ID работы: 2862522

Зеленоглазое чудовище

Смешанная
PG-13
Завершён
48
Размер:
44 страницы, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
48 Нравится 26 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть 5

Настройки текста
- Эх, до чего же хочется спать… - вырвалось у Мишки на пороге. Гримерка дружно откликнулась разнокалиберными смешками. - Ты сегодня пятый, кто это говорит, - сообщил словоохотливый Жаров. – У нас теперь это вместо «здрасьте» - «как хочется спать». В гримерке царила обыкновенная предсъемочная суета – кто переодевался, кто бубнил текст (благо Эйзен-сценарист предусмотрел того текста немного), кто-то с кем-то попросту болтал, ожидая своей очереди попасть в умелые руки Горюнова. Черкасов, уже в полной боеготовности, входя в роль, проделывал что-то вроде гимнастики, разворачиваясь так и эдак и картинно взмахивая черными рукавами. Вот невероятная же у человека гибкость и скоординированность! Мишке отчего-то вспомнилось его паганелевское «Как будто приехали». Вот не зря выбрал Эйзен… выбрал… эйзен… - Тьфу ты! Глаз тебе выткну – сам будешь виноват! Хорош дрыхнуть, бери себя наконец в руки. Мишка вскинулся, виновато захлопал глазами. В мягком кресле да под ловкими пальцами сон так и морил – вот и клюнул бедолага носом, да так неудачно, что Горюнов, в этот момент красивший ему ресницы, угодил, мягко говоря, не туда. - Просите, Василий Васильевич, - смущенно пробормотал Мишка, изо всех сил давя зевок. – Просто… уж очень спать охота… сын разболелся, сами понимаете… не помню, когда последний раз и спал. - А что такое? Хоть не тиф? – обеспокоенно спросил Горюнов, оттирая черную полосу с Мишкиного носа. - Желудочное чего-то. Два дня рвало. Уже и нечем, одна вода, а все полощет и полощет… вроде бы и остановится, а стоит хоть водички глотнуть – и все по новой. Слава богу, хоть сегодня полегчало… вроде больше не рвет. Пару сухариков погрыз – ничего, нормально. Горюнов сочувственно повздыхал, повторил свою присказку: - Ну хоть не тиф – и то хорошо. И не дизентерия. А чего ж в больницу?.. - Предлагала врачиха… да сами знаете, чего там, под завязку забито. Еще чего подцепишь, тот же тиф, тьфу-тьфу-тьфу … Мишка, тайком под накидкою, постучал по подлокотнику. И принялся бороться со сном, разглядывая телодвижения Николая Константиновича. *** Вот бывает так, что всё, ну вот буквально всё идет наперекосяк. Федор Басманов четыре раза уронил царский посох (из них один раз засветил по лбу Малюте). Устав дрожать от холода, в перерывах между дублями он тайком пододел под кафтан шерстяную безрукавку, был немедленно разоблачен и с позором отправлен переодеваться, сопровождаемый ехидными комментариями на тему как будет царь любить любимца, увеличившегося на два размера. Впрочем, некоторым утешением могло служить то, что сходная участь постигла Владимира Старицкого и еще несколько человек из земской массовки. Потом обнаружилось, что кончилось курево – пришлось стрелять, что, конечно, было ничего страшного, но ужасно неловко. А еще не было сегодня на студии черноглазого цветка опричнины, по режиссерскому заданию рыскавшей по каким-то музеям в поисках каких-то антиквариатов не то артефактов, и заварить нормального травяного чаю было некому. А тот, кто (не будем называть имен), не умея, взялся за дело, наварганил жуткой бурды, да и та, когда продрогший Мишка добрался до кружки, была примерно такой же горячей, как боярская любовь к государю. И ладно бы у одного Мишки – и остальные актеры, как заразившись, то и дело путали текст, наступали друг друга на подолы и зевали в самом драматическом месте. А посему режиссер над всеми сперва добродушно подтрунивал, затем начал язвить, а под конец водрузил на нос темные очки и замечания стал отпускать столь ядовитые, что любая кобра узлом завязалась бы от зависти. В этом эпизоде Кузнецову требовалось сделать очень сложное по рисунку движение… это литературно говоря, а по правде – вывернуться самым невероятным образом. В тысяча двести сорок пятый раз он отгибался, в этом положении разворачивал торс, еще отгибался… и только ему казалось, что достиг он нужного результата, как… - Мишка, глубже прогнись! Ну глубже, говорят тебе… лицо! Лицо потерял! Ах да! Тут только о том и думаешь, как бы не навернуться, а надо еще и о том помнить, чтобы держать нужное выражение лица. - Михаил Артемьевич, прекратите думать. Мишка даже шокировался: - О чем думать? - Вообще. Когда вы думаете, у вас на лице проявляется вся ваша безупречная комсомольская биография. Мишка законно огрызнулся: - А что плохого в моей комсомольской биографии? - Ничего… ровным счетом ничего. Кроме одного пустяка – Басманову она не присуща. «А я не просил меня в Басмановы брать! – зло думал Мишка, потирая поясницу – с таким режиссером в команду, как в футбольной сборной, массажиста включать надо! - Басманов, Басманов… упырь этот ваш Басманов! Всю кровь из меня выпил… скоро в зеркалах отражаться перестану!». - Иди сюда, разомну, - не терпящим возражений тоном сказал Сергей Михайлович. – Спортом заниматься надо, горе луковое. И курить, к вашему сведению, тоже не слишком-то полезно. «Спортом! И кто бы это говорил!» - бурчал Мишка, без особой охоты подставляя спину неожиданно умелым эйзеновым рукам. Бурчал, как обычно, мысленно, поскольку, если уж совсем честно, то это говорил человек, имеющий некоторое право: не всякий на пятом десятке способен так вертеться! Спине сделалось горячо и приятно, и только Мишка начал впадать в блаженную расслабленность… как смачным шлепком был отправлен на место и возвращен к действительности. Еще что за игры!!! С Павлушенькой своим так обращайся! А я вроде повода не давал. И с этой минуты все пошло еще хуже. У Мишки, то ли от раздражения, то ли от усталости, вообще перестало выходить хоть что-то, а Сергей Михайлович, не оцененный в лучших чувствах, сделался еще более язвителен. От резкого электрического света, от напряжения, от злости, едва ль не отчаянья, у Мишки в висках ломило, и стоило вывернуть голову, как перед глазами принимались мельтешить синие круги. Он не сразу сообразил, что это от лампы – в таком положении прямо перед глазами оказывалась лампа на стене, дурная какая-то, с корявым белесо-желтым светом. Сергей Михайлович разрешил переместиться, и синие круги исчезли, но в остальном лучше не стало все равно. Руки, ноги и всё вообще раскоординировалось напрочь (черт возьми, ну кто вообще может работать в такой холодрыге!), благословенное тепло в спине давно растаяло, но Мишка скорее умер бы, чем попросил повторить. Ладно, сейчас… сейчас еще попробуем… вот, кажется… - Это что еще за закорючка? Да черт вас всех подери! - Это я должен спрашивать, что это за закорючка! – вскипел Мишка. – Я не спрашиваю, почему эпизод, над которым мы столько бились в прошлый раз, – («И на котором я себе всю задницу отморозил!»), - оказывается, не войдет в фильм… - Не спрашивай, - проговорил Эйзенштейн очень спокойным и очень высоким голосом. - … при том, что такой же эпизод со Старицким туда благополучно попадает… - Не спрашивай, - повторил Эйзен еще спокойнее и еще на тон выше. – А впрочем, спроси. Спроси, моя радость. И если ты очень хорошо попросишь, я тебе скажу… - черные очки отодвинулись к кончику носа, светлые глаза над ними – нездоровые, красные, как будто тоже измученные дурной лампой с корявым белесо-желтым светом, - что в этом эпизоде у Басманова Феденьки вид столь же глупый, как у Старицкого. - … нет, я не спрашиваю об этом! – сверкая очами, продолжал Мишка. – Это ваше режиссерское дело, в которое я не имею права совать носа. Но я имею право знать, я желаю знать, я имею право спрашивать и я спрошу: что это за закорючка? Почему, объясните мне, должен я выворачиваться подобным образом? Какой эта поза несет символический смысл, и какие эмоции призвана она вызывать у зрителей? Эйзен сощурился: - Так ты желаешь это знать? - Да! Светлые глаза, воспаленные – узкие щелочки, и черные очки стиснуты в кулаке. - Ты точно хочешь это знать? - Да!!! - Что же… если вам так угодно. Предназначение этой позы в том, чтобы Федор Басманов вызвал у царя… желание. Желание, mon beau Michel. Удовлетворен? Мишель подбоченился: - А я, значит, желания не вызываю. - Отчего же… - Эйзен помедлил, - вызываешь. Лично у меня вызываешь. Очень большое желание… завернуть тебя в плед и тыкать мордочкой попеременно в блюдечко с молоком и в лужу на ковре. От такой наглости Мишка аж задохнулся, не находя слов. Сергей Михайлович, впрочем, кажется и сам понял, что перестарался… махнул рукой, чуть не выронив очки. - Ладно, ребята… перерыв. Кто курит – марш гробить здоровье! *** Если киностудия, как говорят американцы – фабрика грез, то курилку при ней надо называть не иначе, чем мастерской чудес. Вот где такое еще увидишь: опричники в черных кафтанах и бояре в богатых шубах курят мирным кружком, с равным удовольствием наблюдая, как государь со своим двоюродным братом разыгрывают перед ними… Шекспира. Ни у мужчин, синьор мой, ни у женщин, - Кадочников только что пришел на студию и, видя задержку, пока не переодевался («Вот как пить дать, думает теперь, что все из-за меня!»). Так, в своей чудной венгерке на два размера больше, и вился ужом вокруг Черкасова, игравшего Отелло – хотя по типажам-то логичнее было бы распределить роли наоборот. Нет клада драгоценней доброй славы. Укравший мой кошель украл пустое: Он был моим, теперь - его, раб тысяч; Но добрую мою крадущий славу Ворует то, чем сам богат не станет, Но без чего я нищий. Черкасов замахал черными рукавами: Клянусь, я должен знать твои догадки! Мишка стоял, привалившись к стене. Стена была холодной, как и все вокруг, и Мишка, едва не стуча зубами, кутался в свою опричную накидку; присесть было некуда, разве что на еще более холодный пол, а ноги так и подкашивались. Ему даже курить не хотелось – голова раскалывалась, и не хотелось вообще ничего, только чтоб все от него отстали. Яго Не можете, хотя бы вскрыв мне сердце; И не должны, пока я страж ему. Отелло А! Голоса доносились как из-под земли, и Мишка с трудом заставлял себя вслушиваться и даже смотреть. Играли, а вернее, импровизировали Черкасов с Кадочниковым харАктерно, шумно, с узнаваемыми александровскими излишествами, то и дело хватаясь друг за друга, делая множество всяких движений, и даже голоса у обоих переменились, стали бойкими и звонкими. И как-то само собой делалось ясно, что светловолосая Дездемона, о которой они говорят между собой – один в один Любовь Орлова. Яго Берегитесь ревности, синьор. То - чудище с зелеными глазами, Глумящееся над своей добычей. Блажен рогач, к измене равнодушный; Но жалок тот, кто любит и не верит, Подозревает и боготворит! Отелло Ужасно! – охнул Черкасов, всплеснув руками, и Мишка вдруг поймал себя на том, что смотрит – так смотрит, что забыл и про головную боль. Яго Кто беден и доволен, тот богач. Но бедны, как зима, богатства тех, Кто одержим боязнью обеднеть. Избави Бог моих единокровных От ревности! Отелло К чему такая речь? Ты думаешь, я стал бы жить ревнуя, В сомнениях повторный, как луна? Нет, мне довольно усомниться раз, Чтоб все решить. Зови меня козлом, Когда мой дух смутят пустые бредни, Как эти вот. Я в ревность не впаду, Услышав, что моя жена красива, Ест вдоволь, любит общество, речиста, Искусна в пенье, музыке и танцах: От этого лишь краше добродетель. Я также и в моих несовершенствах Не вижу повода к ее измене: Я выбран зрячей женщиной. Нет, Яго. Я должен видеть, чтобы усомниться, А усомнясь - дознаться; и тогда - Долой все вместе: и любовь и ревность! И «Отелло» так грохнул кулаком, что пепельница подскочила и жалобно задребезжала. Зрители от души захохотали, зааплодировали. Павлуша разулыбался: - Ну, кого еще показать? И от этой невинной актерской радости, понятной и законной – все получилось, как задумано! - Мишку отчего-то взяла жуткая злость. Красуется! Ну всё-то мы умеем, сокровище советского кинематографа. И кому это мы тут демонстрируем свои умения, а? Главного ценителя-то поблизости нету! Злые мысли ершились у Мишки в голове, нехорошие мысли, опричные. Почему он выбрал именно эту пьесу? Для чего вообще все это затеял? На что намекает? Павлушенька-душенька улыбался с видом совершенной невинности, пухлые губки ягодой-малиной рдели. Перед входом в студию стоит накусывает, поди. - Кого ж, как не Эйзенштейна, - сказал Мишка, растравляя свои раны. Кадочников с Черкасовым переглянулись, согласно кивнули. И принялись заново отыгрывать тот же отрывок. И все переменилось – замедлился суматошный темп, движения стали четче, лаконичнее и одновременно шире, слова стали падать весомее, и как будто даже меньше их стало – тех слов. Черкасов – гений Черкасов, играющий гениального Шекспира в стиле гениального Эйзенштейна, переменчивый, как облако, Черкасов, со своими невероятной красоты глазами и колдовскими, говорящими руками… но Черкасов – Черкасов работает с Эйзеном уже второй фильм, а вот Кадочников – снимается-то здесь без году неделя, а уж как наловчился! Кадочников - было это бесспорно, и драло то бесспорное Мишке наждаком по сердцу – очень точно уловил эйзенштейновскую кинематографическую манеру. Не черпайте тревоги Из шатких и случайных наблюдений…Где тот дворец, куда бы не могла Проникнуть грязь? Холодно, холодно… всех бы к черту, и этого игрунчика первым, в теплый плед, к печке и закрыть глаза… закрыть… - Вот что я думаю, - рассуждал Черкасов, задумчиво крутя цигарку в унизанной перстнями руке (представление окончилось – да и впрямь, кого изображать после Эйзенштейна?). – Если бы Александров и впрямь снимал «Отелло», он бы снимал прежде всего о расовых предрассудках. Пырьев – о том, какие гады бывают на свете, и как с ними бороться. А Райзман? - А Райзман – о любви, - ответил Мишка. - А Эйзенштейн? - А Эйзенштейн, - сказал Кадочников, не дав сказать никому, - об одиночестве и неуверенности в себе. О том, как человек отчаянно жаждет и ищет тепла, а только, найдя, не умеет сохранить – потому что так и не умеет верить себе самому и своей любви. И, неуверенный в себе самом, отчаянно боится предательства, боится и ищет его, и потому видит совсем не там, где оно угнездилось на самом деле. Тебе-то… ТЕБЕ-ТО ОТКУДА ЭТО ЗНАТЬ??? - А чем бы закончился фильм? – как ни в чем продолжал интеллектуальную забаву Николай Константинович. – Вот никак не может быть, чтобы у Александрова не закончилось все хорошо. - У Александрова, - внес предложение Абрикосов, - важная роль была бы отведена Эмили. Она бы вертелась на заднем плане в каждой сцене, все бы подслушала, все вовремя разузнала, появилась в самый последний момент и всех бы спасла и всех разоблачила! - И, радостно наваляв Яго по шее, его бы, так и быть, простили, все друг с другом помирились и в финале дружно спели веселую песенку, - поддержал его Черкасов. - А у Пырьева, - подключился Жаров, - Отелло Дездемону все-таки бы задушил. Но потом узнал правду, осознал свою вину, справедливо покарал злодея, причем не так, как у Шекспира, куда эффектнее – да хоть на колокольню загнав, к примеру!.. чистосердечно покаялся перед товарищами и после справедливого разбора дела получил бы шанс искупить содеянное славными подвигами на поле брани во имя Отечества. - А Райзман, - сказал и Мишка, - остановил бы камеру за миг до убийства. И черные руки, протянутые к хрупкой белой шейке, медленно-медленно заволакивало бы дымкой, оставляя дальнейшее на волю зрителя. А вот у Эйзенштейна… - У Эйзенштейна все умрут, причем точно по графику, - объявил возникший на пороге Эйзенштейн. – Потехе час, а на часах, к вашему сведению, полвторого. *** «Значит, вызывать желание», - думал Мишка на ходу, не сводя глаз с разлохмаченного режиссерского затылка. Впрочем, загораживаемого поминутно по то одной, то другой актерской шевелюрою, и чаще всего – одуванчиковыми волосиками цвета нежного золота. Первый побежал, даром что не его звали! «Хрен с тобой, буду вызывать, - думал Мишка, не замечая, как лезет из него, воспитанника Станиславского, лексикон ФЗУшной курилки. – Наплевать, что я не имею представления, как его, желание это, у мужиков вызывать. Наплевать, что на фильм и без того смотрят косо, считая политически сомнительным, а после такого сочтут, плюс ко всему, еще и неприличным, и вообще закроют к чертовой бабушке. Ладно! Наплевать! Буду вызывать желание. Не знаю, чего ради должен я стоять, вывернувшись, как хрен на подставке… но ладно – вызову! Сдохну, а вызову у тебя это чертово желание… чтобы ты, всласть налюбовавшись, в фильм его в итоге так и не включил, в чем я ни минуты не сомневаюсь!». И все повторяется, повторяется, как в дурном мутном сне, и «глубже прогнись… ну глубже, говорят тебе», и режущая глаза лампа с корявым светом, и «лицо… лицо держи», и горячие руки, и все плывет перед глазами, и мутно, мутно… серая муть и мельтешащие синие круги, и «ну еще до-вернись… ну не так же, чудо природы!», и властные горячие руки, уже не полагаясь на слова, крутят, гнут, как тряпичную куклу, и… - Да, черт вас возьми, больно же! Мишка заорал вслух – заорал от боли, с маху копчиком об пол приложившись так, что аж слезы брызнули. Увидел над собой светлые глаза, удивленные, увидел протянутую руку – от боли, от злости дернулся прочь от той руки, поднялся, вскочил на ноги сам, без помощи, хоть от боли слезы еще стояли в глазах. - Уберите руки! Вы мне так позвоночник сломаете! Светлые, воспаленные глаза сошлись в две ножевые щели: - Если бы кто-то владел своим телом так же, как языком, чей-то позвоночник был бы в гораздо большей безопасности, равно как и чья-то дурная голова. - Ну кто бы сомневался, что владение телом – это все, что вам нужно от актера! Конечно, разумеется, голова, по-вашему, актеру вообще без надобности. А я вот, знаете ли, отчего-то по-другому полагаю. Некоторые, может, и рады, бряк на спинку, лапки кверху – вот он я, руководите! А я, знаете ли, так не могу. По-другому, знаете ли, приучен! - Мхатовец! Эйзен выплюнул слово, как грязную брань. Мишка подбоченился: - Чем и горжусь! И Станиславский – к вашему сведению, тоже не пустое место! – меня учил иначе! Станиславский меня учил думать, думать, а не глазки строить! И я не могу играть то, чего не понимаю! А впрочем, эту вашу закорючку я не смог бы изобразить, даже если бы понимал! Не могу, я этого, понимаете – НЕ МО-ГУ! Согласно законам природы! Слышали про такую штуку? Хотя где вам – вы же признаете только линию! Вы во всем видите только линии! – Мишка орал уже во весь голос, на всю студию, не помня себя, не помня, не соображая вообще ничего, видя лишь одно: как исчезает хитрый прищур, и светлые глаза раскрываются все шире и удивленнее. – Вам линии заслоняют людей! А играют вам не линии, а люди, живые люди, понимаете ли вы это! Вы актера ломаете под линию, а только, знаете ли, всему есть предел! Люди вам не линии и не машины, у машин и то есть предел, а у живых людей тем более! Нельзя, понимаете, нельзя, не почему-либо, а просто по законам природы, нельзя живого актера заворачивать такой закорючкой… человек – он целый, понимаете? Не как марионетка устроен, шарнира в поясе нету! Нельзя так сделать, не получится, чтоб одна половинка была подставкой для другой! Нельзя так с живыми людьми обращаться, слышите вы – нельзя! Нельзя!!! Нельзя так поступать с людьми! Мишка оборвался, словно с разбегу ткнувшись в невидимую стену, желая еще очень, очень многое высказать и не находя больше слов, немо хватая ртом воздух и видя только одно, одно – изумленно распахнутые светлые глаза, и рванул, швырнул на пол опричную накидку и, круто развернувшись, вышел, так и не сказав больше ни слова. Эйзенштейн смотрел ему вслед, едва ли не впервые в жизни не найдя слов для ответа. *** Кипящего яростью Мишку ноги сами несли куда-то, неведомо куда, не видя никого и ничего вокруг – одно стояло перед глазами! – промчался он по коридору, по лестнице, еще коридору, еще лестнице… закоулки, лабиринты бывшего дома культуры, катакомбы, чтоб их!.. лестницы, закоулки… в чувство его привел острый угол какого-то ящика. То и дело спотыкаясь об непонятные железки, задевая локтями то вешалки, то деревянные рамы, то еще какую-то хрень, чертыхаясь на каждом шагу, Мишка в кромешной темноте (ну вот, по сути, на кой, а?) добрался до самого дальнего угла и там бухнулся на сваленные в кучу мешки неизвестно с чем. С чем-то более-менее мягким, спасибо и на том. И тут… и тут на него, разом, обрушилось ощущение случившейся катастрофы. Что же это… как же это… кинуло в пот и в горле защипало, как от слез, но не было и слез, ничего еще не было пока – острое, до щипанья в горле, до рези под коленками, недоуменное отчаянье: да как же это… до дрожанья рук… он припал щекой к шершавой рогожине мешка, и дрожь колотила и ломала уже все тело, сейчас, думал он, сейчас, только чуть-чуть приду в себя, сейчас, и… что-нибудь… да как же это… сейчас… минутку пережду, только на минутку закрою глаза, и тогда что-нибудь… сейчас…. сей… час… *** После десятка косо со злости выдранных из блокнота, раскиданных по всему павильону листочков, снабженных подписями вроде «обнаглел», «bouffon», «l'impertinent», «canaille», «шут гороховый», и - особо детально прорисованный, какой ни за что не пропустила бы даже самая снисходительная цензура – с ядовитой подписью «человек – мера всех вещей», одной таблетки валидола (более серьезные средства были отвергнуты из чистого упрямства) и двух кружек травяного чая, как ни в чем не бывало, были возобновлены репетиции, быстро прогнана сцена с государем и Малютой, и все отпущены курить («Хм… перекуров у нас больше, чем курева!» - объявил Жаров, но предоставленной возможностью мудро не пренебрег). Затем на свет появилась (и была выдрана напрочь, как и предыдущие) еще одна картинка, подписанная «барин капризничать изволят», и затем режиссер покинул съемочный павильон, отбыв в неизвестном направлении. *** Он молча стоял и смотрел на спящего Мишку. А Мишка спал. А он – все стоял и смотрел. И чувствовал, как вся его недавняя злость теплым ручьем утекает, уходит в землю… Мишка спал – полусидя, в неудобной позе, как-то странно вывернувшись и по-детски подсунув ладонь под щеку, спал прямо среди каких-то непонятных мешков и недоделанных декораций, не замечая ничего вокруг, не обращая внимания даже на свет, скользящий по лицу (как хорошо, что догадался захватить фонарик! А то бы нипочем никого не отыскать в этой чертовой кладовке). А он смотрел на опущенные ресницы, на сжавшиеся, зябко приподнятые плечи, он опять и опять обводил взглядом мягкую линию щеки, он смотрел в давно, до черточки знакомое лицо, электрическим светом выхваченное из темноты, ставшее во сне таким по-детски беззащитным, смотрел и искал в своем сердце законную ярость, искал – и находил лишь обиду пополам с умиленной нежностью. Как же может он вот так просто спать после всего, что мне наговорил… как же он вымотался, если после всего этого может вот так просто спать. Мишка, Мишка, ежонок дурной, колючий… Мишенька. Какое ж ты еще дитё, Мишка. Мишенька… А Мишка спал, подсунув ладонь под щеку - прямо на пыльную царапучую рогожину мешка… Мишка, только что оравший, хамивший и скандаливший, теперь спал, во сне до умиления похожий на продрогшего обиженного котенка. И слабый луч фонаря, жестокий от собственной слабости, выхватывал из темноты опущенные ресницы, и синие тени под глазами – тени не от ресниц, от усталости, и черную размытую дорожку… из-под ресниц. Эйзен постоял и стал расстегивать пиджак. И вышел вон на цыпочках, стараясь ни во что не врезаться в темноте. *** Мишка спросонок потянулся… ему было тепло, так хорошо было от уютного знакомого запаха и чего-то теплого, мягкого у себя на плечах, он сладко потянулся, не открывая глаз, и повыше натянул уютное, мягкое… холод побежал по пояснице, совсем завернуться в теплое никак не получалось, и пришлось открывать глаза. Открыл глаза – пред глазами была темнота. Он зажмурился, покрутил головой, открыл глаза снова, и снова ничего не увидел, кроме темноты. И сразу вспомнил и понял все: где он, почему темно, что случилось и чей пиджак у него на плечах. И ему сделалось так невыносимо стыдно, что захотелось съежиться в самый-пресамый крохотный комочек, закатиться куда-нибудь в дыру между мешками и остаться там навеки. *** - И что ж мы застыли на пороге? Мишка поднял пылающее лицо. Тон был едкий – уксус миллионпроцентный, и губы сурово поджаты, но в светлых, со знакомым хитрющим прищуром глазах потаенный искрился смех. - Прощенья просить явился? Мишка и впрямь явился просить прощенья… и судорожно сглотнул, собираясь с силами… и открыл уже рот, чтобы сказать… будь проклят тот, кто изобрел проходные помещения! Скрипнула вторая дверь, и Сергей Михайлович обернулся на звук. Павлуша просунул в дверь улыбающуюся мордочку. И Мишке сразу расхотелось просить прощения. - Пиджак отдать, - буркнул он. – И вот еще чего, Сергей Михайлович… спасибо, конечно, а только не надо так делать. Это неприлично, в конце концов. Он повернулся, чтобы идти… Эйзен небрежно бросил ему вдогонку: - Завтра на съемки можешь не приходить. Мишка застыл. Медленно оборотился… глазища – голубые блюдца, и в распахнутых глазищах тех – изумление, непонимание, обида… - Се…ргей… Михайлович? - Съемок с Басмановыми завтра не будет, - невозмутимо сообщил Эйзенштейн, изо всех сил давя смех. – А если ты хочешь знать, почему, то посмотри в зеркало и спроси себя: будет ли царь любить такого Федьку? Когда за Кузнецовым захлопнулась дверь, Эйзен звонко хлопнул себя по коленкам и, повернувшись, показал Кадочникову кулак: - Любопытному Павлушке оборвут однажды ушки! И, уже не сдерживаясь, расхмылился до ушей. На бессовестного Михаила Кузнецова обижаться он вот уже две минуты как перестал. Потому что ровно две минуты назад нащупал он через ткань что-то твердое и ребристое. И теперь, сунув руку в карман возвращенного пиджака, извлек оттуда пару штук карамелек в бумажках.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.