ID работы: 13414399

Фальшивый момент

Фемслэш
R
В процессе
110
автор
Размер:
планируется Макси, написано 207 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
110 Нравится 181 Отзывы 17 В сборник Скачать

Жалкий мой этап

Настройки текста

Мне нужно время, чтобы с этим справиться

Из всех желаний самым сильным было

Было желание тебе понравиться

* * *

Открывать дверь до невозможности страшно: во рту заранее появляется солёный привкус, сердце бешено стучит — каждое банальное «тук-тук» отзывается гулом в ушах, — а кончики пальцев, как назло, подрагивают, мешая попасть ключом в замок. Не хочется даже представлять, какую тираду сейчас вывалят родители — а мозги всегда клюют очень искусно, долго и дотошно. Стоит провернуть ключ, скрипнуть петлям и хлопнуть двери, сразу же слышится знакомый голос с кухни и какое-то тревожное: «Ма-а-ам?» Мишель хмыкает. Молча — ну, в матери она точно не записывалась — стягивает ботинки и чужую олимпийку, на которой слишком много пятен неизвестного происхождения — мерзость. Слышен отдалённый скрип ножек стула по полу, пара шагов, и из-за стены осторожно высовываются карие — на них спадают слишком короткие тёмные пряди. Маша боязливо сглатывает и, чуть помявшись, спрашивает: — Миш… ты где была? — И тебе привет, — тихо говорит Мишель, ставя ботинки в угол. — Чего прячешься? Маша выдыхает — видимо, родители опять куда-то делись, и она очень не хочет, чтобы появлялись обратно, — всё-таки выходит из-за стенки и боязливо опускает глаза в пол, поджимает губы. Длинные волосы, вроде бы, до самых бёдер, на которые мама по ощущениям всегда была готова молиться, бесцеремонно и не очень-то ровно обрезаны по плечи — сказочно. Пробивает на слабую кривую улыбку — в этой семье всё слишком циклично. И это, на самом деле, пугает. Отзывается комом в груди, навязчиво напоминает о том, что Маша, скорее всего, будет такой женеправильной — и станет вторым главным разочарованием родителей в их, кажется, не шибко красочных жизнях — вторым, потому что на первой строчке давно выжгли перманентное: «Мишель». — В блонд краситься будем? — беззлобно и насмешливо спрашивает Мишель. Маша криво улыбается, слабо кивает; а после, переминаясь с ноги на ногу, совсем тихо мямлит: — Меня убьют, да? Мишель тихо усмехается, кивает и медленно подходит ближе — нужно же хоть раз делать шаг навстречу к кому-нибудь. — Меня ж не убили, — а после, когда в голове всплывают пропущенные, осекается и добавляет: — Хотя сегодня исправят. И Маша на секунду кажется безопаснее всех — ну, или просто безобиднее. Безопаснее чересчур шумной Виолетты, слишком мягкотелой Рони и своенравной Алисы. Безопаснее слишком нестабильной и непонятной Кристины, с которой последние много лет Мишель проводила бок о бок — а в последнее время слишком. Да даже безопаснее Киры, которая, кажется, давно заменила каждому несносному — ещё и треснувшему где-то по шву — подростку в их компании кого-то важного и старшего. Ну, во всяком случае, только она всегда знает, что делать; а даже если не знает — придумывает на ходу и делает вид, что всё идёт по какому-то плану, которого и в помине нет. Это видно. Как минимум по тому, что именно она написывала последние часа четыре в попытках достучаться, как-то сомнительно поддержать и убедить взять штурмом ближайшие аптеки. А после, когда Мишель всё-таки поддалась и решила проверить, не заблокированы ли карты вообще, пыталась примерить на себя роль фармацевта и явно очень старательно штудировала сотню сайтов в поисках какой-нибудь информации. Или, возможно, Кире просто стыдно за то, что на секунду оставила и не углядела. Хотя Мишель, кажется, уже давно не пять и перекладывать ответственность на подруг — глупо. Как минимум, потому что никто из них тут точно не виноват. И Мишель не выдерживает — под кожей бегает несносная тревога: туда-сюда, туда-сюда. Утыкается носом в тёмную макушку, цепляется руками вокруг чужих плеч и понимает, насколько же она всё-таки не готова. Настолько не готова ко всему, что хочет прямо сейчас сесть на пол и слишком искренне разреветься — ну, так же, как делают дети, бьющиеся в конвульсиях из-за малейшего отказа. Через несколько секунд, в которых Маша, кажется, вообще старалась не дышать, слышится резкий звон разбитого стекла. И Мишель всё-таки отстраняется, выдыхает и, переварив, бормочет: — Этот кошак опять твою кружку скинул.

* * *

Ощущение, что зима сносит всё вокруг с бешеной скоростью и силой. На улице устрашающий минус и, на удивление, правда есть полноценный снег — чуть ли не по колено. А желание жить и стремление свергать вершины, которых и так особо не было, окончательно пробили самое дно — утро понедельника, не удивительно, — с которого стучать в ближайшее время, видимо, совсем не собираются — снова не удивительно. Когда надоедает бесконечно шипеть на всех вокруг, а от слёз, которые очень по-детски и стыдливо спадают с ресниц стабильно раз в неделю — конечно же, в гордом одиночестве, потому что слабость терпеть никто и никогда не будет, — становится понятно: без Мишель можно жить. Причём вполне себе полноценно, как все нормальные люди. Без Мишель можно точно так же прожигать «лучшие годы» в четырёх стенах. Точно так же не спать по ночам, точно так же смотреть по кругу приевшиеся фильмы и сериалы; точно так же оставлять всю душу в десятках коротких песен, точно так же перелистывать потёртые страницы книг, на полях которых уже не хватает места из-за бесконечных размышлений, оставленных карандашом. Потому что жизнь, оказывается, жестока, а все идеалы — иллюзия. И Мишель, на самом деле, вовсе не какой-нибудь абсолют или бог. Да и вообще Мишель, кажется, почти ничего не меняет. А ещё Лиза в последнее время постоянно бегает. Бегает на первые уроки, потому что постоянно нахально игнорирует будильники. Бегает от навязчивых странных мыслей. Бегает от каких-либо проблем — пусть сами решаются. И сейчас тоже бегает. Бегает от чересчур глубоких — и, кажется, чуть выцветших — карих, которыми Мишель с какой-то опаской осматривается вокруг, стоя на «поле публичного расстрела». Ну, чтобы точно больше не ёкало. Пара нервозных секунд, отмашка сварливого преподавателя, наконец-то заполнившего журнал, и мел начинает отвратно скрипеть по доске под напором изящных пальцев: «20.12». — Что мы делаем? — тихо спрашивает Идея, наконец-то отложив телефон, в котором, видимо, прячется переписка с кем-то очень важным — глаза и чересчур приторно-слащавая улыбка сдают. До сих пор не понятно, как эта ведьма — потому что, как показывает практика, что плохого не скажет, всё сбывается! — не скатилась прямиком вниз по лестнице успеваемости. Лиза тычет пальцем куда-то в учебник — один на двоих, потому что Сверчкова ходить с тяжёлой сумкой по морозу не собирается, — после кивка отворачивается, от греха подальше утыкается в потёртый, очень старый сборник коротких — в основном двухстраничных — рассказов Чехова, который недавно был случайно обнаружен в закромах маминой комнаты, и игнорирует чужие бесконечные «чё за поебень», «когда мы это проходили», «я, блять, щас на таро раскладывать буду на этот ебучий ответ» и дальше по привычному списку. Потому что на уроках математики хочется притвориться мебелью — хотя Лиза постоянно уверено заявляет, что алгебру прекрасно понимает, — а в бесконечных серых сутках-промежутках хочется раствориться в чужих выдумках. А ещё, кажется, спустя всего-то месяц — чересчур долгий, тянущийся, однотипный — почти не ёкает. Будто ничего и не было — хотя, на самом деле, ничего и не было. Потому что Мишель — жалкий этап, через который проходит процентов восемьдесят «неудавшихся». Просто ярлык: «Та самая одноклассница». Просто что-то, что резко ворвалось в голову на пару с желанием обязательно как-нибудь понравиться. Это не страшно. Все переживают. Лиза, конечно же, тоже переживёт и забудет как страшный сон. Возможно, болезненно, чересчур долго и мучительно, но переживёт. Потому что мир всё-таки не туман и свет в нём есть — хотя бы тусклые лампочки под низкими потолками. Обязательно переживёт. И поставит эту историю на отдельную полку с маркой: «Больше никогда к ней не возвращаться». Хотя эта история, скорее всего, никогда обратно и не позовёт. Потому что заинтересована в ней только одна сторона — видимо, сейчас эта сторона и является глупым автором-графоманом, фокус внимания которого теперь полностью отдан тому, что пора заканчивать. — Светлана Станиславовна, Вы пишете, как для тупых, — резко высказывается кто-то с первой парты. Лиза поднимает голову. И случайно спотыкается о карие — взгляд момент перескакивает на учительницу. Светлана выдыхает, выводит какую-то последнюю цифру — видимо, кто-то что-то спросил и несчастную Мишель временно вытеснили с доски — и, развернувшись, начинает оправдываться: — Я не считаю вас тупыми, Саш. Это на случай, если кто-то не оправдывает моих ожиданий. Слышно, что Мишель усмехается. А после, когда на брошенное учительницей: «Понятно?» — ответом служит гробовая тишина, вытирает кучу каких-то закорючек, в которых букв больше, чем цифр — ощущение, что не алгебра, а какая-нибудь латынь, — и снова начинает отвратительно скрипеть мелом по доске. И Лиза снова проваливается. В бесконечный поток букв-слов-предложений, чередующийся со знаками препинания. Прыгает со слова на слово, иногда забывает понимать смысл — давит желание поднять голову и посмотреть — и перечитывает заново. Перелистывает страницы, перескакивая с рассказа на рассказ, в которых задеваются абсолютно разные темы. Вот банальная «Попрыгунья», которую приходилось читать в прошлом году на пару с «Вишнёвым садом» ради уроков у сварливой учительницы по русскому — ощущение, что даже через полгода, когда получится наконец-то выпуститься, и всё останется в этих стенах, превращаясь в обычный пережиток «пубертата», эта женщина всё равно будет приходить в ночных кошмарах и требовать характеристику персонажа какого-нибудь произведения. А ещё, кажется, это самый любимый рассказ Мишель. А даже если и нет, то ей он точно подходит лучше всего на свете — лучше веснушек, лучше фальшивых голубых линз, лучше натянутых улыбок. Вот какой-то чёрт, по описанию напоминающий зелёную недопсину с рожками, жалуется, что люди давно переплюнул бесов — даже научили этих же бесов брать взятки — и оставили чиновников адской канцелярии без работы: остаётся только «искушать классных дам» и «подталкивать юнцов стихи писать», лишь бы в науку и политику не лезть. И на секунду в голове проскальзывает, что Мишель сто процентов прячется и, на самом деле, в числе рогатых, униженных и оскорблённых человечеством — но проскальзывает только на секунду, честно! Вот рассказ, опять на две страницы, — название которого сразу же напоминает о всем известной музыкальной группе, — где расписано, как некий Ваксин мучился в попытках уснуть, а после очень наивно «стал гнать из головы мрачные мысли». Но следом расписано: «Чем энергичнее он гнал, тем яснее становились образы и страшнее мысли». И так до момента, пока он не свернулся беспомощным замученным калачиком на сундуке спокойно спящей гувернантки. Лиза тихо хмыкает и понимающе слабо кивает. А ещё мысленно сочувствует несчастному горе-герою, на которого напала паническая атака посреди ночи. Скорее всего, утром он чувствовал себя так, будто его сначала перекрутили через мясорубку, а после попробовали заново слепить человека из этого меланхоличного фарша — ну, примерно так же, как она чувствует себя, сидя за последней партой ряда у стены на этой несносной математике. Но сочувствует не очень долго — страница переворачивается, и взгляд бежит дальше. Лиза читает и читает, пытаясь полностью погрузиться в эмоции этих выдумок. Изредка молча кивает каким-то выражениям и читает дальше. Читает, пока резко не останавливается и не начинает глупо морщиться — в самом верху очередной страницы красуется: «О любви». Звучит слишком приторно. Лиза предусмотрительно загибает уголок страницы, хлопает этой книжкой и откладывает на край стола — от греха подальше. А после опять поднимает голову, прыгает взглядом по макушкам одноклассников — одну единственную игнорирует — и понимает, что далеко от неё никто и не ушёл: первой половине в целом и на предмет, и на относительно скорые экзамены, и на все эти пробники глубоко плевать; а вторая половина просто ничего не понимает и, видимо, следуя совету покойного Чарльза Буковски, уже даже не пытается. — Слава богу, что у вас ещё нет вышмата, — резюмирует учительница после пары-тройки недовольных вздохов и перечёркнутых уравнений. — Мне на алгебре обычного мата не хватает, — шипит Мишель, кажется, уже в третий раз вытирая доску начисто. — Давайте я вам задачу на химическое количество решу, а вы мне тройку, чтобы не мучиться? Там тоже цифры, буквы и ничего непонятно. Светлана устало выдыхает, поднимает прямоугольные очки с кончика горбатого носа на лоб и, сев наконец-то на стул, начинает талдычить излюбленные всеми преподавателями мантры: — В этом году так не прокатит. У вас экзамены через полгода, ты так даже на порог не напишешь… — Напишу, — резко перебивает Мишель, обиженно складывая руки на груди. — Или вы думаете, что я хуже всех? Учительница только выдыхает. А после, отмахнувшись, утыкается в открытый журнал и, ведя ладонью вниз по списку из фамилий и имён, тянет: — Так, ладно, помогать Мишель пойдёт… Кажется, на секунду перестают дышать все. Даже Виолетта, нахально развернувшаяся на сто восемьдесят к последней парте ряда у окна, чтобы было удобнее играть в «Морской бой» на только что вырванном листочке, перестаёт бесконечно шипеть «ранила» и «убила», которые до этого чередовались со множеством нецензурщины в адрес Киры и «блядской залупной игры». Удивительно. Тишина. Гробовая. Будто кладбище, вместо шумного, несносного и «самого худшего» класса — хотя, если верить учителям, именно в одиннадцатой параллели этого года собрались все самые отвратительные, несносные и худшие классы. — Сверчкова где? — Её нет сегодня, — бормочет Идея, кладя голову на парту, видимо, в попытке стать с ней одним целым от греха и математики подальше. — Н-ку поставьте, пока не забыли. Но, как показывает практика, эту женщину лет пятидесяти пяти с глубокими морщинами в уголках глаз и чёрными — как смоль, ей-богу — явно выкрашенными волосами вообще ничего и никогда не переубедит. — Могу поставить двойку. — Да чего двойку-то… — За присутствие. А после, догадавшись, что мастерски притворяется мебелью за этой партой только Лиза — до сих пор не дышит! — Идея всё-таки поднимает голову, нехотя отодвигает скрипучий стул и встаёт, цепляясь несчастными колготками за какие-то мелкие рубцы древесины — слышится тихий жалобный хруст. — Ну вот, из-за вашей математики стрелка на пол ноги. Заболею, умру и на вашей совести будет! — показательно проводя рукой по бедру, возмущается Идея. Лиза выдыхает. — На совести логарифмических функций, — парирует Светлана, жестом подзывая к доске. — Давай-давай, не юли. Будешь свою пятёрку оправдывать. А ещё, кажется, у этой женщины какой-то пунктик или не закрытый гештальт относительно теннисных юбок. Потому что стоит Идее выйти к доске и перехватить единственный относительно нормальный кусок мела из руки Мишель — дежурит сегодня явно Виолетта, — она сразу же начинает очень эмоционально болтать про то, что нынешнее поколение совсем пропащее, максимально оголяется и не думает о здоровье — а Сверчковой ведь ещё и детей рожать в будущем! Процентов восемьдесят словесного потока пролетают прямиком мимо, потому что голову забивают благодарности к судьбе, карме, господу богу и вообще ко всему, в реальности чего Лиза совсем не уверена — главное, что это нечто сегодня помогло. Единственное, за что слух цепляется через минуты две этой странной тирады: «Натянут эти юбки, провоцируют, а потом плачутся, что их насилуют!» Мерзость. Идея старательно шипит что-то в ответ, параллельно зачем-то поворачивается к Мишель и пытается начиркать этим мелом хоть что-нибудь относительно сносное. И, кажется, это может тянуться бесконечно — ну, минут пятнадцать, пока звонок не прозвенит. Но — слава тебе господи — Виолетта резко бьёт ладонью по чужой парте, без стеснения на повышенных тонах выпаливает: «Ёбаный ты рот!..» — и что-то, вроде бы, про какое-то абстрактное казино. Учительница, которую, видимо, сейчас математика заботит ещё меньше, чем всех в этом классе вместе взятых, по инерции сжимает руки в кулаки и цедит: — Малышенко, не наглей. Виолетта, показательно цокнув, всё-таки соизволяет развернуться обратно, предварительно получив какой-то щелбан от Киры. — Я почти выиграла, а Вы… — обиженно бурчит. Хотя все в классе уже давно догадались, что Виолетта не умеет играть в эту несчастную игру от слова совсем — а проигрывать в неё не умеет ещё больше.

* * *

Последняя неделя перед каникулами всегда ощущается, как долгожданный карт-бланш. Но в разумных пределах, конечно же — никто, несмотря на сильное желание, почти ничего не громит. Исключение — десятый «А», в котором пара оболтусов — совершенно случайно! — принесли какие-то слабые петарды на урок истории и — правда, совсем не специально! — взорвали ими горшок со старым, дряхлым кактусом. И без того безответственные подростки теперь не сидят на подоконниках и не пытаются успеть написать что-либо за перемены, а просто спокойно собираются в туалетах или на «курилке» — если совсем не боятся отморозить себе что-нибудь, — обсуждая последние сплетни-слухи-истории — и, конечно же, при этом совсем не курят! Причём главные амбассадоры «курилки» — галёрка одиннадцатого «Б». Даже сейчас, в шумном коридоре, слышно, как Алиса, жующая какую-то булку — когда успела уже? — активно убеждает подруг — кажется, одной не хватает — в том, что Архимед — великий заядлый курильщик, который «хуйни не скажет». Хотя закон Архимеда, вроде как, убеждает, что на тело, погружённое в жидкость или газ, действует выталкивающая сила, численно равная весу объема жидкости или газа, вытесненного телом. И ни о каких сигаретах или плотном обеде там речи не идёт. Отдельные кадры уже не пытаются лишний раз напрячься и вытянуть эти глупые оценки. А особо сообразительные начали отдых на неделю раньше и, предварительно написав замученным заполнением ведомостей старостам, обходят здание школы за дворов пять — и обязательно крестятся, даже если в церкви никогда не появлялись. — Если что, мне к педоргам надо. Переживёшь без меня четыре часа, — сообщает Идея, оттягивая Лизу за рукав в сторону, подальше от сносящих всё на своём пути гиперактивный шестиклассников. Лиза садится на подоконник, сверлит взглядом и через пару секунд всё-таки спрашивает: — Зачем? — Во-первых, я боюсь, что этот индюк опять похерит мне на последнем уроке четвертую, — и, поджав губы из-за чужой усмешки, спешит оправдаться: — Да я у него еле вышла на пятёрку, ты же знаешь! Ещё чуть-чуть, и реально была бы готова на колени из-за этой биологии… Лиза сразу же морщится, начинает быстро мотать головой из стороны в сторону и бурчит: — Я знаешь, можешь не продолжать. — Ну вот, — поправив лямку, съехавшую с плеча, Идея кивает и, слабо улыбнувшись, объясняет: — А во-вторых, Глебычу опять нужны какие-то плакатики. — Он эти плакатики в деревню возит, чтобы печку топить, что… Какой-то мерзопакостный мальчуган из класса седьмого проносится мимо, неумело пытаясь проскользнуть через никуда не спешащую толпу, и задевает колено, кажется, рюкзаком — Лиза чертыхается и шипит, прямо как недоверчивый кот, к которому протянули руку. Идея сразу же начинает тихо посмеиваться, запускает руку в чёрные пряди — видимо, хочет добить испорченной причёской — и пытается вернуть потерянную нить диалога. — Не знаю, чё он с ними делает, но я всегда за попить чай и поорудовать кисточкой. Лиза кивает. И Идея, кажется, вспоминает про то, что добродушие педагога-организатора вполне может распространяться и на других несчастных, униженных и оскорблённых математикой, если чуть-чуть филигранно покапать на мозги. — Тебе ничего закрывать не надо? И Лиза, стыдливо поджав губы, отрицательно мотает головой: и на биологии, и на химии, которую она до сих пор успешно не понимает и старательно игнорирует, и на русском, и на черчении, которое точно придумал сам дьявол, ждёт публичный расстрел. Причём за какие грехи — непонятно. Будто просто потому, что всем учителям истинное удовольствие приносят детские тревога и разочарование. — Что ж… Удачи, получается, — бурчит Идея, резко стягивая с плеча рюкзак. Пара секунд, рюкзак на полу, слышен характерный для молнии звук, Идея скрупулёзно перерывает кучу барахла и наконец-то находит какую-то тетрадь. А после, выпрямившись, протягивает и просит: — Спиши хоть на биологии домашку по химии для приличия.

* * *

С «пережить» Идея попала на все сто десять процентов. Индюк — ну, именно так в узких кругах его называют последние пару лет из-за северного характера, привычки «валить» выпускников, черепа вытянутой формы и клюющего вниз носа — явно не в лучшем настроении: ворчал на всё и вся, фыркал, когда заметил, что вещи самой главной фаворитки в этом классе были, а хозяйки почему-то не наблюдалось — Лиза тоже заметила, что в последние пару минут ни разу не споткнулась о чересчур глубокие выцветших карие, — и недовольно высказался в адрес сухой тряпки и грязной доски — Виолетте точно нужно дать премию «дежурный года». Лиза моментально зацепилась за возможность отложить верную смерть хотя бы на чуть-чуть: подняла руку, заявила, что она самый ответственный-порядочный-чистоплотный человек на свете, которому точно-точно можно доверить сохранность драгоценной тряпки. И ещё искреннее пообещала, что и она, и тряпка точно вернутся в стены этого кабинета всего-то через пару минут — а вторая ещё обязательно будет чистой и мокрой. И, слава тебе господи, звучало достаточно убедительно: сейчас ледяная вода бьёт по ладоням, а наделавшая шума тряпка, которую, по ощущениям, не мыли со времён открытия этой школы, на дне раковины. Лиза не понимает. Не понимает, почему Мишель всё ещё постоянно смотрит. И куда делась, тоже не понимает — но это второстепенное. Чтобы посмеяться? Конечно, чтобы посмеяться. Это же Мишель! Ей и на совесть, и на мораль, и на всех остальных — кроме Захаровой, конечно же, — очевидно наплевать. Наплевать на то, что она всегда поступает нечестно. Нечестно было, когда она выбрала мишень. Нечестно было, когда она — очевидно, догадываясь обо всём! — дала чересчур желанную надежду. Нечестно было, когда она чересчур искренне прогибалась под очень неумелыми касаниями. Нечестно было, когда она, наплевав вообще на всё и сразу, нагло попросила уйти. Хотя, вроде бы, Мишель ничего и не обещала. И это тоже нечестно! Хватит. Нечестно, несправедливо и подло. Всё ясно. Незачем прокручивать в голове и повторять сотню раз каждый день. Лиза наконец-то берёт уже вымокшую тряпку в руку, выжимает, снова позволяет ей намокнуть, снова выжимает и так по кругу несколько раз, пока она не станет хотя бы чуточку чище. Пытается переключиться. Но, видимо, Антон Павлович был прав: чем энергичнее гонишь, тем яснее становятся образы и страшнее мысли. Потому что за пару секунд яркими вспышками уже пронеслись все возможные воспоминания, фотографии, всё ещё трусливо не удалённые из галереи, излюбленные песни, которые, как назло, нарочито отсылают к Мишель. Вспоминается всё. Вплоть до первого дня в новой школе, когда опаздывающая улыбчивая и тогда ещё не знакомая — но уже тогда очень притягательная — девочка вежливо придержала дверь кабинета для такой же не особо пунктуальной незнакомой девочки. Ну сколько можно? Раздражает. Видимо, нужно время, чтобы с этим справиться. А у Лизы впереди уйма времени без — и опять она, сколько можно? — Мишель. Примерно целая жизнь. Справится. Обязательно. Ручку крана рывком закрывают. И, когда поднимают голову, ненароком замечают отражение: как всегда, отвратительное, сонное и замученное. Лиза выдыхает. Но странная тревога, которая старательно мечется туда-сюда, душит. А эту головную кашу, кажется, не получится правильно описать ни великим писателям, ни великим художникам, ни великим поэтам. Никому. Лиза снова выдыхает. Брезгливо отряхивает руки от воды и утыкается взглядом в раковину. Ничего сложного: просто в последний раз выжать тряпку, сделать пару шагов в сторону двери и нарушить тишину скрипом петель, которые никто смазывать не собирается. Ничего сложного. Но тишину нарушают заранее. Не скрип двери, не отдалённый цокот каблуков в коридоре, не шум воды. Тихий, но оглушающе громкий, всхлип — Лиза ёжится. Любопытство берёт верх — хотя догадаться не сложно и без этого. Несколько неловких шагов, Лиза осторожно дёргает вторую дверь, которая отделяет умывальники с зеркалом от остальной части туалета. И — хотя всё без этого очевидно — в виски молниеносно начинает отдавать пульсацией каждый «тук-тук» сжимающегося сердца. Мишель — сжатая, дрожащая, растерянно смотрящая в пол, — забилась в угол возле хлипкой батареи. По-детски поджала ноги, сложила руки на коленях, боязно уткнулась в них носом и накрепко сжала ладони в районе плеч. Будто пытается спрятаться. От всего и сразу. Хотя прятаться, кажется, не от чего. Она сейчас чересчур близко. Буквально в паре шагов по холодному грязному кафелю. Намного ближе, чем в последний месяц, в котором пугает каждая секунда стыковки выцветших глаз; но всё ещё дальше, чем в минуты, когда голову кружило от наивного возбуждения, а щёки горели из-за детской неловкости. Начинает чувствоваться что-то на редкость фальшивое и неуверенное. А под кожу забирается невыносимое желание заступить за какую-то мнимую черту обиды и здравого смысла. Лиза на все сто десять процентов Мишель не любит. И раньше тоже не любила. Ни в коем случае! Слишком громко и ответственно, чтобы говорить так про Мишель. Не любит, не любила. Просто считала невероятно красивой. И сейчас, когда тушь полосами разрисовала щёки, которые невозможно полностью рассмотреть из-за поджатых коленей, тоже считает. Это очень неправильно. Всё. Без излишней конкретики и частности. Неправильно, потому что настолько искренне задыхаться могут только те, кто честно ломают и строят. Неправильно, потому что сейчас, когда смотришь на Мишель, которая больше напоминает замученного и ничего не понимающего котёнка с бесконечно скользящими лапами у какой-то проруби, ёкает. Будто бы прямо совсем специально ёкает. Точно так же, как раньше. Будто Лиза вовсе не пыталась разложить всё самое банальное и очевидное по полочкам. Это всё очень глупо и нечестно. Глупо, потому что, несмотря на то, что Мишель — всего лишь жалкий этап, под кожу заползают колющие мурашки, а внутри моментально разгораются последние угольки. Нечестно, потому что кроме желания наконец-то пережить-забыть-избавиться, появляется чересчур сильный порыв, кричащий, что нужно подойти-обнять-успокоить. Любой не дурак был бы счастлив и рад. Счастлив и рад тому, что карма, видимо, существует. Потому что эти слёзы, кажется, должны быть наградой за ужасно болезненно разбитые розовые очки. Все дураки имеют свойство умнеть, если очень-очень захотят. А Лиза хочет. Хочет перестать вестись на совсем не очаровательные фальшивые — как и вся Мишель в целом — веснушки. Хочет избавиться, пережить и сбежать. Избавиться от душащей тревоги, пережить этот ничтожный этап и сбежать — хотя бы от этого поганого кафеля. И Лиза обязательно переживёт. Но только после того, как точно в самый последний раз наступит на эти наивные грабли — уже присыпанные предновогодним снегом. Просто потому, что смотреть на плачущих девушек всегда до невозможности больно — и это ни в коем случае не из-за того, что хнычет сейчас именно Мишель! Пара неуверенных шагов, и Лиза близко. Слишком. Осторожно упирается спиной в холодную стену, по ней же сползает вниз и садится рядом. Мишель никак не реагирует. Продолжает рвано вдыхать, сверлить взглядом старую плитку на стенах, посильнее через ткань кофты сжимать плечи и всхлипывать. Будто Лиза — призрак. Какой-то призрак прошлого, с которым знаться никто не собирается. Скорее всего, это ошибка. Такая же, как решение повестись. Но точно последняя. Когда холодная ладонь осторожно приземляется на плечо, Мишель сжимается ещё сильнее и слишком беспомощно тихо шипит: — Не трогай. Но Лиза, вопреки этому шипенью — действительно, как замученный котёнок, — эгоистично тянет на себя и накрепко сжимает за плечи — будто боится, что настолько искренняя Мишель сейчас исчезнет. Утыкается носом в блондинистую макушку и, кажется, с каждым вдохом дышать становится чуточку проще. — Всё хорошо, — сбивчиво и очень тихо бормочет Лиза. Самое банальное, что могло прийти в голову. Зачем так крепко сжимать, если всё равно отпустишь? Чувствуется, что Мишель пользуется тем же шампунем. Выливает на себя те же духи. Курит всё те же сигареты. До сих пор кажется обжигающе тёплой. Это тепло хочется выжать. Всё до последней капли. — Слышишь? Всё хорошо. И растянуть эти странные секунды тоже хочется. Желательно на ближайшую вечность. Чтобы успеть полностью насладиться этой фальшью в точно самый последний раз. Хотя Мишель сейчас, кажется, искреннее некуда. Ну или можно просто попасть в какую-то альтернативную вселенную. Если такая, конечно, существует. Без глупых споров. Где в одних наушниках на двоих гудят песни «Нервов», а их копии, конечно же, счастливы, и Мишель — как самый настоящий ангел — добродушно протягивает руку, чтобы вытянуть из какой-то апатичной ямы, вместо методичной заливки бетоном. Хотя, если верить в теорию квантового бессмертия, то, скорее всего, есть и альтернативные вселенные, где всё ещё хуже. Или, где они вовсе не учатся вместе — но потом обязательно весной знакомятся в какой-нибудь электричке! А может, есть вселенная, где кто-то из них и вовсе уже мёртв под какими-нибудь новогодними фейерверками. Но про такие вселенные лучше не вспоминать, от греха подальше. Слишком отчётливо чувствуется, как подрагивают хрупкие плечи. Мишель, на удивление, больше ничего не говорит. Только, нагло противореча злобному «не трогай», доверчиво жмётся ближе, утыкаясь мокрой щекой куда-то в шею. Будто наивно надеется, что спрятаться получится в чужих руках. А после, ещё через пару-тройку секунд, по-детски цепляется ладонью за чужое плечо, сжимая накрепко. Будто боится. Боится, что Лиза сейчас уйдёт. А Лиза уйдёт. Обязательно. Как только Мишель отпустит. Совсем не понятно, что сейчас делать и говорить. А сказать что-то, кажется, очень нужно. Хотя бы пробормотать что-то, кроме банального: «Всё хорошо». Но Лиза не понимает даже, что именно у Мишель сейчас «не хорошо». Но нужно только Лизе. Мишель, видимо, нужно всего лишь, чтобы Лиза сейчас крепко обнимала и молчала. Будто двух банальных: «Всё хорошо» — достаточно. Несколько чересчур искренних, не свойственных всхлипов, и Мишель сжимает не настолько крепко. Потому что понимает, что сейчас никуда Лиза не уйдёт. Правда не уйдёт. Это ясно. Сдаёт рука, которая, осторожно забравшись в блондинистые пряди, мягко гладит голову. И Мишель — удивительно — сейчас ведётся. Очень наивно ведётся на мягкие касания. А после, когда получается, тихо бормочет не очень разборчивое: — Прости. Прости. Просто неразборчивое и чуть сиплое: «Прости». Совсем не понятно, за что именно. И Мишель вместо каких-либо объяснений просто выдыхает куда-то в шею, загоняя под кожу толпу колющих мурашек. Не клеится. Не клеится то, что эта же Мишель, которая сейчас, как маленькая, почему-то хнычет на плече, может быть настолько чёрствой, циничной, беспринципной и жестокой. Не клеится эта слабость и беззащитность. Ну не клеится! А ещё не клеится тело, слишком беспомощно и доверчиво обмякшее в руках через пару-тройку вдохов. Будто пластилин, которому можно придать абсолютно любую форму. В таком положении невозможно заглянуть в глаза с красными сосудами в уголках. Невозможно посмотреть на подрагивающую нижнюю губу. Невозможно посмотреть на дёргающийся кончик носа — как у загнанного в угол зайчика. Невозможно оценить степень испорченности макияжа. Это к лучшему. Потому что, если бы всё-таки получилось рассмотреть чужое лицо полностью, справиться бы вряд ли получилось хоть когда-нибудь. Но Лиза справится. Обязательно. Просто нужно время, чтобы отделаться от всех якорей, которые бросила Мишель за последние два года. Но справляться начнёт потом. Через пару минут. Когда сжатое сердце перестанет отзываться пульсацией в висках, а чужие хрупкие плечи подрагивать. Не сейчас.

* * *

Всё как в тумане. Лиза не поняла, когда они с Мишель всё-таки отлипли друг от друга. Не поняла, почему она терпеливо ждала, пока Мишель пыталась реабилитировать опухшее лицо перед пыльным зеркалом — хотя оно и без этого казалось красивым. Не поняла, почему они вместе пошли в кабинет. Самое главное — всё молча. Без попыток извиниться, оправдать, вернуть, задеть за что-нибудь побольнее. Ещё Лиза не поняла, почему Захарова злостно косо смотрела следующие два урока. Не поняла, куда делась тряпка, за которую она ручалась чуть ли не своей головой — и откуда в журнале взялась очередная тройка по биологии тоже не поняла. И — не удивительно — совсем не поняла, каким образом умудрилась стратегически и почти законно сбежать с урока черчения. Опомниться получилось только тогда, когда уселась на мягкий стул в кабинете педагогов-организаторов. — Чёрт черномазый, — заявляет Идея, кладя ладонь на тонкую кожу. Лиза непонимающе щурится, и Идея тихо смеётся, растирая ладонью чужую шею — опять ничего не понятно. А после, видимо, добившись чего-то, Сверчкова всё-таки отлипает, отходит к шкафу и начинает орудовать, как у себя дома: нарывает какие-то кружки, шуршит в шкафчиках, пытаясь что-то найти, потом показывает две потёртые коробки — Лиза тычет пальцем в сторону зелёной, — подходит ко столу, щёлкает чайником, вдоль и поперёк перемотанным изолентой и, господи, неужели, усаживается на свободный стул. — Что случилось-то? Будто Лиза знает, что случилось. — Алё, — выпаливает Идея, хлопая ладошками возле лица. — Ты себе язык отрезала, как женщина, в том фильме? Лиза жмурится, мотает головой из стороны в сторону и бормочет: — Господи, нет. — Господи спасибо, — на выдохе. — Так, что случилось у тебя, горемыка? Лиза закусывает щёки, начинает заламывать костяшки, взглядом сверлит какую-то дыру в полу. И вообще не понимает, почему пришла в этот злосчастный кабинет педагогов-организаторов — спать в нём больше никогда и ни за что ни будет, даже если очень хочется, потому что здесь очевидно очень плохая аура. Да и вообще уже ничего не понимает! Да и не понимает ни какие-либо причинно-следственные связи, ни причину, по которой повелась на недоистерику под чужой кожей, ни причину этой недоистерики, ни причину глупого «прости», ни того, что вообще им делать дальше. И на этом сразу же нужно — уже, кажется, раз в сотый — осечься: «их» не было и нет. И вряд ли будут. Потому что в этом случае всегда было и есть только банальные: «я», «ты» и «вы» — но последнее к Лизе уже никакого отношения не имеет. И никакое «мы» тут не вписывается. Чайник щёлкает. Идея, вздохнув, скрипит стулом, подходит к компьютерному столу, стоящему в углу, задевает ногой картонную коробку, наполненную вещами, случайно попавшими в этот кабинет, и цедит красноречивое: — Сука, кто поставил сюда вообще… Но до конца не договаривает — видимо, вспомнила про свои манеры. А после Сверчкова быстро разливает кипяток по кружкам, возвращает чайник на место и — зачем? — обходит со спины; следом мягко, кажется, пытаясь успокоить, обнимает Лизу за плечи и ставит подбородок на тёмную макушку. — Ты как зашуганный котёнок, — спокойно говорит после того, как Лиза непроизвольно дёргается от касаний. И, видимо, вспомнив свою излюбленную книжку, добавляет: — Когда даешь себя приручить, потом случается и плакать, Лиз. Раздражает. Чрезмерная тактильность, дотошность, придирчивость и назойливость раздражают. Лиза начинает недовольно ёрзать, резко кладёт руки на чужие запястья и с силой сжимает, царапает, дёргает в попытке отделаться. — Не трогай, — шипит. Идея сразу же покорно отстраняется, поднимает руки вверх — как кот со скотчем на передних лапах — и говорит банальное: — Прости, — а после начинает растирать ноющие запястья и бормочет: — Больно так-то. И Лиза, снова опустив голову — но на этот раз из-за какого-то слабого чувства стыда, — тихо просит: — Прости. А ещё начинает казаться, что слишком много извинений за сегодняшний день.

* * *

Лиза молчит последние минут десять. Просто медленно пьёт чай, зачем-то чиркает ручкой на каком-то огрызке листочка, вырисовывая молнии и звёзды, которые обычно прячутся где-то среди мрачных мыслей, и наблюдает за Сверчковой, которая активно старается успеть закончить всё за полчаса — не хочет задерживаться от слова совсем. Идея пачкает руки в краску, пару раз случайно кладёт локоть на ещё не просохшие слои — и все разы тихо матерится, оттирая ткань рубашки влажными салфетками, — а несколько раз вообще чуть не окунает грязную кисточку в чай. А ещё без умолку говорит: делится тем, что этот Новый год встретит с горе-родителями — и тем, что на самом деле очень по ним скучает, — рассказывает какие-то притчи во языцех, видимо, выведенные на курилке, восторженно болтает о каком-то сериале, бурчит что-то про бесконечные очереди в поликлиниках, потом про посольства, а после и вовсе как-то приходит к тому, что сайт госуслуг — это отдельный вид пыток, которым кто-то там портит жизнь простым смертным. Лиза почти не вслушивается. Цепляется за какие-то ключевые фразы, кивает на всё и постоянно останавливает чужой поток речи своим: «Остановись, слишком быстро. О чём мы говорим вообще?» Идея постоянно хмыкает. А ещё постоянно понимающе кивает — кажется, почему-то совсем не злится из-за чужой невнимательности, — повторяет всё по несколько раз и сама бесконечно отвлекается на телефон — Лиза, как обычно, ничего не спрашивает. А ещё Лиза бесконечно думает. Пытается разобраться во всех «зачем», «почему» и «нечестно». Пытается понять, из-за чего Мишель вообще так переклинило. Пытается понять, как можно быть настолько, ну, такой, и при этом бессовестно спорить на ни в чём не виноватых простых смертных. И внутри, как назло, во всю мечется надежда на что-то. Будто совсем скоро будет что-то хорошее. Где-то там, совсем скоро, в новом году. И думать про то, что, скорее всего, скоро будет только хуже, никто не собирается — ну, или хотя бы просто думать о чём-то здравом и стоящем! А после в голову закрадывается странная мысль: не может. Не могла Мишель так поступить! Ну это же видно. И становится понятно, что Лиза чересчур доверчивая: просто поверила на слово какой-то там Кире. Ещё, конечно же, очень наивная. Но об этом сейчас лишний раз старается не думать. И, если не вспоминать руку Захаровой, которая постоянно слишком по-собственнически лежала на чужой талии — или бедре, если урок, — то, кажется, всё не так уж и критично. Да и Мишель, кажется, ни в чём особо не виновата — ну, максимум в том, что очевидно не умеет по-человечески пить. С этим можно жить. Ведь можно? Можно, конечно же — но это только с чересчур наивной колокольни. Да и она извинялась. И пьяная была! Тогда получается, что Лиза сама себе надумала море без дна, хотя всё это время тонула в какой-то луже, и сама же загнала себя в угол. Ведь получается? Получается, конечно же! Идея, кажется, уже переключилась на какую-то песню. Ну или просто на какого-то исполнителя, которого недавно для себя открыла. Болтает про какие-то обложки, диски, краски, а потом вообще заявляет, что ещё пара пятен на серой рубашке, и она набьёт эти строчки на шею — почему сразу не на лоб? — ровно на своё совершеннолетие, переплюнув Лизу с её глупым «Индиго». Лиза морщится, неосознанно кладёт руку на глупую татуировку и чуть сжимает кожу, царапая — чувствуется слабое жжение. Идея тихо смеётся. А после резко успокаивается, наклоняет голову вбок и признаётся: — Нет, у меня реально ощущение, что ты кого-то похоронила за эти три часа. Лиза посильнее вжимается в мягкую спинку стула — хотя и так уже до упора. И, кажется, чуть ли не прокусив щёку, бурчит: — Остатки здравого смысла, очевидно же. Идея в очередной раз тихо смеётся — будто Лиза сама по себе очень похожа на глупую шутку — и порывается что-то ответить. Но с мысли сбивает резкий скрип двери и незнакомый низкий парень в синих спортивных штанах, появившейся в проёме. — Слава богу, хоть кто-то, — слабая улыбка, и парень, явно обращаясь к Сверчковой, спрашивает: — Слава где? Идея бурчит что-то про проходной двор. Забрасывает ногу на ногу, думает пару секунд и всё-таки отвечает: — Скорее всего там же, где Глебыч и Вадимыч. — А Глебыч и Вадимыч?.. — Скорее всего там же, где Слава, — когда парень непонимающе щурится, Идея фыркает. — Да не знаю я, Жень. Понимаешь? — Пиздец, блять, — резюмирует некий Женя, недовольно упираясь плечом в косяк открытой двери. — Мне это чудовище вчера весь день ебало мозги с гарнитурой, а щас, когда её наконец-то припёрли в актовый, не могу их найти. — Нахуя вам гарнитура? — Нам же пиздец как нужен зимний бал, — звучит очень устало. — Начальство опять захуевертило что-то, а нам всем ебись с этой ебучей гарнитурой. Идея непонимающе щурится, а через пару секунд уточняет: — Так может система, а не гарнитура? — Да один хуй, — отмахнувшись, бурчит Женя. — Главное, что разбираться с ней почему-то мне. — Ага… — вдумчиво тянет Идея. А после, кажется, осознав что-то, уточняет: — В актовом их прям точно сейчас нет. Так? — А чё они в актовом забыли? Когда уходил, их не было. Идея устало прикладывает ладонь ко лбу и вздыхает, кажется, с чужого тугодумства. Но всё-таки спрашивает: — А ты когда уходил? Женя утыкается взглядом куда-то в потолок. А ещё растерянно треплет тёмный «ёжик» на голове, видимо, пытаясь разбудить уснувшие клетки мозга — если они вообще есть, конечно. — Урока два назад… А после, когда Идея показательно цокает, Женя, кажется, осознаёт глупость всего происходящего. И, кивнув, резво закрывает дверь, предварительно бросив: «Понял, не дурак, спасибо» — видимо, догадался, что ещё одно слово и в него бесцеремонно прилетит какая-нибудь открытая банка краски. — Дебил, блять, — злостно шипит Идея, утыкаясь носом в бумагу. — На чём мы остановились? Лиза тихо усмехается — странная раздражительность Идеи из-за мелочей иногда кажется нелепой — и тихо делится мыслями, которые кое-как собираются в какую-то кучу: — Мне кажется, что Кира меня наебала. — В смысле? — Ну… со спором тем. На долю секунды Идея замирает. А после снова поднимает голову, утыкаясь взглядом прямиком в ореховые. — Так это она тебе сказала? Лиза кивает. — Нашла кому верить, — бурчит Идея, бросая кисточку в стакан с уже грязной водой. А после, кажется, решает попробовать вставить кому-то мозги на место: — Но это ничего не меняет. — В смысле? — Даже если Кира и наебала, то суть дела не меняется. Лиза глупо жмурится, по-детски мотает головой из стороны в сторону и возражает: — Меняется. — Дура, — шипит. — Остановись со своими надеждами уже. Всё равно будет так же, как в прошлый раз… хотя, скорее всего, ещё хуже. Лиза снова по-детски мотает головой из стороны в сторону. — Не будет. Куда уже хуже? — Господи, — вымученно тянет. Кажется, ещё одно слово, и потенциальной жертвой брошенной банки краски теперь будет не замученный акустической системой Женя. И Лиза, думая о собственной сохранности, молчит, выслушивая чужой поток речи. Идея начинает тираду про то, что Лиза — неописуемая дура. Причём подкрепляет её убедительными фактам, объективно рассматривает эту великую теорию со всех сторон и субъективно заявляет, что совсем не понимает, на каком заводе таких «терпил» штампуют. Ещё напоминает про существование какой-то там Кристины — очень жаль, что существует! — про то, что Кира вполне могла зачем-то сказать правду, про то, что Мишель вместо разговора просто трусливо попросила уйти — Лиза уже жалеет, что рассказала всё это месяц назад, — да и вообще так-то умудрилась переспать с Захаровой. И плевать вообще, что они тогда — да и никогда, в принципе — не были в отношениях. Суть же не меняется! А следом, ну так, вдобавок, чтобы Лиза уж точно не расслаблялась, заканчивает всё это мракобесие отмашкой ладонью и красноречивым: — Ой, блять, я с тобой больше разговаривать никогда не буду! Тебе всё равно до пизды. А после утыкается в телефон и начинает слишком слащаво улыбаться — Лиза, как всегда, ничегошеньки спрашивать не будет, — не на долго оставляя ничего не понимающее недоразумение наедине с вечно скачущими мыслями. Правда, сейчас ни одной здравой не осталось. Да и не здравой тоже. Будто в голове теперь только дурацкая обезьянка с тарелками из всем известного мультсериала. Но обет молчания длится совсем не долго. Через пару минут Идея, примерив целый ряд эмоций, злостно фыркает и, наконец-то отложив телефон в сторону, бурчит: — Блять, меня чертила там клянётся убить, если не приду, — и, сложив руки на груди, жалобно просит: — Ты можешь докрасить, пожалуйста? После звонка просто тут оставь, Глебыч заберёт когда-нибудь. Лиза хмыкает, делает очередной глоток и кивает. А после, когда Сверчкова подскакивает со стула и забрасывает лямку рюкзака на плечо, откладывает ручку, которой всё это время рисовала молнии со звёздами, и передвигает к себе краски.

* * *

Как показывает практика, Лиза с кисточкой в руках — равносильна обезьяне с гранатой. Потому что за последние двадцать минут на пол пару раз упали открытые банки синей и зелёной краски. Да и вообще всё и вся в приделах кабинета — в краске. Пол — в краске. Стол — в краске. Руки — в краске. Лицо — в краске. Да даже наушники, провода которых болтаются над руками — в краске. Единственная светлая сторона всего этого мракобесия — гуашь, в отличие от какой-нибудь аэрозольной краски, оттирается банальными влажными салфетками. Лиза как-то слишком беспечно болтает ногой — видимо, пытаясь успокоить полыхающую нервную систему, — и старается аккуратно обвести зелёным какой-то контур. А ещё до сих пор бесконечно думает. До сих пор бесконечно думает о том, что они с Мишель, по ощущениям — актёры, которые препогано играют в каких-то дешёвых драмах или отечественных ситкомах по типу банального «Друзья» или, прости господи, «Кухни» — Мишель, кстати, чем-то очень напоминает чересчур лживого Лаврова. Только, актёры дешёвых драм играют. Играют по заранее написанному тексту, с которым постоянно сверяются за кадром. А после, когда все камеры выключаются, разъезжаются по домам и забывают — и вовсе не скучают по своим образам и персонажам, в которых обязательно влюблены чужик образы и персонажи. Хочется, чтобы они с Мишель наконец-то перестали играть, забыли и разъехались по домам. Хотя играет всё время, кажется, только Мишель. А не забывает, кажется, только Лиза. И признавать это теперь — ну, последние пару часов — почему-то до невозможности неприятно. Поток мыслей сбивает звонок с урока. За дверью молниеносно слышится топот воодушевлённых, бегущих шугать несчастную вахтёршу и брать штурмом раздевалку — явно сидели на низком старте последние минуты три. А ещё начинает казаться, что Идея, на самом деле, та ещё «крыса» — в хорошем смысле, конечно же, без излишней злости. Нагло зачем-то слиняла на урок — и то не факт так-то! — и ушла домой, скорее всего, сейчас вместе со всеми. Так ещё и не мучилась на биологии, химии, русском — который в голове из-за учителя давно стал синонимом к слову «пиздец». Резко слышится скрип двери. Лиза поднимает голову и мысленно клянётся, что если это снова Женя, то она без зазрения совести исполнит заветную мечту Сверчковой и швырнёт в него эту поганую уже полупустую банку. Всё-таки не исполнит. Слишком банально, конечно, но, видимо, судьба — главный поклонник и дешёвых драм, и посредственности. Потому что стоило только вспомнить, как объявилась. Мишель. В кабинете педагогов-организаторов. В углу слышится тихое тиканье часов, часовая стрелка уже перевалила за «два», а на компьютерном столе стоит маленькая потёртая искусственная ёлочка. И, кажется, под кожу заползает чересчур липкое чувство абстрактного дежавю. Будто всё это уже было, и судьба, тихо посмеиваясь где-то в стороне, ставит на проигрыватель ту же минорную пластинку, докуривая какую-то там по счёту сигарету. Мишель аккуратно закрывает скрипучую дверь, натягивает слабую улыбку и слишком осторожно, будто боязно, подходит ко столу, клядя какой-то лист с кучей прямых линий, цифр, условных знаков. — Тут это… Чёрт попросил тебе отдать последнюю графическую передать, чтоб ты понимала, откуда у тебя четыре за четверть. И под кожу что-то снова забирается. Что-то, очень напоминающее какую-то слабую тоску. Почему? — Спасибо, — бурчит Лиза, не отрываясь от плаката. Мишель ещё раз слабо улыбается, кивает и, почему-то поджав губы, смотрит. Всего пару секунд. Дальше, кажется, надумав что-то, гулко выдыхает, просто разворачивается и подходит к двери — домой пора всё-таки. А после резко оборачивается и бросает дурацкое: — Спасибо. И, к своему же сожалению, Лиза прекрасно понимает, за что. Ну не могла же она так. Не могла! Не клеится. Не сходится. Ощущение, что правда надурили, как ребёнка. Или просто чего-то не рассказали. Как только дверь открывается, в голове что-то щёлкает. Становится понятно, что если она сейчас закроет, то всё вернётся на исходную. И Лиза, вдохнув, пытается зацепиться: — Не уходи. И, как только Мишель оборачивается, добавляет какое-то чересчур жалобное: — Пожалуйста. Но в ответ Мишель только молча закрывает скрипучую дверь. Не с обратной стороны.

* * *

Мишель слишком близко. Буквально на расстоянии вытянутой руки: вжалась в спинку ближайшего стула и как-то боязно смотрит, стараясь не споткнуться о выцветшие ореховые. И, как бы ни было стыдно признавать, на самом деле всё ещё наивно хочется, чтобы она была близко всегда. Потому что, если честно, катастрофически не хватает ощущения лёгкой дрожи в коленях и кончиках пальцев. А ещё, если прям совсем честно, больше всего не хватает обжигающих прикосновений везде, где можно. А редкими — обязательно слишком фальшивыми — моментами можно буквально везде. Но это пройдёт. Обязательно. Как только Мишель уйдёт. А ещё становится понятно, что они выцвели. Обе. Полностью. Даже хитрые — и очень лукавые — карие почему-то совсем не искрятся. Видимо, декабрь со своей массовой волной апатии не щадит никого. Лиза старательно пытается наконец-то докрасить этот зелёный контур. Криво, косо, вообще не филигранно и очень безалаберно. Но это — неважно. Главное уже наконец-то хоть как-то доделать, чтобы в добром здравии торжественно хлопнуть всеми возможными дверями и наконец-то ретироваться от устрашающего здания школы подальше. — Блять, — шипит, когда по неосторожности в очередной раз кладёт руку прямо на краску. Мишель, тихо посмеиваясь, сразу тянется к пачке влажных салфеток. Аккуратно открывает, достаёт одну и протягивает; а потом, когда Лиза благодарно кивает, бесцеремонно двигает стул ближе — и случайно бьётся коленями о чужие, — мягко перехватывает кисточку из чужой руки — ещё, конечно же, совсем случайно касается — и поворачивает лист к себе. И Лизе нравится. Лизе сейчас, если совсем честно и искренне, всё нравится. Нравится наблюдать. Наблюдать за светлыми прядями, переливающимися под светом тусклой лампочки. Наблюдать за осторожными взмахами кисти и кисточки. Наблюдать за вдумчивым взглядом. Наблюдать за Мишель в целом. И нравится понимать, что она правда очень близко. Хотя всё ещё невыносимо далеко. Ощущение, что сейчас они от чего-то очень устали и негласно взяли театральную паузу «на помолчать». Будто текст, с которым приходилось сверяться всё это время, кто-то — ну, какой-нибудь режиссёр — бесцеремонно выкинул, крикнув что-то из разряда: «Да мне вообще!..» — ну, и какая-нибудь нецензурщина следом. Или — господи, неужели! — они наконец-то случайно попали в какую-то желанную альтернативную вселенную. Хотя, кажется, звучит чересчур глупо и, вроде бы, сдаёт безнадёжность всего происходящего — и безнадёжность Лизы. А ещё Лиза до сих пор совсем не уверена, что всё по-настоящему. Ощущение, будто снова случайно уснула в кабинете с чересчур плохой аурой. Но Мишель же настоящая? Вроде бы. Ну не могут же случайно слабо биться колени о колени выдумки? Не могут. И под кожу забирается уверенное желание проверить и ещё раз чуточку согреться. Причём оно не покидает ни через минуту, ни через две, ни через пять. И Лиза, привычно закусив щёку в попытке успокоить нервную систему, чуть подаётся вперёд и доверчиво утыкается лбом в чужое плечо. Мишель — удивительно — не убегает. Слышно, что она тихо усмехается. Ещё чувствуется, что рука продолжает аккуратно размазывать краску. А ещё, наверное, самое отвратительно-важное: Лиза понимает, что вляпалась сильнее, чем во всех возможных песнях. Под кожу снова что-то забирается. Кажется, какой-то бешеный трепет без тормозов. И — удивительно — Лиза окончательно теряет возможность как-либо мыслить. Ни здраво, ни бестолково. Просто никак, будто в голове сотни громких светлячков, которые наконец-то утихомирились от тепла крошечного яркого огонька. — Сука, — резко шипит Мишель через минут, наверное, двадцать. Видимо, театральная пауза «на помолчать» торжественно заканчивается именно сейчас. Мишель осторожно ведёт плечом, намекая, что нужно отлипнуть. Лиза беспрекословно выполняет: выпрямляется, понимает, что спина затекла и молит о хоть какой-нибудь помощи; а ещё, бросив взгляд в сторону бумаги, понимает, что Мишель тоже напортачила. Они обе не могут ровно раскрасить контур этой несчастной зелёной краской. Творение Идеи, очевидно, уже обречено на провал. Мишель виновато чуть опускает голову и протягивает кисточку обратно — видимо, поняла, что художник из неё так себе. И всё возвращается на исходную. Будто эти минут двадцать — или Лизе просто показалось, и на самом деле прошли жалкие семь? — вовсе не проходили. И никакого тепла не было — потому что молниеносно начинает не хватать. А ещё Мишель всё ещё смотрит куда угодно, лишь бы не в ореховые. Будто чего-то боится, стыдится, не хочет. Но на этот раз почему-то резко решает не молчать: — Ты же понимаешь, что я тебя не люблю? — тихо бормочет. Кажется, сегодня Мишель решила быть искренней до конца. Ощущение, что внутри начинают колоть сотни игл. Будто нарочито пытаются задеть каждую фибру крошечной души — настолько крошечной, что вмещает в себя всего лишь потёртые корешки, десятки коротких песен и нацарапанное каким-нибудь перочинным ножом имя из двух слогов. — Да, — уверенно, не думая. И почему-то резко хочется устроить какую-нибудь слишком дешёвую сцену. Что-то из разряда тех, которые бесконечно устраивала Мальвина из-за какой-то там бороды Карабаса-Барабаса. — И ты всё ещё продолжаешь по мне сохнуть? — Нет, — врёт. Мишель пару раз хлопает ресницами. Кажется, совсем не понимает. Ну или это всё просто ощущается, как удар по и без того слабого самолюбию: даже Лиза — нет. И сомнений это «нет» явно не вызывает, потому что, как все разы показывала практика, Лиза врать не умеет. Видимо, был хороший учитель. — Ну и нахуя драму разводить? — звучит как-то слишком разочаровано-обижено. Хотя разочаровываться и обижаться, кажется, должна далеко не Мишель. — Это больше похоже на трагикомедию, — парирует Лиза, посильнее сжимая кисточку в руке. — У меня фобия, — фыркает. Лиза тихо почти беззлобно усмехается и бросает едкое: — На ответственность за свои поступки? — На такие сложные слова, — и, посильнее вжавшись в спинку стула, добавляет: — Ну и на это тоже. Лиза хмыкает. В ответ Мишель, заправив выбившуюся прядь за ухо, переспрашивает: — Так… нахуя? — Чтобы ты больше не трахалась с кем попало на спор, — Мишель моментально тушуется, и Лиза, заметив, что в очередной раз вышла за контур, бросает едкое: — Забочусь о какой-нибудь очередной дурочке. Мишель молчит. Не очень долго, но очень болезненно. — Кто? — звучит слишком резко и чересчур растерянно. Ощущение, будто она была максимально не готова. — Что? — Рассказал кто? Мишель даже не отрицает. Не пытается объясниться, извиниться — в очередной раз — или — ну ради приличия! — оправдаться тем, что Лиза стала жертвой бессовестного обмана каких-нибудь аферистов. Единственное что интересует — кто. Ну это же нечестно! Но Лиза не скажет принципиально и из вредности. — Не сдаю. Мишель, хмыкнув, кивает. Резко поднимает голову, упирается взглядом в потолок и начинает мять руками низ своей кофты. Будто правда волнуется. Но это же тоже не правда! — Из нас двоих с кем попало потрахалась именно ты, — резко заявляет Мишель. — Хотя бы не на спор, — и, посильнее сжав челюсти, цедит: — И хотя бы не с Захаровой. — Я хотя бы прилюдно не посылала тебя на хуй, — и через пару молчаливых секунд сбивчиво бормочет: — И вообще… не посылала. Ты сама. Раздражает. Как она вообще сейчас может во что-то тыкать носом, будто Лиза — какой-то нелепый нашкодивший котёнок? Нечестно же! — Я хотя бы не просила тебя уйти, вместо человеческого разговора. Мишель опускает голову, тихо усмехается и напоминает про чересчур колючее: — Я хотя бы не убивалась из-за объективно отвратительного варианта. — Я хотя бы не была объективно отвратительным вариантом, — парирует Лиза, глотая очередной комок злости-обиды-разочарования. И Мишель замолкает. Утыкается взглядом в пол и молчит. Кажется, переваривает, обмозговывает и обдумывает. — Я хотя бы не динамила твои сообщения, — снова очень тихо. Нашла, что вспомнить. В голове Лизы моментально мелькает кадр с глупой попыткой «стрельнуть» сигарету. Следом всплывает короткое имя: Геля. Ещё какие-то стихи про ангелов, баллончик, зелёная краска въевшаяся в куртку — всё ещё не смылась до конца — цитата из «Анны Карениной» и чужое беззаботное: «С воспоминаниями нужно прощаться, понимаешь? Особенно, если они разъебали твою психику к чертям». А ещё, чуть позже, вспоминаются попытки «разводить» с утра в субботу — почти в четыре утра, на минуточку! И Лиза вспоминает, почему в какой-то из дней пришло понимание — которое почему-то резко пропало на пару часов — того, что Мишель — всего лишь этап. — Я хотя бы не динамила твои звонки. И на долю секунду становится понятно, что ничего не поменялось. Потому что они всё ещё во что-то играют. Только теперь это больше напоминает не погорелый театр, а я какую-то глупую игру в «Морской бой» на вырванном из тетрадки по математике листочки, где бесконечно повторяется ключевое: «ранила». Ну или какую-то игру в ладошки, в которой основной принцип: видишь ладонь — бей. Но суть дела не меняется. Правила остаются теми же. А ещё очень напоминают всем известные фильм и книгу, где первое правило — никому не говорить — хотя обе уже нарушили пару-тройку раз; пятое — один поединок за раз; седьмое — поединок по времени не ограничен. Остальные не важны. И Лиза совсем не понимает, сколько всё это будет продолжаться. Но свято надеется, что совсем чуть-чуть и они наконец-то разойдутся и забудут эти глупые текста — и Мишель больше никогда в жизни не окажется рядом, потому что удержаться от крохи тепла и этой несуразной надежды невозможно! — Я тебе никогда и не звонила. И Лиза, проглотив чересчур по-детски обиженное «вообще-то звонила!», цедит: — Я хотя бы звонила. Мишель кивает, стыдливо опускает взгляд в пол и бормочет: — Так получилось. Лиза начинает понимать, что Мишель, на самом деле, неописуемо раздражает. Раздражает тем, что сейчас слишком фальшиво отводит взгляд, бесконечно хлопает ресницами, складывает руки на груди, прячась. А ещё раздражает тем, что её дыхание постепенно сбивается — становится рваным, без полноценных выдохов. Ну ей же даже совсем не стыдно! — Ага, — и, кивнув, Лиза выплёвывает злостное: — У тебя всё и всегда хуёво получается. Магия, блять. И Мишель, кажется, проигрывает в этой незамысловатой игре — видимо, без капли алкоголя трусость побеждает и высказывать резко становится нечего. Просто сдаётся — стыдить уже не за что — и резко, чуть обиженно, признаётся: — Если я сейчас не покурю, то опять расплачусь, как сука. Лиза всё ещё ничего не понимает. Будто кто-то что-то принципиально не рассказывает, пряча кусочки незамысловатого детского пазла по углам. Но эти кусочки, как назло, кажется, из самого центра. А Мишель явно всё ещё не разучилась бегать. Это становится понятно в тот момент, когда она просто встаёт со стула, чтобы бесцеремонно уйти. — Ты бы и воздух на сигареты променяла, — фыркает. Мишель, кажется, хочет что-то ответить. Но почему-то почти сразу же отказывается от этой идеи: только кивает и поднимает рюкзак с пола, забрасывая его на одно плечо. А ещё Лиза убеждается, что всё будет хорошо. Обязательно. Только сто процентов уже не у «них». Хотя никакого «мы», отсылающего на всем известную песню, никогда и не существовало. Но это неважно. Потому что, несмотря на то, что ничего и не было, Мишель из раза в раз заставляет и без того треснувшее сжатое сердце биться.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.