ID работы: 13414399

Фальшивый момент

Фемслэш
R
В процессе
110
автор
Размер:
планируется Макси, написано 207 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
110 Нравится 181 Отзывы 17 В сборник Скачать

Рождённые ползать умеют летать

Настройки текста
Примечания:

Я знаю только то, что ничего не знаю

Я не проиграл, лишь потому что сразу выбыл

* * *

Когда у тебя бессонница — всё нереально. Всё очень далеко от тебя. Всё это — копии копий копий. Ты не можешь полноценно функционировать. Всё кажется отдалённым и ненастоящим. Весь день забит мыслями о том, что хочется хоть как-нибудь лечь и просто уснуть. Но, когда лечь всё-таки удаётся, сон нахально хихикает прямо в лицо, машет своей маленькой ручкой и куда-то прячется — очень и очень далеко, потому что найти его потом никак не получается. На кухонном столе лежит бумажка с неровными краями, вырванная из какой-то тетрадки. Размашистые буквы, написанные под огромным наклоном, не попадают в клеточки, совсем не становятся в ровные рядочки, выглядят странно и читаются с трудом; море глупых ошибок, между словами огромное расстояние — явно писали в спешке. И Лиза невольно криво улыбается: понимает «в кого» у неё отвратительный почерк. Но спустя пару неудачных попыток и потока мата — совсем тихого, чтобы даже господь бог не услышал, — разобрать написанное получается. Какие-то поздравления и извинения за то, что сегодня, увы и ах, мама на работе до вечера. Не удивила. И всё равно становится очень обидно. Так по-детски и наивно, так искренне. Очевидно, что всё во благо небольшой семьи из двух человек — во всяком случае, именно такие оправдания талдычит Наталья последние много лет. Да и Лизе уже восемнадцать — вот прям сегодня — бесконечное внимание, вроде бы, совсем не нужно. Но раньше его очень не хватало. Как показывает практика, Лиза обиду глотает на отлично. Удовольствия, на самом деле мало, но деваться некуда — будто кто-то когда-то её мнение спрашивал. Бумажку складывают два раза, метко бросают в мусорку, стоящую под раковиной, — ну а что с ней ещё делать? — и забывают моментально. Всё внимание переключается на чайник, который привычно включают, щёлкая кнопкой, кружку с броской надписью «Елизавета всегда права» — то ли наглый обман, то ли попытка внушить себе хоть что-то — и пакетик дешёвого кофе «три в одном» — всегда предпочитала крепкий чай с огромным количеством сахара, но сейчас, кажется, не то время. Да и «то» время, кажется, в последний раз было ровно в ближайшее никогда. И наступит, видимо, примерно после ближайшей вечности. Ну, во всяком случае, эта мысль плотно сидит в сонном — постоянно сонном — сознании.

* * *

Лиза посильнее зарывает нос в красный шарф, старается согреть руки в карманах куртки, пинает мокрые камешки и недовольно морщится, когда снежинки попадают в глаза. Отвратительная «традиция» раздражает: опять снег в «её» праздник. Ладошки холоднее положенного, щёки и кончик носа горят — раздражает. На скамейках вдоль тропинки парка в такой холод сидит слишком много до тошноты счастливых парочек — раздражает. Счастливые дети бегают вокруг, чересчур громко разговаривают — раздражает. И в голове появляется тысяча проклятий Мишель и Сверчковой: эта Москва с глупым «нет времени сомневаться», этот букет, который, скорее всего, сразу после разговора бесцеремонно швырнули в урну, вся эта ситуация, напоминающая злую шутку — и юмор настолько отвратительный, что уже третью неделю не получается оклематься. И совсем непонятно, куда можно себя деть. Ни дома, ни в школе, ни на улице, ни в других местах того самого желанного покоя и умиротворения нет. Ощущение, что весь мир превратился в маленькую комнату, из которой очень хочется позорно сбежать; но, видимо, дверь, ведущую куда-то вперёд, наглейшим образом закрыли на пару тройку замков, а ключики очень надёжно спрятали. Холод обжигает ещё сильнее, когда тонкая кожа ладоней соприкасается с мокрой и до мурашек ледяной древесиной — найти свободную скамейку в этом парке невозможно. Джинсы моментально мокнут, ткань начинает липнуть к бёдрам — жуть. Чем дольше Андрющенко рассматривает людей вокруг, тем больше понимает, насколько же именно ей не везёт. Становится до жути завидно и обидно: кажется, что вокруг только бабочки, розовые пони и чересчур сладкие лица. Чересчур сладкие, даже несмотря на отвратительную погоду — ну правда скоро до тошноты доведут. И чем она это заслужила вообще? Все вокруг шумят, ходят и всячески мельтешат перед глазами. И в каждом слишком много какой-то «магии». Сколько ни наблюдаешь за людьми, никогда не встретишь одинаковых, даже если каждого лепили из одного теста — серого, русского теста. В каждом тысячи разноцветных переплетённых нитей и одна красная — за которую дёргают очень редко и очень больно. Они странные. Злые. Добрые. Непонятные. Самые красивые и ужасно отталкивающие своими поступками. Такие разные, что хочется спрятаться в придуманный панцирь и никогда не высовывать нос наружу: твой опыт никогда тебе не поможет, потому что всегда найдётся новая, ещё более мудрёная «подлянка». Невольно пробивает на улыбку, когда какой-то ребёнок падает на ровном месте — да, смеяться с такого плохо, но что делать, если очень хочется? Невольно пробирает до мурашек, когда какой-то сорокалетний мужик на всю улицу материт басом какого-то несчастного по телефону. Сигарета в зубах, прямое вытянутое лицо, да и сам он чересчур длинный — жуть. Социум, если честно, пугает. Слишком большой и обширный, слишком не поддающийся объяснениям, слишком закрученный, перекрученный и непонятный. Вроде бы, нет никаких точных правил и принципов; но при этом их настолько много, что не понимаешь чему верить и чего придерживаться — нормы очень давно слишком размылись. Верить, видимо, не стоит никому. И это пугает. Доводит до слабого тремора и надоедливого комка в груди. Хочется просто отвлечься. Отвлечься не на людей, потому что, оказывается, это совсем не помогает, а делает только хуже. Спаситель — телефон. Лиза заходит во все возможные социальные сети: отвечает на «тик токи», которые Сверчкова успела прислать за последние двое суток, смотрит фотографии знакомых в Инстаграме — профиль Гаджиевой старательно игнорирует — и зачем-то перечитывает последние чаты. На секунду даже жалеет о том, что попросила Идею оставить её в покое на день; но почти сразу же вспоминает, что она так-то тоже может задеть, и выдыхает. Через минут пятнадцать наступает очередь галереи. Фотографии школьной доски, домашнего задания, самостоятельных и контрольных, видов — закаты, рассветы, звёзды и вообще всё, что почему-то кажется симпатичным, — и куча скриншотов — в основном строчки из каких-то книг, которые не удалось достать в печатном издании, и песни, которые отправлялись Идее, с призывом в добровольно-принудительном порядке послушать. И, как бы ни было стыдно признавать, фотографий Мишель намного больше положенного. Несколько сделанных ей же — оставлять телефон без присмотра всегда было слишком приятной ошибкой, — парочка из её же профилей и больше всего сделанных исподтишка. А ещё одна, самая приятная, сделанная Гаджиевой, когда Андрющенко позорно уснула за партой: неудавшаяся мордашка Лизы прикрыта руками, Идея, сидящая рядом, подставляет подруге «рожки» и половина слишком улыбчивого лица Мишель — когда после урока на телефон пришло уведомление, было до ужаса тепло где-то внутри. Но сейчас эта фотография мозолит глаза, заставляет ещё сильнее зарываться в поток бессвязных мыслей, которые объединяет одно: желание избавиться от абсолютно всех воспоминаний с Мишель — и с Идеей, на самом деле, тоже. Хочется заблокировать везде, где только можно; а даже если нельзя, то всё равно заблокировать — лишь бы она исчезла, испарилась. Да что угодно, лишь бы больше никогда о ней не вспоминать. Зашкаливает желание забрать документы и уехать как можно дальше, наплевав на какие-то мамины мечты о чудесном будущем дочери программиста. Только, кажется, Лизе ни чудесное будущее, ни программист не светит. Но мамочка видимо совсем не понимает — или просто не принимает, — что «самая-самая» точно досталась не ей. А разочаровывать её почему-то не хочется — ну должна же она хоть в чём-то «получиться». Но пока совсем ни в чём не получается. Вся эта путаница в голове раздражает. Раздражает постоянное чувство ненависти, раздражает постоянная обида, раздражает вечное разочарование — то людей в ней, то её в людях. И некой вишенкой на торте ядерной смеси раздражения выступает навязчивая мысль о том, что так не везёт только ей. И в голове ни разу не щёлкает: «не везёт» многим, а не только несчастной Елизавете Андрющенко с какой-то придуманной бумажкой на спине. Глотать обиду приходится всем. Но обиднее всех, конечно же, ей. Не сможет. Понимает, что избавиться не сможет. Не сможет, потому что очень не хочет, хотя старательно вбивает в голову обратное. Галерею позорно закрывают — от греха подальше, чтобы ещё чего-нибудь не найти. Всё-таки отвлекаться на людей лучше. В карманах находят спутанные наушники, толкают их в уши, ставят звук на максимум и включают первую попавшуюся песню. Взгляд снова прыгает с прохожего на прохожего: маленький мальчишка с огромным рюкзаком наперевес, девушка в пальто, какой-то дедушка с тростью и ещё куча серых пятен. Взгляд падает на низенькую девочку лет пятнадцати — во всяком случае именно на столько выглядит. Белые снежинки забавно цепляются за короткие красные волосы, длинные ресницы; переливаются и сияют — так же как нелепые блёстки на щеках. Она смотрит. Открыто пялится. Кажется, о чём-то очень старательно думает. И, всё-таки надумав, начинает медленно плестись прямиком к скамейке, что стала временным пристанищем Лизы. — Извините, у вас не будет сигареты? — тихо спрашивает, подойдя совсем близко. И эта глупость раздражает: просить закурить у случайного прохожего, который эти несчастные сигареты и в помине не доставал? Глупость и только. — Не курю, — Лиза отрицательно качает головой. Несуразная и, кажется, действительно глупая девочка хлопает ресницами и расстроенно выдыхает. Заламывает костяшки, поджимает губы и неловко переминается с ноги на ногу. Над ней хочется сжалиться и всё-таки помочь: Лиза тычет пальцем в сторону громкого мужчины, что уже видимо вдоволь накричался и уселся на соседнюю скамейку, и монотонно, спокойно говорит: — У него есть. Девочка поворачивает голову, пару секунд таращится изучая и, повернувшись обратно к Лизе, уточняет: — Точно? Андрющенко жмёт плечами и с интересом рассматривает растерянную персону, которой в голове уже дали торжественное звание: «дурочка». — Проверь. Дурочка недоверчиво косится сначала на Лизу, потом на крикуна, потом снова на Лизу; но всё-таки снова поджимает губы, кивает и делает неловкие шаги в сторону незнакомца. Какой-то непонятный диалог, который не получается услышать в силу способностей слуха среднестатистического человека, и крикун хмурит брови, что-то спрашивает. Но через пару секунд начинает улыбаться, протягивая пачку сигарет. Девочка благодарно кивает, забирает всю и, кажется, чуть ли не вприпрыжку, возвращается обратно — к лавке. — Классный мужик, добрый, — дурочка бросает небольшой рюкзак на скамейку, усаживается рядом, бесцеремонно поджимает ноги, ставит подошвы на древесину и с восторгом смотрит на небольшую коробочку. — Пол пачки отдал, какая щедрость. Лиза хмыкает: может приписать ему любые качества, кроме «добрый». Хотя в своём умении разбираться в людях уже настолько разочарована, что готова кивнуть и согласиться — свои пять копеек оставит при себе, от греха подальше. — Как звать тебя, спаситель? — слова звучат нечётко из-за фильтра в зубах, приходится чуть напрячься, чтобы понять. И когда до мозга доходит, Лиза заметно тушуется: складывает руки на груди, посильнее вжимается в спинку скамейки, взглядом упирается в асфальт. Какое ей дело? Но через пару секунд боковое зрение цепляется за красную чёлку, а на уровне глаз мельтешит ладошка, которая всё-таки убеждает выдавить краткое: — Лиза. — Геля, — мямлит Ангелина, щёлкая зажигалкой. — Чё сидишь тут в такую холодину? — А нельзя? И в ответ Ангелина морщится. Совсем непонятно: из-за дыма или появляющейся неприязни к новоиспечённой знакомой. — Грубиянка, — хрипит, выдыхая в сторону. — Ну и дерьмище он курит. Лиза жмёт плечами — ну а что можно ответить? — и возвращается к недавно полюбившемуся занятию: прятаться в вымышленный пузырь, чтобы точно не обидели. Видимо, единственное, чему её научила Мишель — вечная беготня. Только Гаджиева делает это немного по-другому: перебегает от первого к другому, от другого к первому, а потом, возможно, и перебежит к третьему — ведь просто достаточно сказать «спорим». А ещё Мишель мастерски сбегает от ответственности за проступки. Ведь почему-то по её инициативе вынуждены страдать другие, пока она, скорее всего, ни о чём толком и не думает — и, скорее всего, ещё ни капли не сожалеет и не стыдится! И это вызывает зависть. Завидно, потому что не она не спит по ночам; завидно, потому что не ей нагло воспользовались; завидно, потому что она бегает от людей не из-за установки «меня обидят»; завидно, потому что не она привязала какими-то невидимыми нитями свою тёплую ладошку к чужой, холодной; завидно, потому что не она хотела быть рядом с кем-то в надежде на то, что «они» никогда не состарятся. Ладошка снова мельтешит перед глазами. Лиза быстро моргает, поворачивает голову и невольно пробивает на улыбку — Геля выглядит слишком забавно. — Ты чего? — Ангелина немного щурится, бегает взглядом по рожице напротив и пытается хоть что-то понять — понять получается плохо. В голову ничего лучше не приходит, чем сказать слишком глупое, придирчивое и посредственное: — А не рановато тебе? — Лиз, не нуди, а, — фыркает. — Семнадцать мне, не маленькая. «Не нуди, а» — и невольно опять вспоминается Мишель. Ощущение, что весь мир в сговоре и нарочито делает слишком много отсылок на Гаджиеву — жуть. Лиза чуть ёжится, морщится и недовольно фыркает — ну правда достали уже! — У меня на ебальнике написано, что я зануда? Ангелина ещё раз вдумчиво обводит взглядом лицо, опускается чуть ниже, кажется, наконец-то делает какие-то выводы; а после протягивает руку, чуть приспускает шарф и тычет пальцем в татуировку. — На шее, — тёплые фаланги пальцев мягко обводят буквы. — За-ну-да. Под кожей начинают колоться мурашки. Лиза дёргается, хватает запястье, чуть царапает кожу ногтями — извиняться не будет, Геля сама вообще-то виновата! — и убирает чужую надоедливую кисть от себя подальше — на расстояние вытянутой руки так точно. — Не трогай, — шипит. Пару раз хлопнув густыми ресницами, Ангелина начинает тихо посмеиваться и прикрывать рот ладошкой. Видимо старается не сдавать себя, но получается слишком плохо. Так же плохо, как и у Лизы получалось «тихо сохнуть» по Мишель — настолько тихо, что всё пришло к отвратной развязке. — Прости-прости, не буду, — выдавливает через секунд десять, когда всё-таки проглатывает резкий приступ смеха. — Чё смешного вообще? — обиженно бурчит. — Ничего, — жмёт плечами, когда всё-таки до конца успокаивается. — Ты просто на ёжика похожа. — Чего? — Ну… ёжика. Типо тебя пальцем тронешь, а ты колоться сразу. — Понятнее не стало, если честно. В ответ только недовольный выдох и отмашка ладошкой — объяснять она больше ничего не собирается.

* * *

Ангелина крепко держит запястье, за которое схватила, чтобы «не потерять» — хотя совсем недавно обещала, что этого больше не повторится, — тянет за собой и старательно лавирует между кучи тел. У Лизы получается хуже: успевает плечом задеть какого-то мужчину, чуть ли не оттаптывает ноги какой-то девушке, спотыкается о чьи-то ботинки и случайно бьётся локтем о бок какого-то несчастного с огромным словарным запасом, с повышенной концентрацией искреннего мата. Но они всё-таки успевают быстро заскочить в автобус — правда несчастную Лизу чуть не «укусили» двери — и даже умещаются на сиденьях: Ангелина торжественно заявила, что сядет у окна; Лизе не принципиально, она просто радуется, что вообще выжила — а это тоже своего рода маленькая победа. Когда дыхание наконец-то приходит в норму — бегать за автобусами приходится слишком редко, к такому не приспособлена, — Лиза всё-таки вспоминает про крупицы здравого смысла, которые потерялись где-то глубоко с гордостью: — Можно вопрос? — Давай. — Куда мы, блять, едем? — Как вовремя ты спросила. Рюкзак Ангелина торжественно ставит на чужие колени — совсем распоясалась. Лиза на такую выходку только хмурит брови и качает головой; но не спорит, от греха подальше. — Место одно хорошее знаю, недалеко от КАДа. Проветришься хоть, а то выглядишь, будто тебя всю ночь… заставляли чаи гонять. — Ты хочешь завести меня в тёмную подворотню и изнасиловать? Геля смеётся, щёлкает новоиспечённую знакомую по носу, а после бесцеремонно укладывает голову на чужое плечо. И Лизе становится до ужаса неловко, потому что это не Сверчкова, и даже не, прости господи, Гаджиева. Просто какая-то непонятная девушка, с которой они знакомы от силы час — ну это же, вроде бы, неправильно. — Не, ты не в моём вкусе. И становится даже как-то немного обидно — совсем-совсем чуть-чуть, честно-честно. Андрющенко только недовольно поджимает губы, посильнее вжимается в сиденье и понимает, что опять подписалась на какую-то авантюру, потому что поверила обаятельной кареглазой девушке — спасибо, что не блондинке, иначе бы даже звучало слишком плохо. А ещё, кроме привычки невольно ввязываться в какие-то глупости, Лиза, оказывается, имеет привычку слишком сильно зацикливаться на «серых пятнах» — всё внимание снова отдаётся рассматриванию силуэтов людей разных мастей. И всё-таки все слишком разные, хоть и очень одинаковые. Сидеть на одном месте Ангелине видимо скучно. Она то подымает голову с плеча, то роняет обратно; то пялит в окно, то резко начинает что-то бубнить. А в какой-то момент, кажется, настолько надоедает себе же, что затихает и начинает рисовать пальцами на запотевших стёклах: глупые надписи, какие-то улыбающиеся рожицы, сердечки. Лизе просто интересно: а зачем вообще? — И чё ты делаешь? Геля поворачивается, о чём-то ненадолго задумывается и снова отворачивается; но на этот раз рисует четыре полоски — поле для игры в «крестики-нолики». — Ты первая. Лиза хлопает ресницами, вопросительно смотрит то на улыбающуюся рожицу, то на окно и, всё-таки смирившись с тем, что она самая настоящая дура, неловко тянется вперёд, чуть ли не роняя чужой рюкзак. Сразу же слышит недовольное бурчание, мол, никакого уважения к чужим вещам, старательно его игнорирует, укладывает руку на чужое колено и всё-таки ставит крестик в угол. Ангелина тихо хихикает и ставит несчастный нолик в центр — ощущение, что в этой жизни её ничего, кроме хиханек да хаханек, совсем не интересует. Пара движений и Лиза проигрывает — Геля стирает поле ладошкой, рядом рисует такое же. И Андрющенко снова проигрывает. И ещё раз проигрывает. И ещё раз. И — удивительно! — ещё раз проигрывает. Кажется, всё время не Идея мастерски выхватывала победу в борьбе на полях тетради, а Лиза просто совсем играть не умеет — ну не получается и всё тут! — Ой всё, отстань, — фыркает Лиза, когда Геля в очередной раз проводит полосу, соединяя три крестика вместе. — Не буду больше тебе проигрывать. — Не будешь проигрывать, потому что сразу же выбываешь? — Ну типо. Лиза складывает руки на груди, чуть сползает вниз, прячет нос в красный шарф, слегка прикрывает глаза и в очередной раз решает, что ей всё это не нравится: и холод она не любит, и трястись в общественном транспорте, и глупо проигрывать в глупых детских играх, и чувство недосыпа на дух не переносит. Ангелина жмёт плечами и заявляет, что проигрывать не умеют только дети — кто бы говорил!

* * *

Андрющенко терпеть не может незнакомых людей, новые места и непонимание. Сейчас, как назло, она совсем не понимает, куда и зачем плетётся за какой-то, кажется, наглухо отбитой девушкой, которую знает от силы три часа. Под ногами хрустят ветки — они забрели в самые настоящие дебри. Ангелине вообще на происходящее плевать — будто она каждый день таскает по каким-то подворотням незнакомых девушек. — Эй, подожди, куда ты? — вскрикивает Лиза, когда Ангелина резко сворачивает на какую-то тропинку. — Двигай быстрее. Кажется, она чувствует себя здесь как дома. Вот совсем не парится, ни о чём не думает и спокойно щеголяет по этому недолесу, будто знает его как свои пять пальцев — а свои пальцы знают все, даже если никогда этого не учили. — Да подожди ты, — тянет Лиза, когда ей в лицо чуть не прилетает ветка какого-то куста. — Ну пожалуйста! И её всё-таки слушают: Геля резко останавливается, закатывает глаза и, хоть не очень-то и терпеливо, но ждёт. Кажется вот-вот начнёт недовольно топать ножками, потому что Андрющенко слишком медлительная. — Совсем чуть-чуть осталось, не ной ты, — фыркает, когда Лиза, господи неужели, нагоняет. — Да я понятия не имею, где мы! И до сих пор не уверена, что ты не маньяк… Как я могу не ныть? — Была бы маньяком, ты бы перестала ныть минут двадцать назад. И она, кажется, права. Ну, во всяком случае, звучит очень убедительно. Отвратительная привычка хватать за запястья и тянуть за собой уже раздражает — ну не успевает она за чересчур шустрой Гелей, тянуть так зачем? Да и это банальное «зачем» из головы весь день не выходит. Зачем она вообще согласилась на глупое «давай прогуляемся» от совсем незнакомого человека? Зачем она вообще на улицу сегодня вышла, если могла спокойно отсидеться дома? Зачем она думает настолько постоянно, долго и муторно? Зачем она продолжает страдать из-за какого-то там отблеска нездоровых, слишком детских мечтаний, если они всё время были только в её голове и изначально не обязаны были сбываться? Но сейчас актуальнее всего немного другое: зачем они свернули на какую-то тропинку, ведущую к какому-то заброшенному двухэтажному дому? Здание мёртвой глыбой возвышается над землёй, отбрасывает чересчур мрачную тень и кажется вот-вот развалится от какого-нибудь неловкого шага. Геля спокойно, ни капли не боясь, шагает вперёд по протоптанной тропинке, которую слегка покрыл тонкий слой снега — завтра обязательно растает и кругом будет одна сплошная грязь — будто в этом мире её и без этого недостаточно. Лиза стоит столбом — боевой дух и интерес к подобным местам в ней погас ещё пару лет назад, оставив после себя пару шрамов в разных местах, потому что в заброшенных зданиях очень много гвоздей, — и, если совсем честно, чуть-чуть боится — ну мало ли правда рухнет! Подойдя совсем близко к двери, дерево которой давно начало медленно и уверенно гнить, Ангелина всё-таки оборачивается. Сразу же слабо улыбается, понимающе кивает, мол, я и сама боялась раньше; а после протягивает руку, жестом подзывая к себе. — Не бойся, мы скорее всего не умрём, — и под непонимающий взгляд добавляет: — Ну, умрём, конечно, но вряд ли в этой главе… жизни? Или как сказать? Лизу пробивает на глупую усмешку — в их возрасте быть «философом» слишком просто. Даже если ты не можешь без приключений выйти на прогулку в парк или «стрельнуть» сигарету. — И так сойдёт, — отвечает Лиза, посильнее сжимая ладони в кулаки — боится, но сейчас не вовремя. Ангелина хмыкает — видимо что-то для себя поняла — и отодвигает пару дощечек, которые кто-то стратегически сломал — но потом культурно вернул на место! — Идёшь? — обернувшись, в последний раз уточняет. И Лиза, собрав всю свою смелость и доверчивость в плотно сжатые кулачки — хотя скорее соскребла последние крупицы, — кивает. Кивает и правда идёт следом: переступает скрипучие ступеньки, наклоняется максимально низко — позвоночник, кажется, что-то жалобно прохрустел, — и просовывается в холодное, по-мёртвому мрачное помещение — и лучи света, попадающие в разбитые окна, ситуацию совсем не спасают. Геля уже во всю расхаживает по полу, щёлкает зажигалкой, с каким-то азартом рассматривает всё вокруг. Молчит слишком долго — если учитывать её болтливость, которую она продемонстрировала во всей красе. Настораживает. Лиза нервозно сглатывает — хотела совсем тихо, но получилось слишком громко. И Ангелина, кажется, чужое напряжение чувствует: сразу же начинает тихо посмеиваться — ну постоянно хихикает, невозможно уже! — и наконец-то перестаёт молчать. — Я обычно сюда с друзьями моталась... ну, раньше. Летом охуенно было приехать с пивом, костёр разжечь на улице, — на рожице вырисовывается слишком искренняя, слащавая улыбка. — Ночевала тут пару раз, давно ещё. — Ну сейчас погода не для костра, — констатирует Лиза, переступая через какую-то железку, которая, кажется, раньше была дверной ручкой. — Есть такое, — кивает. — Зато ментов нет. Куда деваться тринадцатилеткам, если свободной хаты нет? — Без понятия, если честно, — взгляд падает на какую-то картину, валяющуюся на полу: краска в некоторых местах начала слезать, давно выцвела, а в самом холсте прожжены дыры, кажется, сигаретами. И Лиза, поджав губы — потому что время не щадит даже искусство, — всё-таки заканчивает мысль: — Не пила никогда, мне бегать особо незачем было. Ангелина давится дымом, чуть откашливается и уставляет взгляд прямо на зажатую Лизу — ну потому что она до сих пор боится и шаг в какую-нибудь сторону сделать. — Пиздец… Ты как до восемнадцати дожила вообще? «Восемнадцати» — ощущается, как скрежет перочинным ножом по стеклу — будто кто-то нацарапал многозначительное и чересчур красноречивое «пиздец». Лиза уже не понимает, когда успела разболтать про свой возраст; совсем не понимает, что она вообще здесь делает; да и не понимает, что значит «как дожила вообще» — обычно, чему тут удивляться? — Дожила и на том спасибо.

* * *

Лиза очень быстро понимает, что главный враг искусства и истории — это Ангелина. Стоило только набраться смелости, начать расхаживать по зданию и наконец-то всё рассмотреть — остатки старой мебели, хлипкую лестницу на второй этаж и редкие картины, которые давно превратились в совсем некрасивый и бесполезный хлам, — Геля сразу же начала болтать. Рассказывать какие-то глупые истории, связанные с «культурными» посиделками в этих развалинах; с особым трепетом тараторить что-то про гадости, написанные на стенах второго этажа — там разруха полная, похлеще устрашающего первого этажа раз в пять — и с чересчур искренней улыбкой напевать какую-то песню, строчки которой она смогла найти под самым потолком — как дети туда дотянулись совсем в голове не укладывается. А ещё, оказывается, тут совсем не страшно. Ну, когда привыкаешь к этой разрухе, разгуливающему по комнатам сквозняку, забавной Ангелине, которую почему-то полностью перестаёшь бояться за пару часов. Да и на каких-то обломках оконных рам, которые раньше видимо были подоконниками, сидеть очень удобно — правда немного дует в спину, но не критично. — А зачем ты вообще сюда тащиться захотела? — осторожно спрашивает Лиза, когда Ангелина ставит рюкзак на пол. — Сделать кое-что хочу. — А меня за… И Геля сразу же пресекает, перебивая: — Ну а ты под руку попалась удачно. Мне как раз компания нужна была. Тебе, кажется, тоже. В руках появляется баллончик краски. Щёлкнув крышкой, его с силой быстро-быстро встряхивают и делают первое, вроде бы пробное, нажатие. На стене остаётся зелёное пятно — Геля довольно хмыкает. Лиза с интересом наблюдает, болтает ногами, слегка ёжится от каждого резкого порыва ветра и понимает, что оставлять на этих стенах какие-то надписи, видимо, некая традиция — ну а как по-другому объяснить то, что она сейчас делает? Но через пару секунд, вопреки догадкам о незамысловатой традиции, Ангелина начинает закрашивать старые надписи. Без малейшего сожаления и сомнения, несмотря на то, что она чуть ли не светилась, когда зачитывала их вслух пару минут назад. Лиза осторожно интересуется: — А зачем ты закрашиваешь? Тебе же нравилось. И Геля тихо усмехается. Распыляет краску на последнюю букву одного из кучи предложений, фыркает, когда видит на ладони небольшие зелёные следы, и за пару шагов подходит к соседней стене. Пальцем тыкая в наполовину стёртые строчки, она вслух, даже с каким-то выражением зачитывает: — «Ангелы песни запели, но я их не слышу». Красиво, согласись. Лиза кивает — звучит правда неплохо. Но ещё больше внимание привлекают строчки, написанные чуть ниже: «Рождённые ползать умеют летать, но пока сверху вниз и недолго». И становится до невозможности интересно всё-таки попробовать вчитаться в эти незамысловатые то ли стишки, то ли песни — потому что когда Ангелина что-то про них тараторила, Лиза витала где-то облаках. Но вчитаться попросту не успевает: стоит спрыгнуть с оконной рамы, строки сразу же перекрывают тонким слоем краски. Ничего непонятно уже. — Зачем? — Парень, который это написал, умер пару лет назад. Лиза ёжится, спиной посильнее вжимается в этот недоподоконник и откровенно пялится на чужие руки. Совсем не понимает, что она имеет в виду под «умер» — хотя просто очень не хочет понимать — и как всё это между собой вообще связано. — В смысле? — Ну, типо прыгнул с крыши. Этаж пятнадцатый, — от текста про ангелов, рождённых ползать, и короткий полёт сверху вниз не остаётся и следа. — Я только щас въехала, в чём вообще смысл этих писулек был. Всё запутывается ещё сильнее. Совсем непонятно, зачем закрашивать надписи, которые, кажется, имеют значение в раз сто больше, чем литература, музыка и всё остальное искусство. Зачем избавляться от того, что, кажется, таит в себе очень много личного? — А закрашиваешь зачем? Это же память. — Потому что смысла уже нет, а мне эти стены снятся до сих пор, — тихий смешок. — С воспоминаниями нужно прощаться, понимаешь? Особенно, если они разъебали твою психику к чертям. Ангелина криво улыбается, проводит ладонью по ещё одной пока не задетой свежей краской надписи и тихо бурчит: — Мне посвящал вот это вот. Да и вот это вот. И это. Почти все, короче. Лизе становится до невозможности стыдно. Стыдно, потому что она сейчас находится здесь, хотя не должна вообще — хотя почему сама не знает, не должна просто и всё тут. Стыдно, потому что она наблюдает за тем, как кто-то настолько бесцеремонно «стирает» что-то важное. Это же неправильно! — А потом позвонил через пару дней после того, как при мне про этих ангелов написал, потрепался про какую-то любовь и прыгнул. Даже трубку не скинул, чтоб я услышала, как он об бетон разъебался, — хмыкает. — А мне мучайся от чувства вины, потому что не остановила. — Тебе совсем его не жалко? — совсем тихо, боязливо. — Жалко ещё как, я ж по уши влюблена в него была, — редкие смешки кажутся слишком странными, будто бы совсем не трогает. — Но никто спасать тебя не обязан, а он и не просил даже. Если человек любит пиздострадать и совсем не хочет что-либо делать, то он уже обречён. И Ангелина останавливается, когда закрашивает последнюю строчку незамысловатого «произведения»: «Ряд одноразовых тел замыкая в кольцо» — остальное почти не трогает, только перекрывает какие-то строчки про карие глаза и «красивое имя из восьми букв». Лизе до невозможности жаль. И эти надписи, и Гелю, и этого парня — хотя она даже имя его не знает. Кажется, что кислород перекрыли. Ну просто начинаешь задыхаться, потому что какой-то ком в горле настойчиво першит. А Геле, кажется, на самом деле уже совсем не жаль. Не хмыкает, не плачет, не скулит, как подбитый пёс; да даже улыбаться не перестаёт — разве что улыбка стала чуть кривее. Просто, совсем равнодушно избавляется от следов прошлого. — Раз у нас тут клуб несчастных и обделённых, то рассказывай, что у тебя стряслось. За пару коротких шагов Ангелина снова оказывается у рюкзака, ставит баллончик на пол, что-то ищет и через пару секунд достаёт чёрный маркер. — Ну, чего пялишь? Я же вижу, что у тебя тоже не заебись что-то. Лиза не может переварить. Не может переварить, что люди, на самом деле, правда могут «уйти» по собственной воли. Не из-за инфаркта, не из-за инсульта, не из-за животной бесчеловечности других людей, а просто потому, что сами хотят закопать себя под землю на метра три. И эту беспечность Ангелины переварить тоже не может: как можно избавляться от чего-то настолько сокровенного настолько резко и по-варварски? И смысл в банальном «никто спасать тебя не обязан» тоже найти не может. — Алё! Геля стоит совсем рядом, машет ладошкой прямо перед глазами и обеспокоенно смотрит. Ну это же безумие какое-то. Зачем нужно избавляться от всего, если можно сохранить целым? — Понятно, — тянет. — Если не хочешь, то не надо. Я просто спросила из интереса. Лиза слабо кивает, закусывает щёки и думает. Думает слишком много и слишком быстро — ничего в кучу не сгребается. На запястье снова приземляется ладонь, снова сжимает, снова тянет — ну это правда раздражающая привычка. Перед глазами слишком близко обшарпанная стена, в руке оказывается маркер — что она хочет вообще? — Оставь что-нибудь после себя, забавно же. Лиза по-детски жмурится, мотает головой в разные стороны, выдыхает и всячески старается осознать пласт информации, который на неё вывалили двумя минутами ранее. Ну не клеится совсем воедино. Геля цокает, бросает «да успокойся уже» и мягко перехватывает маркер из чужой руки. С щелчком снимает крышку, чуть думает и под наполненный непониманием взгляд шкрябает аккуратное: «Always right». «Всегда верно» — Лиза совсем не понимает, в чём смысл. Хочет его найти, очень и очень сильно, но его совсем нет — ну или он просто слишком бессмысленный. — Достаточно понятно объяснила? — тихий смешок. — Ну чё ты? Всё нормально же, Лиза-а. Андрющенко наконец-то кивает — смысл не найдёт; сейчас так точно. Берёт маркер из чужой ладошки, вдыхает и, собрав мысли в кучу, пишет первое, что пришло в голову: «Это нечестно, это фальшиво, это обман других и самого себя». — Это откуда? — интересуется Ангелина, когда в конце предложения ставят точку. — Из «Анны Карениной» Толстого. Геля опускает взгляд, закусывает щёку и, видимо, поняв о чём речь, выдаёт: — Терпеть не могу русскую классику. — Ну и зря, — фыркает. — В ней смысла очень много. Правда, поискать нужно. Ангелина складывает руки на груди, смотрит то на стену, то на Лизу, то на маркер в чужой руке, и, усмехнувшись, спрашивает: — И какой он здесь? Лиза поджимает губы — и как ей объяснить смысл, если он для каждого свой? Так ещё и цитата, вырванная из контекста. — Для каждого свой. Геля качает головой, тычет пальцем в центр грудной клетки, хитро улыбается и спрашивает: — И какой же «твой»? Это пугает. Пугает то, что сейчас, кажется, она снова наступает на те же грабли — хочет доверить что-то личное. Но Ангелина даже не знает Мишель, не учится в злосчастной тринадцатой школе в одном классе с желчной Захаровой и банально не подобралась достаточно близко, чтобы слишком сильно ужалить. И Лиза сдаётся — грабли, но всё-таки не настолько «те же». — Там долгая история. — У нас времени полно, вечер пятницы же. Кивок. Лиза прижимается спиной к стене, утыкается взглядом в потолок и старается опустить все опускаемые подробности. — Мне человек один нравился... Ничего серьёзного, — воздуха почему-то резко перестаёт хватать. — Ну там как-то закрутилось, я думала до отношений дойдёт, а потом узнала, что на меня поспорили. Ангелина смотрит на цитату, написанную маркером поверх краски, хмыкает и кивает. — Поняла теперь. Ничего больше говорить Лиза не собирается. Кивает на банальное «ну и мудак», протягивает маркер, решает, что быть вандалом не для неё, и отходит на пару шагов назад. А после слышит тихий смех: — Лиз, а ты нахуя спиной в краску залезла? Андрющенко злостно бурчит что-то не очень цензурное, стягивает куртку, смотрит на спину: рельеф стены остался зеленью на плащевой ткани. Вся эта глупость кажется неправильной, перечит внутренним принципам и правилам морали, привитым ещё в глубоком детстве. Рисовать на стенах — вандализм. И это неправильно. Открываться человеку, которого знаешь несколько часов, тоже неправильно — обидят. Пачкать лицо, руки, куртку в краске тоже не правильно — не смоется. Но Ангелина почему-то, несмотря на то, что она ощущается как синоним к слову «неправильно», всё равно выглядит живее всех, кого Лиза помнит. И на секунду кажется, что всё это время ты делал что-то не так. Хранил, теплил «любовь» — хотя это скорее всплеск гормонов, вызванный «переходным» возрастом — и давал ей разрастаться. Хотя мог этого не делать, а просто закрасить чем-то новым. И быть явно счастливее. Но это же неправильно — нельзя забывать людей! Хотя, если так подумать, то неправильно то, что она всё ещё сохнет по чёрту, который дал ей надежду, кажется, смог собрать по частям и разложить все кусочки чего-то давно сломанного по цвету и в алфавитном порядке; а после нагло разломал на тысячи атомов, заново всё перемешал, так ещё прописался в сознании и даже, как назло, покурить из него не выходит. И становится до невозможности стыдно. Стыдно, потому что ну вот совсем не получается отделаться от неё даже за городом в каком-то непонятном заброшенном здании, что вот-вот развалится, находясь рядом с кем-то другим — и даже плевать уже, что этого «другого» она знает меньше суток. Вещь уже испорчена, душа вывернута, баллончик с краской стоит прямо под ногами — настолько близко, что не потянуться за ним невозможно. Лиза сдаётся.

* * *

Мишель прыгает на скамейку, хлопает по ней ладошкой в призыве сесть рядом и бессовестно поджимает ноги, игнорируя длину своей юбки — ну почти ничего не прикрывает, Лиза уже готова уйти в монастырь отмаливать все возможные грехи, лишь бы чересчур живые бабочки наконец-то перестали рвать живот изнутри. Хотя эти бабочки и ощущаются, как незамысловатый рай. Слишком глупый, простой, до невозможности невинный, но всё-таки рай — хотя в бога, если совсем честно и откровенно, Лиза давно не верит; разве что только в Мишель. Ночную тишину резко и совсем тихо рвёт чересчур нежный, слегка хриплый голос: — Слушай, а чё ты в будущем делать собираешься? Ну он правда ощущается слишком сладким. Лиза тушуется: она не знает, что будет делать завтра после школы. О каком будущем, даже самом ближайшем, может идти речь? — Как карта ляжет, — жмёт плечами и добавляет: — Или звёзды станут… или мама скажет. Мишель чуть тупит, кажется, хочет что-то ответить, но видимо сразу же отказывается от этой идеи и просто чуть поднимает голову, утыкая взгляд в небо. Ей, если честно, это до невозможности идёт: в карих слишком ярко, чересчур живо отражаются редкие огоньки, которые впервые за долгое время возможно увидеть за серыми высотками и гущами туч. Лиза тонет. Вот прям бесповоротно, очень сильно и старательно. Нарочито пытается окунуться настолько глубоко, чтобы пяты коснулись самого дна. Ну, если Мишель, конечно, можно сравнить со дном, то Лиза всеми конечностями «за» — потому что рассудок слишком старательно втайне транслирует порно разных мастей, героиням которого слишком сильно подходит рожица с россыпью веснушек; хотя признаваться слишком стыдно. Мишель лёгкому чувству аритмии бесцеремонно способствует: придвигается чуть ближе, осторожно кладёт тёплую ладонь поверх холодной и совсем тихо — не слышно почти — спрашивает: — Знала, что звёзды, которые мы сейчас видим, на самом деле давно погасли? Лиза на секунду теряется: какие звёзды, какое погасли? Они же горят прямо здесь и сейчас, даже намного ярче обычного — ну или просто кажется, потому что Мишель рядом. Но через пару секунд вспоминает, что что-то такое где-то когда-то слышала — правда где и когда совсем не помнит. — Слышала что-то подобное… вроде. Мишель хмыкает, понимающе кивает — видимо тоже совсем случайно узнала об этом — и молчит. Молчит, молчит, молчит — этим топит до победного, потому что молчать возле неё до невозможности приятно. — Лиз, а ты на уроках астрономии спала? — снова очень резко, совсем тихо и до невозможности трепетно. Лиза еле сдерживается, чтобы случайно руку не выдернуть — на самом деле страшно очень, мало ли она сейчас всё испортит, и Мишель подумает что-нибудь не очень хорошее. — Чего? Мишель тихо усмехается — ей до невозможности идёт — и укладывает голову на чужое плечо. Толпы мурашек пробираются всё глубже и глубже под кожу, колют. — Созвездия знаешь какие-нибудь? Лиза жмурится, слабо мотает головой и просто надеется, что это не какой-то там несуразный сон, который в итоге окажется лишь отблеском каких-то глупых мечтаний, спрятанных в подсознании. Но она даже после этого остаётся здесь — совсем, даже как-то чересчур, близко к Мишель. — Ну… знаю, — неуверенно пищит Лиза, стараясь найти внутри хоть какие-то малейшие отклики совести, которые избавят от слишком сильного желания нахально поцеловать — ну потому что пухлые губы выглядят слишком заманчиво! Мишель поднимает голову, с интересом смотрит прямо в глаза, чуть улыбается — очень искренне, слишком красиво, до невозможности — и, наклонив голову в бок, тихо просит: — Расскажи. Отказать ей просто невозможно. Невозможно, потому что светлые пряди, спадающие прямо на чересчур живые карие, слишком красиво переливаются под светом тусклого фонаря. И Лиза сдаётся: изо всех сил напрягает извилины, старается что-то вспомнить; а когда всё-таки получается, начинает пальцем проводить мысленные линии от огонька к огоньку и бурчать давно заученные созвездия. Этот рай чересчур маленький — всего лишь одна скамейка, две горящих пары глаз и голова с тёмной макушкой, которая уже давно ушла под воду. И этого рая катастрофически не хватает, слишком мало — а хотелось бы, чтобы хватало. Ладонь нагло приземляется на плечо, слабо трясёт. Открывать глаза совсем не хочется — зачем вообще? Но резкое «Лиз, вставай, выходим» всё-таки окончательно будит и заставляет недовольно морщиться, когда свет резко бьёт прямиком в глаза. Но, если честно, лучше бы она не просыпалась, потому что рядом карие — но совсем не такие, не так ярко горят — и красная чёлка — Лиза всё-таки предпочитает блондинок. И всё-таки Мишель катастрофически не хватает — настолько, что начали сниться кадры двухмесячной давности, в которых, как тогда казалось, души были все наружу и оставалось только слушать шелест листьев, теряющийся в чересчур громких сбитых стуках сердца, и глупые фразы, брошенные шёпотом прямо на ухо. Но в этом признаваться слишком стыдно. Лизе точно всего хватает.

* * *

Луна сияет, как огромный фонарик. Свет попадает в небольшое окно и напрягает. Жаль, что нельзя швырнуть в неё какой-нибудь камень, чтобы перестала слепить глаза — не долетит. Тихо открыть дверь в мёртвой тишине ощущается, как задание со звёздочкой из учебника по химии — в обычных условиях сложно, а в таких невыполнимо. Щелчки отдают эхом в коридоре, дверь будто бы специально скрипит максимально громко, так ещё и холодно даже в квартире — потому что закрыть окно кое-кто не догадался. Взгляд сразу же падает в угол прихожей и становится понятно: не только на весь день, но и на всю ночь квартира в полном распоряжении Лизы. На самом деле уже даже не обидно — только если совсем чуть-чуть. Скинув верхнюю одежду на пол — ей обязательно займётся позже, — тащится в комнату, хлопает окном — а то правда очень холодно — и плетётся в ванную, по пути включая свет на кухне — просто чтобы не споткнуться об что-нибудь. Отражение в зеркале, висящем над раковиной, старательно игнорируется — и без этого знает, что оно отвратное. Ручка крана поворачивается, ладони обдаёт горячая вода — сразу же начинает до невозможности жечь, потому что руки слишком замёрзли за последние часов семь. Оказывается — это же великая тайна! — аэрозольная краска с рук водой и мылом не оттирается. Так же как и ацетоном, стоящим под раковиной. Пятна, кажется, въелись намертво, будто плотно забрались под кожу. Про куртку уже и думать ничего не хочется: скорее всего, краска останется на ней навсегда; а если не навсегда, то на очень долго. Видимо, придётся оправдывать это арт-хаусом — хотя больше похоже на арт-хаос психически нездорового художника. В очередной раз повелась на какую-то дурость, так же как и на предложение съездить в Москву — лишний раз не думая. И в очередной раз готова перегрызть себе же что-нибудь — например вены или пару артерий, — потому что жизнь ничему не учит. Ручку крана резко, с силой закручивают, отражение всё ещё игнорируют, ладонью с размахом хлопают по выключателю — ну, чтобы наверняка. Спать совсем не хочется, телефон отключился к чертям, зарядка на кухне — всё очевидно. Кухонную дверь по привычке закрывают — непонятно зачем, просто для личного успокоения. Щёлкают кнопкой на чайнике, усаживаются на стул с ногами, ставят телефон на зарядку. И, на удивление, резко становится очень спокойно — ну вот просто спокойно, будто всё резко встало на место; да и последние пару часов тоже было лёгкое чувство безмятежности, если не считать, что весь мир резко перевернулся вверх тормашками, и игнорировать ощущение, что она пешком дошла до Москвы и вернулась обратно в Питер. Но спокойствие особа очень занятая и задерживаться больше, чем на две минуты, не привыкла — так же, как и вдохновение у каких-нибудь писателей. Время четыре утра. Телефон только что удалось включить, в шторке уведомлений висит сообщение то ли от недобывшей, то ли от просто самого нахального человека в этом мире. Лиза читает, не открывая чат, плотнее сжимает челюсти, жмурит глаза — чтобы убедиться, что точно не показалось, — и бьёт пальцами по экрану, сразу же откладывая телефон на расстояние вытянутой руки. Страшно. Ощущение, что это очередная «подлянка», в которую она вот-вот попадётся, потому что «грабли» выглядят слишком заманчиво. Когда чат прогружается, взгляд ещё раз — точно самый последний — прыгает по буквам.

16 ноября

Мишка 03:14 С днемц рождения Лиз И Лиза выдыхает. Раздражает то, что из адекватного человека пришлось превратиться в растерянного дурака. И этот процесс происходит невольно, будто по щелчку пальцев. Но ведь дураки тоже имеют свойство умнеть — но только если очень и очень захотят. В голове горит мысль: слова пусты, остались только формы с сомнительным и очень спорным содержанием. И это раздражает, потому что в который раз хочется эту мысль проигнорировать и в последний раз повестись — так же как и заядлые курильщики, которые каждый раз тушат бычки об асфальт со словами «я затянулся в последний раз». А ещё раздражает, что Мишель вспоминает только после того, как в её организм попадёт какое-то количество алкоголя. Градус трусу вливает нрав смельчака — это давно стало понятно. И Гаджиева, получается, не только самый нахальный, но и самый трусливый человек в этом мире. Видимо, Лиза до большего не дослужилась: короткие поздравления с кучей орфографических ошибок, написанные не вовремя — максимум, который можно выжать из Мишель. Невыносимо. Её беззаботность невыносима. Но по Мишель всё равно всегда скучаешь. Видишь эту несуразную рожицу почти каждый день в школе и всё равно скучаешь. Хочешь высказать пару сотен оскорблений, сделать ещё больнее, чем она, но всё равно до слёз и крошечных бабочек внизу живота скучаешь. Да и если совсем честно и откровенно, то скучаешь настолько, что фотография этой несуразной рожицы пару раз была открыта параллельно с чересчур откровенным порно. Но за это настолько стыдно, что самой себе признаваться не хочется. А ещё становится не по себе, когда понимаешь: влипла настолько, что даже онанизм не помогает. Пальцы нервно заламывают, губы закусывают. Ощущение, что сейчас решается что-то очень важное. Будто именно сейчас какой-то крошечный переломный момент в этой незамысловатой истории с очень непонятными взаимоотношениями, изначально обречёнными на провал — правда, Лиза узнала об этом слишком поздно. Эти недоотношения давно зашли в тупик. И сворачивать из этого тупика попросту некуда: впереди глухая бетонная стена, а разворачиваться и возвращаться обратно — на линию старта, по которой она старательно ходила туда-сюда два года, — страшно. Страшно отпускать из жизни настолько яркие эмоции, которые за последние два года вошли в привычку, а за последние два с половиной месяца стали в пару сотен раз ярче — и принимать, что они вообще в идеале должны погаснуть, как выгоревшая спичка, тоже страшно. И Лиза сдаётся. Решает попробовать перелезть через эту двух метровую стенку — хоть и понимает, что изначально эта затея бессмысленна. Боязливо находит в списке контактов номер Мишель, выдыхает и быстро бьёт по экрану, глотая очередной надоедливый ком. Внутри всё мечется. Страшно до невозможности. И совсем непонятно, какой из вариантов хуже: поговорить с ней или трусливо сбросить, как только услышит её голос. Размеренные гудки в трубке напрягают. Лиза уже готова им нести какой-то бред — терпения не хватает. А ещё очень трусливо надеется, что у Мишель с собой телефона нет — и неважно, что час назад был при ней и, скорее всего, ничего не поменялось. В голове тысячи мыслей и совсем непонятно, с какой нужно начинать. Да и непонятно, зачем вообще начинать — просто невозможно хочется. Пара гудков, приятный женский голос с какой-то музыкой на фоне и монотонное: «Абонент временно недоступен». Злит, что она не стыдится «разводить» в субботу с утра пораньше — ну потому что на секунду правда показалось, что она соскучилась! А в край из себя выводит то, что если бы она банально ответила, Лиза бы моментально подорвалась с места и пришла — или приехала, если она не дома, — к ней под окна. Хочется бесконечно себя утешать: просто не судьба. Или намёк от кого-то свыше. Да без вообще без разницы. Главное — Лиза в который раз убеждается, что с Мишель и пытаться не стоит, даже если очень хочется. Потому что всё равно ничего не получится. Ну это же очевидно, как дважды два — правда, даже это она привыкла перепроверять на калькуляторе. Чтобы заблокировать не хватает духа — ну готова она возвращаться к этому снова и снова, хоть уже и перестала понимать, кто кому даёт какие-то шансы. Хотя от воспоминаний нужно избавляться, если в них нет смысла. Просто потому, что никто спасать тебя не обязан — нужно помогать себе самостоятельно. А ещё Лиза уже давно перестала понимать, почему она так глупо перепутала лестницу в какое-то там небо с обычной расшатанной стремянкой. Причём эта стремянка слишком похожа на ту, с которой она упала в школе — такая же хлипкая, не вызывает доверие и слишком не устойчивая. Мишель — фатальная привычка. Никуда от неё не убежишь — ну, во всяком случае именно так всё это безобразие ощущается. Да и куда от этого ангела с рожками деваться совсем непонятно. А деться очень хочется, потому что даже этот ангел, на самом деле, был рождён ползать, а не летать — её максимум: сверху вниз и недолго. Такой же, как и у среднестатистического человека. И в голове совсем не укладывается: почему даже ангелы уступают птицам?

* * *

Щёки, по которым слабо бьют в попытке разбудить, чуть горят. Веки ощущаются слишком тяжёлыми, будто в них налили свинец — открыть глаза невозможно. Шторы, видимо, придумали для слабаков. Ну или Кира просто в это свято верит. Потому что солнце беспощадно слепит, а рассмотреть её лицо из-за этого сложно. Мишель что-то неразборчиво мямлит про то, что не собирается просыпаться в субботу, по-детски прячет голову под одеяло и отворачивается к стене — Киру не устраивает. — Мишель, блять. Одеяло нагло стаскивают с макушки, пальцы тянут за подбородок, заставляя всё-таки повернуться. — Доброе утро, — шипит Мишель, жмурясь. — Чё ты тут делаешь? Кира криво улыбается, садится на край дивана, на который пару тройку часов назад уложила тело — ну это состояние по-другому совсем не назовёшь, просто тело без капли чего-то человеческого — и сверлит голубые. — Чё я делаю у себя дома? Мишель пару раз моргает, поднимается на локтях, осматривается вокруг и понимает: ночевала она не дома. Голова трещит. С горем пополам Мишель всё-таки садится, смотрит на Киру и вопросительно качает головой: совсем ничего не понимает. Кира фыркает, сжимает челюсти и монотонно, спокойно — насколько может — спрашивает: — Что ты помнишь? Этот вопрос загоняет в тупик: а что ей помнить? — Мы пришли, культурно отдыхали, все разбежались... И дыхание резко перехватывает. Сразу же пробивает на дрожь. Дрожь в коленях, кончиках пальцев. Мишель впервые понимает, насколько на самом деле она наивная и беззащитная — хотя давно привыкла считать, что ей уже ничегошеньки не страшно. Страшно. Ещё как. Оказывается, страшно очень много. До невозможности страшно вспоминать. Кира всё прекрасно понимает: когда чем-то накачивают, мешают в огромных пропорциях, что ненароком можно и не проснуться вовсе — но дуракам везёт, поэтому Мишель всё ещё жива, сидит напротив и медленно начинает впадать в истерику, которая сейчас вот совсем ни к чему. — Ну не надо сейчас реветь. Я же говорила не ходить ни с кем никуда, сама нарвалась. — Я же не думала… Я… — Ну ты же не вчера родилась, алё, — выдох. — Ты хоть ебало его помнишь? Имя? Мишель боится. Ужасно боится вспоминать, говорить, существовать. Боится лишний раз дёрнуться, боится вдыхать полной грудью, боится вылезти из-под одеяла. Чужих ладоней на щеках тоже неимоверно боится. — Кир, это же… не бывает так. Это же… — Нечестно и жестоко, ага, — кивок. — Ты прям совсем ничего не помнишь? В голове отложились только ритмичные движения и резкие толчки. А ещё розовые очки, которые до ужаса больно и резко разбились стёклами в глаза, и татуировка на плече. Лучше бы забыла. — У него это был… Иисус на плече. Кир… Кира пару раз хлопает ресницами — ничего не понимает. Видимо думает, что Мишель совсем из ума вышла — хотя оно не удивительно. Но всё-таки решает уточнить: — Иисус? В смысле? — Татуха! На кресте Иисус был… Кир, я… В голове Киры резко щёлкает: знает этого героя-любовника. И сразу же хочется Мишель обнять. — Тише, — ладонь приземляется на блондинистую макушку, осторожно поглаживает волосы в попытке успокоить. И рук Мишель тоже до невозможности боится. Резко дёргается, хватает чужое запястье, чуть царапает кожу ногтями и убирает кисть от себя подальше. — Не трогай, — шипит. И слышится тихий всхлип. Кира выдыхает, начинает заламывать костяшки и слишком жалостливо смотрит. Совсем не понимает, что ей теперь с зашуганной Гаджиевой делать. Успокоить — не даётся; сказать, что сама виновата — глупость, виновата точно не она; молча уйти — не позволяет совесть, хотя ещё двадцать минут этой возни и она опоздает на работу. Мишель обнимает себя руками, поджимает ноги и утыкается лбом в колени. Жадно тянет воздух носом, забывает выдыхать, и совсем не понимает, что дальше вообще можно делать. Ну а что делать в такой ситуации? Что делать, если ты, кажется, разучился полноценно дышать? Белки глаз жжёт. Жжёт неимоверно. Жжёт от линз, в которых она «спала»; жжёт от туши; жжёт от неимоверной обиды. Но больше всего жжёт от ощущения, что большие грубые ладони до сих пор нагло разгуливают по телу. И жжёт от навязчивой мысли: «Виновата она сама». Хотя ни в чём она не виновата. Мишель не может сдерживаться. Всё чаще всхлипывает, всё сильнее царапает тонкую кожу плеч, всё лучше и лучше вспоминает произошедшее и только сейчас понимает, насколько сильно в этот раз попала. Ощущение, что в один момент всё схлопнулось. Будто звёзды, которые с восторгом вчера вечером удалось рассмотреть, погасли; будто мир резко стал чёрным — белым в нём остались только бледная кожа дрожащих ладошек; будто вокруг появились сотни маленьких колючек, прямо как у стеблей роз, которые постоянно колют, впиваются в кожу и заставляют метаться из стороны в сторону — когда-то кто-то говорил, что розами засыпана дорога в ад. Кира всё-таки бросает попытки как-то помочь — потому что это просто бесполезно. Что-то бурчит про то, что Мишель может оставаться у неё, пока не придёт в себя, и встав с кровати, подходит к шкафу, вываливая оттуда какие-то вещи. — Переоденься потом, — бросает, кажется, в пустоту. А после осторожно оставляет одежду на кресле — будто бы боится спугнуть — и уходит. Совсем тихо скрипит дверью и через пару минут с хлопком выходит из квартиры. И Мишель полностью сдаётся. Что-то мямлит, сжимает кожу плеч ещё сильнее — ещё чуть-чуть и, кажется, ногти порвут волокна — и царапает. Это невыносимо. Страшно. Слишком не поддаётся пониманию. Мир рухнул. На самом деле до ничтожности маленький и наивный, но всё-таки мир. Сердце бешено стучит, каждый удар слишком отчётливо отдаёт гулом в ушах и пульсирующей болью в висках. Неимоверно душно — хотя из одежды на ней только порванная грязная тряпка, которую теперь язык не повернётся назвать платьем. Вдыхать не получается. Просто не получается. Только бесконечные рваные выдохи. Хочется просто забиться в угол и никогда из него даже кончик носа не высовывать. Что угодно, лишь бы больше не обидели. Это нечестно. Несправедливо. Неописуемо больно. Будто всё, что было до этого, нагло взяли в грубые большие ладони, смяли и раскрошили, как пенопласт. Она сама виновата и это неправильно. Она могла не идти, могла посильнее кричать, дёргаться и просто не даваться. Это неправильно. Сама же виновата, потому что такая глупая. Чересчур глупая и наивная. Это неправильно. Могла этого избежать и не сделала. Себя же подставила. Ощущение, что она маленький и до ужаса глупый воробушек. И вырвать себе все перья хочется неимоверно: медленно избавиться от каждого, вырвать абсолютно каждое пёрышко поочередно. Постепенно вспоминается боль в запястьях. Тиканье часов. Стрелка, показывающая на четыре. Гул за дверью, тишина в комнате и обжигающее нежную кожу ушей: «Ты похожа на бога» — не похожа. Щёки мокнут. Просто становятся влажными, горячими. Ладони растирают всё по коже, смазывают и без того в край испорченный макияж — просто невыносимо. Давит и давит. Давит на грудную клетку, мешая вдохнуть. Давит на горло. Давит, давит и ещё раз давит. Внутренний ребёнок истошно вопит. Вопит и заглушает абсолютно все мысли. Вопит, потому что не понимает, куда деться. — Сука, — в ладони на очередном выдохе. Мишель теряется. Не понимает, что делать. Не понимает, что чувствует. Не понимает, что делать. Не понимает ничего — вот совсем-совсем ничего. Тело болезненно ломит, голова трещит. Диван жалостливо скрипит от каждого, даже самого малейшего, движения. Дрожат пальцы, губы, голос, когда получается выдавить из себя какие-то слова, руки, колени — всё. Тремор разбежался по всему телу. Разбежался и плотно укоренился под кожей вместе с толпами мурашек. Всё начинается казаться «не таким». Слишком неправильным, отдалённым, слишком… слишком. Будто всё, что было прожито, — хотя прожито было совсем немного — значения не имеет. Есть только здесь, сейчас и будущего никакого, кажется, не предвидится — ну, во всяком случае, именно это кажется самой настоящей истинной. Будто ракушки, в которых в детстве было до ужаса интересно слушать «море», совсем смысла не имели. Будто кривое отражение лица в большом новогоднем шаре смысла совсем не имело. Будто глупости, написанные на полях тетради, совсем смысла не имели. Смысла, оказывается, катастрофически не хватает во всём, даже если раньше он казался слишком очевидным. И вечные обещания, которые зачем-то кто-то кому-то даёт, и какие-то споры, на которые ведутся только чересчур принципиальные и азартные дураки, и дурацкие улыбки, и выжатые слёзы, и разговоры визави, и детское желание поскорее дотянуться до «запрещёнки» — смысл нагло «смылся».

* * *

Руки дрожат. Дрожат последние часа три. Дрожали, когда размазывали слёзы по щекам. Дрожали, когда включали горячую воду, чтобы попытаться смыть кипятком вечное ощущение мерзких прикосновений к коже. Дрожали, когда брали оставленную одежду и ужасно криво и неловко натягивали на обнажённое тело. Дрожали, когда Мишель решила попить воды — чуть не захлебнулась. И сейчас тоже дрожат. Дрожат, когда пытается разобраться с зажигалкой на колёсике, которую удалось найти на чужом балконе. Щелчок — мимо. Ещё один — мимо. Ещё три — мимо. В какой-то момент получается. Наконец-то. Бумага тлеет, фильтр обхватывают зубами. До ничтожности маленькая — прямо как разрушенный небольшой мир, который старательно выстраивали в голове всю жизнь, — но тоже своего рода победа. Мишель понятия не имеет, чего сейчас хочет. И что делать тоже совсем не знает. Сейчас есть только небольшая табуретка в углу, холод в спине от ледяной стены, странный солёный привкус во рту, ветер, который заползает под тонкую ткань футболки и, хоть совсем чуть-чуть, но отрезвляет, и бетонная перегородка, отделяющая квартиру от улицы. А ещё Мишель, оказывается, жутко боится высоты. Правда узнала об этом только сейчас. Почему-то это простое осознание не приходило, когда она бегала по крышам, спокойно разгуливала по парапетам с подругами и даже пару раз свисала с мостов, цепляясь руками за хлипкие прутья — а подобным «безумием» она промышляла очень часто. Если она похожа на бога, то этот мир обречён. Что-то всевышнее — если оно, конечно, существует — боится чересчур банальной высоты — ну или только что начало бояться. Полная глупость. В голове плотно сидит мысль: все люди — последние сволочи. И сейчас она кажется самой правдивой. А ещё плотно укоренилось осознание: мир — постоянный источник угрозы. Раз это уже случилось, оно может повториться. А повторение подобного инцидента перетерпеть точно не получится — после первого непонятно как вообще можно умудриться жить. Это мерзко. До невозможности мерзко, потому что она последние часа четыре невозможно успокоиться. Будто на грудь повесили тяжёлую металлическую цепочку с кучей колец — дыхание слишком сбито. Мишель тонет. Чувство, будто тебе старательно давят на плечи, заставляют хлебать воду. Будто места в лёгких очень мало места — или это связано с тем, что она регулярно давится смолами. Руки только добрались до телефона, который всё время был совсем рядом, но внимание не заслуживал. Четыре процента, сообщения от подруг — ну лучше такие друзья, чем никакие! — пара уведомлений в социальных сетях и пропущенные от контактов «Папочка» — настолько ласково, что вызывает отвращение — идеально — и «Лисичка». Резко щёлкает, что Мишель, оказывается, тоже сволочь. Не последняя, конечно, но всё же. И в очередной раз становится стыдно — но совсем чуть-чуть, потому что на большее ни сил, ни желания не хватает. Перезванивать смысла совсем нет — наоборот пора отделаться уже. Правда, в идеале стоит извиниться, хотя бы ради приличия. Ну, с моральной точки зрения очень стоит — но вообще она ни в чём не виновата, всё же по обоюдному! Да и тем более она уже извинялась, просто Лиза слишком гордая, чтобы нормально поговорить — и плевать, что первая уйти попросила Мишель. Ну, раз уж такая заносчивая, то Мишель сейчас унижаться точно не собирается — потому что банально незачем. А ещё по-странному неловко становится от пропущенных отца. Вроде бы, нужно спохватиться: за неё беспокоятся. Но это раздражает. Раздражает то, что несносные родители вспоминают про ребёнка и пытаются делать вид, что они что-то всё ещё решают. Решают они только одно: сколько нулей будет на карте — и то с переменным успехом. Ну а что ещё они могут решать, если последние лет пять всячески «откупаются» от ответственности? Хотя понятно почему: Мишель же уже «взрослая». Ей внимание, видимо, не к чему. Ну, раз уж ей не нужна поддержка родителей, то с чего бы пытаться прислушиваться и принимать беспокойство? Мишель поджимает губы. Откладывает телефон на подоконник и понимает, что дома ждёт очередной скандал. Ну, не скандал совсем, всё всегда происходит относительно тихо — во всяком случае, посуда на пол не летает. Просто работы по дому случайно станет в раз пять больше, денег на карту совсем случайно придёт раза в три меньше — если вообще придут, — а синяков и ссадин, скорее всего, чуть-чуть добавится, — но в этот раз не из-за того, что Мишель не может усидеть на месте и вечно обо что-то бьётся. И в который раз приходит осознание, что уж лучше пойдёт на принцип и «откинется» где-нибудь в двадцать три — родителям назло. Хотя в принципе она не против и сейчас — терять всё равно совсем нечего. Да и вообще всё всегда назло делается. Абсолютно всё и вся. Ну и ради внимания, конечно же — тот же спор, чтобы случайно не посчитали слишком мягкотелой и не «кинули». Будто в пятнадцать волосы в ванной она резала, потому что очень хотела — хотела, конечно, но не обрезать волосы, а поменять наружность и насолить родителям. Будто бегает из дома каждый раз, потому что очень хочет — бегает, потому что хочет, чтобы к ней просто не лезли. Будто выслушивать в свой адрес этот несвязный поток претензий ей до ужаса вкатывает — не вкатывает от слова совсем. Будто всё происходит только потому, что Мишель умалишённая и жить так очень хочет — так не хотела никогда, а сейчас, кажется, в принципе никакой из вариантов не устроит. Не хочет она таскаться по каким-то подворотням, лишь бы не появляться дома. Не хочет она выслушивать в свой адрес кучу правды — слишком горькой на вкус — и неправды. Не хочет она, чтобы ей нагло врали прямо в лицо — знает же, что наплевать. Да и совсем не хочет быть здесь и сейчас: на балконе прокуренной квартиры какой-то недоподруги. И поступать на медицинский по чужой указке тоже совсем не хочет — и надеется, что не поступит. Да и ничего не хочет, не интересует, всё это не в её компетенции. Не создана она для этого. Ну не подходит ей днями-ночами зубрить кучу непонятного материала, чтобы просто не навредить какому-то несчастному. Ну не подходит ей скитаться из рук в руки — потому что к кому бы не шла, всё равно всё обречено на провал; и неважно, что обычно проваливается именно она. Ну не подходят ей смазанные веснушки, карие глаза — линзы пришлось выкинуть — и чужая одежда. Всё не подходит, будто должно быть совсем наоборот — но совсем не понятно как именно. Да и не подходили ей грубые ладони, разгуливающие по телу. Да и не хотела она, чтобы её какой-то озабоченный псих трогал где и как вздумается. И тащиться в какой-то непонятный дом на другом конце города тоже не особо желанием горела — уломали. Да и вообще Мишель всё это не нравится. И не хотела она, чтобы всё в итоге получилось… так. Да и до сих пор не хочет, но уже в сто раз сильнее — хотя, скорее всего, больше, но подходящей цифры просто не придумали. Но будто кто-то когда-то её мнение спрашивал.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.