал на груди, но недолго. Желание покончить со всем пересилило, или кто-то подтолкнул его решительно действовать, или само время вершить чужие судьбы пришло. Длинноногим изваянием Данаис завис на краю небесной чаши. Перевернул карту. Сосредоточенная хмурость тотчас прекратила его обнимать, отскочив, как ошпаренная: по восковому лицу трещинами расползлась улыбка. Ненавистный мир уже не так противен. Похоже, ещё денёк жизни подарить ему можно. На белом обороте прямоугольного полотна демона поджидали двое: причудливый флакон с синевато-зелёной жидкостью, торчавший изо рта Медузы Горгоны, и украшенная вензелями надпись “Anastasis”¹. Жидкость плескалась о стенки сосуда, перемешиваясь с пузырьками воздуха, но Горгона не шевелилась, лёжа с перерезанным горлом. Вензеля меняли положение, появляясь то снизу, то сверху надписи, переливались червонным золотом. Живая вода, живая карта. Но мёртвая Горгона. Почему же Хет так странно заулыбался? Один немой свидетель, терпеливо шпионивший за краем чаши неба, до конца жизни мучил себя этим неразрешимым вопросом. Хет ничем себя не мучил. Даже обожжённой и очень болевшей рукой, получившей увечье спустя всего несколько минут держания смертоносного фриггора. Больше не медля, поднёс его к карте. Красное зерцало капнуло в центр и, затвердев, превратилось в печать. Хет никогда её не видел, но сразу узнал — спиральную змеиную печать великого лорда Асмодея. — Peragere², — низким шёпотом прочитал по её контуру молодой демон. Важность момента никто не осознавал и события не протоколировал, так что в мировую историю они не вошли. Сам Данаис... возможно, что-то и чувствовал. В его душе в то мгновение могло твориться что угодно: создаваться и рушиться горделивые земные царства, прокатываться багровые реки крови, и в кровь — превращаться вода морей и океанов, умирать неизвестные звезды и планеты, исчезать в колоссальных взрывах бесценные знания и весь вселенский разум. Но прекрасное лицо не выдавало тайну, недвижное и по-прежнему взрезаемое лишь трещиной неестественной улыбки. А эхо от его шёпота не растворилось, наоборот: слово, начертанное на печати и произнесённое, обрело свою особенную злую плоть, как слова в первый день творения. И с каждым отзвуком в нём одном собиралась всё большая мощь. Пока воздух не налился ею, воздух везде и всюду, на целой планете. Крохотная тяжесть, дышать стало чуть труднее, но совсем чуть-чуть. Но — всюду. Её признали и убоялись животные. Единицы из людей — заметили. Миллиарды — не придали значения. Впрочем, несколько гиперчувствительных астматиков не справились с новой тяжестью и скоропостижно умерли, не получив достаточно времени, чтобы изумиться и кому-то рассказать. Но смерть от необычного удушья в кислородном голодании затерялась на фоне прочих смертей, в высоких горах и в глубоких тоннелях, от рядовых производственных аварий до загадочных несчастных случаев. Всё смешалось в кашу без лиц, имён и громких скандалов. День плыл по течению времени как вчерашний, как завтрашний и любой другой, не подозревая, чем отличается. И как отличается. Медлительно разжав пальцы, Данаис уронил дары бездны обратно в бездну — чёрно-белую карту прочитанного будущего и красный фриггор. Ушёл с небосклона, шаг за шагом спускаясь вниз, вырубил себе длинную винтовую лестницу в пустоте, отказавшись лететь или бежать. Но на предпоследнем шаге он всё-таки сорвался в бег, услыхав зов, которому не мог противиться. Оставил дымные, пахнущие горелым торфом следы на сочной траве и полевых цветах.* * *
Ему и нравится, и выводит из себя послушание любовника, лежащего на карнизе головой вниз. Нравится чувствовать себя хозяином положения, когда один средний по силе удар — и он совершит убийство, наконец-то сладостно переступит черту, развеет призрак вечно молчащей совести... и будет жадно рассматривать разбитый асфальт под окном и очертания тела, замершего в последней нелепой позе. А выводят... слабые, будто вымученные отклики этого тела. Оно пульсирует под его руками недостаточно страстно, будто в нём уже сейчас не хватает жизни и жизненных соков, оно разжигает злобу и усугубляет его жажду, больше, больше жажды и злобы, всё глубже в тёмную сырую шахту бешенства, где он окончательно потеряет над собой контроль. Он распалён непривычной похотью, которую не может обуздать силой разума, не может с ней совладать, как со слишком разгулявшимся лесным пожаром — и одновременно в ледяной воде захлёбывается, опущен в неё, голый и орущий, равнодушием своего дьявола. В Юргене едва ли теплятся чувства, он снова глумится, водит за нос, кормит не собой, кормит сладкой ложью... и он, Остерманн, бьётся, как на медленно твердеющем льду, облитый нефтью, бензином и напалмом, охваченный жутким пламенем, которое никакой водой не затушить. Он рычит, не слыша себя, почти теряя рассудок. Пальцы, сводимые судорогой, блуждают меж тонко торчащих рёбер, вставляются в острые впадины, ногти раздирают кожу белее снега и входят глубже в неё, в плоть демона, из которой мстительно хочется, чтоб потекла кровь. Но крови нет. Юрген не даёт ему ничего взамен, ни робкого стона, ни недовольного шипения молодой змеи. Тихо, возмутительно и возбуждающе тихо — на пределе слышимости — Юрген дышит, сбивая его с ритма подъёмами и опусканиями безупречной грудной клетки. Лицо бога-демона изучает пустынную улицу с высоты третьего этажа и принадлежит не ему, а спящему в смоге перевёрнутому городу. Дэннис пытается отнять у рёбер свои онемевшие руки, чтобы взглянуть, остались ли хоть какие-нибудь следы, но плоть не пускает. Больше, чем плоть. Воля дьявола, что окутывает его, размытым столбом висит в спальне от пола до потолка, воскуренным дымом, приятным и одновременно отвратительным запахом совокупления, вседозволенности и греха. «Двигайся», — приказывают дымчатые губы. И он двигается. Бёдра намертво оплетены вокруг его бёдер, ничто его не выпустит из тугих сетей безумия, из плена близости, из дурмана похотливых фантазий, пока дело не будет закончено. Он облизывает и кусает себя за губы, ему хочется целиком быть между ног своей мечты, погрузиться ртом во все её щели и отверстия, потрогать языком, что-то сожрать сразу, захлёбываясь и давясь непередаваемым вкусом, что-то оставить на потом... если возможно какое-нибудь «потом». Но все невысказанные желания тщетны, он нем, он устало трётся о гладкие упругие ягодицы, эталон, который он изобрёл сам, его истомлённый член давно излился в мальчишку, а голод не прошёл. И возможно, что теперь — не пройдёт никогда. Ломка возвращается, а шприц, где был наркотик, пуст, и дымчатая рука не наполняет его вновь. И с большим трудом вернув себе хотя бы половину рассудка, Остерманн вспоминает, почему ему так больно. Перед тем, как разложить Юргена на подоконнике открытого окна, он сам получил глубокую рану. Демон с ухмылкой зажал в зубах что-то и, когда опустился на колени голый, перед его готовым на всё, до небес торчавшим достоинством, взглянул исподлобья невозможно хищно, в блеске сапфировых глаз, помноженных на блеск бритвенного лезвия... Оно вошло незаметно, казалось не толще бумажного листа, разрезало пополам твёрдую головку и осталось внутри пещеристой, непрерывно сочащейся кровью плоти. С этим лезвием он взял Юргена, а кровь — он потряс неверящей головой, окончательно высвобождаясь из объятий тяжёлого дурмана — кровь сыграла роль смазки? Да, скользить вглубь тела было легко, ничего не скажешь, легко и приятно. Желание разрывало в клочья, на каждом толчке, сдвигавшем Юргена всё дальше с подоконника в предрассветную мглу, ему казалось, что он уже взорван изнутри, что выше этого предела ощущений ничего уже не будет. Но новый толчок — новый предел. И мгла перед рассветом улыбалась ему, охлаждая до температуры пробуждающегося солнца. То есть хотя бы — до температуры солнца... Он застонал, не зная, как сильно покрывается бледностью. Ему хочется ещё, ему хочется снова. Но он ни жив ни мёртв, и его член превратился в ноющую разверстую рану, молящую об исцелении, из которой Юрген, медлительно скроив новую сатанинскую ухмылку, зубами вытянул бритву, покатал во рту, счищая слой засохшей крови и спермы, и аккуратно сплюнул стальное орудие пытки в окно. Потом закрыл окно. Зачем... Но нет, не всё ли равно, лучше не спрашивать ничего, уснуть, забыться, проваляться в коме три дня и три ночи, а четвёртого дня встать и поверить, что всё лишь приснилось. Верхней обессиленной частью тела Дэннис лежит на полу, а нижней — на разворошённой кровати. Пачкает воздух и радует дымный столб греха, занявший треть спальни, новыми стонами: это Юрген занялся его деликатным увечьем. Насадился членом до горла, как обычная шлюха, или осторожно сосал, заживляя прозрачными соками своего чёртового смеющегося рта? Скупо лилась новая кровь, её слизывало более чем два языка, Остерманн терял и находил под паркетом своё я, глубоко вперившись ослепшими глазами в стену, украшенную тяжёлым резным распятием. Ему было плохо, ему было хорошо — всё на грани с криком, мольбами и рвотой. Его посещали древние египетские боги, его ненавидел белый Христос, его проклинали какие-то грязные дети, одетые в нищенское тряпье, ему на губы и нос лились жертвенные мёд и молоко... Озирис целовал его ступни, пока не обратил их в серый пористый камень, Анубис — разбил их тяжёлым посохом на мелкие кусочки, а когда явился Гор, гордый и сокрушённый, бледнее бледного под тяжестью сдвоенной короны объединённого царства, неся в руке свой выбитый соколиный глаз... Дэннис готов взмолиться о пощаде? Только бы глаз Гора не смотрел, но он смотрит, сжигает по одному кусочки разбитых ступней, а когда они закончатся, чёрной угольной крошкой усеяв пол — бог неба перейдёт на ещё живое тело, сожжёт его, и всё пропадёт, пропадёт безвозвратно... Юрген закончил. В комнате запахло ладаном и миррой. Дьявол уничтожал следы своего присутствия таким вопиющим образом, используя святые дары своего врага? У Дэнниса совсем нет сознания, чтобы удивляться этому, а бессознание заставляет шарить руками до упора — до нахождения твёрдой подушки — подсовывать её под голову и немедленно проваливаться в долгий чёрный сон без видений.* * *
На поле невидимых боёв надолго поселилась тишина. У мерного дыхания не было провокационного сопения, у скользящих шагов — не было сцепления с красными паркетными досками. Столб дыма, тот горчащий и провоцирующий кашель фимиам, воскуренный бездне, улёгся. Две пары длинных ног — одна девственно белая, а другая в багровых и серых разводах — скрылись в видавшей виды душевой. Предметы, то есть вещества, из которых они были сделаны, умели стариться не хуже людей, усваивая страшные жизненные уроки, а целый ансамбль предметов старился, кажется, сразу на целое столетие — передавая друг другу, дополняя и усиливая отдельные ужасы пережитого в общий котёл страха перед врагом. Перед адом. Между тем два адских небожителя нарочито не заметили перемен в обстановке. Один раздвинул матовые створки кабинки, испещрённые искусственными каплями воды, и поставил второго под прохладный душ. Серые разводы от спермы, размокнув, смывались сами, а засохшие багровые — от крови — требовали жёсткой мочалки. Или жёсткой руки. — Ты хочешь меня здесь? — не удивлённым, но и не радостно готовым или предвкушающим шёпотом спросил Юрген. Тот, кто почти насильно прильнул к нему сзади, прямого ответа не давал. Принуждать близнеца к сексу в чужой квартире... Или желание диктовал не секс? Или это было не желание? Данаис прижимал Юргена к мокрой стене с чувством измученного наркомана, который долго сам у себя отнимал дозу, продавал её разным богатым вонючим козлам, чтобы оплатить еду, воду, крышу над головой, обеспечить учёбу, работу... всё тому же живому наркотику, который продавал. Потому что сам больше ни в чём не нуждался. Однако возмущаться и орать, крушить мебель или в ярости избивать прислугу ногами нельзя. Можно лишь мёртво смотреть... как брат соблазняет очередного тупицу и вытрясает из его нутра деньги, чувства, душу, мозги и кишки. Передаёт всё это Хету, неподвижно стоящему в стороне, и грациозно идёт дальше. Ничего необычного и шокирующего всякий раз будто не происходит. На Юргене не остаётся следов, он прирождённый губитель, душитель и растворитель. Ему чужда жажда наживы, ему нужен процесс. Упиваться любовью и восторгом двуногого мяса, втягивать запах быстро пробуждающейся похоти, собирать её плоды, чтобы затем ловить предсмертные хрипы и любоваться агонией. Пожинать урожаи, а затем выжигать плодородные поля и громко смеяться. Юрген... которого Хет вовсе не хотел пропускать через сотню жадно протянутых рук. Ревновать к чужим ртам и членам, беситься от происходящего в спальнях, туалетах, на задних сидениях дорогих автомобилей, под столами в кабинетах, под трибунами конференц-залов или... испытывать что-то другое. Сминать в поломанной и раскроенной напополам душе последний кусочек доброты и света. Протестовать иррационально против собственной природы, но не в себе — в Юргене. Не желать для него жизни вертлявого развратного инкуба, и в то же время — подписать его на это и пасть его первейшей жертвой. От противоречий привычно хотелось разорвать на части пару десятков людей и долго рассматривать их дымящиеся внутренности, по болезням органов читая свою — всегда общую с братом — дальнейшую судьбу. Но Юрген запретил ему убивать в Бохуме. Юрген заставляет его строго следовать плану. Юрген не хочет его... Юрген хочет его. Юрген согласен на секс, но не на такой, как со всеми. Юрген устал от секса. Юрген сыт по горло играми в плоть и совокупление. Юрген, Юрген... Хет мечтает заплакать. Всё повторяется. Всё повторится. Ужасного будущего не миновать. — Нет, я не хочу тебя, — красивая кристальная ложь. Он мечтает не только заплакать. Но и очистить брата от скверны человеческого тела. Почему Юрген, заботливо обмытый снаружи, продолжит носить чужую грязную сперму внутри, это вопиюще, никуда не годится, даже если речь о семени их хозяина и творца. Хет снял душ с держателя, сделал напор посильнее, нехотя отлип от маленьких гладких ягодиц и направил водный поток между ними. Касался душевого шланга собственным перевозбуждённым членом и не замечал, что страдает. С каким лицом. Вода сделала всё, что он хотел, за пару минут, умчалась по трубам, розово-белёсая и затем полностью прозрачная. А он всё держал и держал душ... пока Юрген резким движением не крутанул кран в положение «выключить». Теперь его пришибли звуки настоящих, а не нарисованных капель на стенках. И звонкие шлепки пяток о прорезиненный пол кабинки. Хет стоит зажмурившись, ему паршиво, паршивее просто не бывало и не предвидится, но он и за весь остаток вечности не сформулирует причину. — Хорошо, давай займёмся, — в горячем облачке пара произносит Юрген. Ласкающе кладёт руки на бёдра близнеца. Он не инкуб, и это не секс, это... Хет давным-давно расстался с умением пускать слёзы, у него банально першит в горле, двадцать два ежовых комка боли раздирают его, не сглатываются и не исчезают. Юрген решительно кусает его за горло, разбивая их и рассасывая. Юрген дразняще целует его в напрягшуюся шею. Юрген всегда всё знает, ну почему, за что... Голый Юрген, которому достаточно изящно напрыгнуть на него, удерживаясь на весу туго сцепленными ногами. Хет прижмёт его к себе за талию — до хруста выбитых костей. Хет проникнет в его капризный рот — до вопля и возмущённых плевков. Но ему не хватит элементов принуждения и насилия — ужасно, но закономерно. Он подсмотрел достаточно и выбрался из неверно колеблющихся моментов будущего обратно в настоящее. Покачал головой и перекинул своего голого инкуба через плечо. Близость должна быть дивной, нежной и трепетной. Но одновременно такой, чтобы Юргену, блаженно стонущему сквозь стиснутые зубы, хотелось заявить в полицию, убить его, избить пощёчинами, обидеться и наорать. Он не знает, зачем ему это нужно. Но только так, силой беря сопротивляющегося брата сзади, он чувствует, как полая игла шприца входит в его наполовину мёртвую вену. А поршень со смягчающим уплотнителем на конце выдавливает в наполовину мёртвую кровь единственный действующий наркотик. Единственный оставшийся. Король всех героинов, морфиев и засахаренных лизергиновых картонок. — Love to me is so unreal. Happiness... I cannot feel³, — процитировал лорд в насмешку. Он не появился весь, у него не случилось лицо, только обольстительный голос в лабиринтах шёлковой паутины. И одна тонкая паучья рука, шестипалая. Хет взялся за неё, не успев подумать о целях и вздрогнуть от догадок: его с братом уже утащило прочь. Выдернуло из мерзостного, несовершенного, но живого мира — в проклятое замкнутое место, похожее на внутренности стеклянного шара, заполненного механизмами. Там не имелось воды и пищи, воздух был стерилен до скрипа. Всё мертво и всё красиво. Предметы страдали безукоризненной симметрией, поверхности ощущались идеально ровными, гладкими и полированными, свет падал под прямым углом, льющийся из центра «неба», альбедо всегда равнялось нулю, а время дробилось на бесконечные равные отрезки без смены дня и ночи. В месте, называвшемся Рубеж, висели порванные близнецами цепи и валялись, до сих пор рассыпанные, ромбовидные осколки пленявшего их зеркала. Место, где они оба родились и выросли. Лорд унёс их домой. Зачем. И надолго ли?