ID работы: 13133370

Кузнечик

Слэш
NC-17
В процессе
40
Горячая работа! 75
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 97 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 75 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 3. Денница

Настройки текста
            Когда тем самым роковым сентябрьским утром Шатов проснулся после ночного сна, в который провалился, как в глухую яму, из которой не было видно даже звезд или облака, то вмиг ему в голову стукнули воспоминания всей кошмарной прошедшей ночи. Самые мерзкие и горячие подробности в мелочах: жгущие собой, как угли, прикосновения, укусы, засосы и поцелуи, все фрикции от краткой и резкой до растянуто-сладкой. Всё, всё, всё! Каруселью вскружили голову моменты Содома, которые Шатов пережил в одну ночь с человеком, которого чуть не ненавидел до ломоты костей.       В убогой квартирешке встала суета: «Нет, нет!» — стонал-кричал Шатов надломленным голосом, охрипшим за ночь, и метался: по коридору в прихожую, где висело зеленоватое зеркало — а в зеркале он, такой уродливый, с воспаленными глазами и опухшими губами, искусанный в шею и грудь; затем в комнату, найти одежду, о, только бы скорее найти, нацепить да бежать сломя головы хоть куда-нибудь!       В метаниях Шатов и не заметил сразу, что вся одежда его уж сложена на стуле, стоявшем у комода, и сложена не сказать, чтоб очень аккуратно, но не накидана. Человек (а если быть точнее — сам Петр Степанович), ее сложивший, проявил некоторую опрятность и затратил некоторое время. Это, разумеется, должно было оставить Ване подсказку о намерениях Верховенского — то есть, о самых серьезных и в какой-то степени, может, по мнению последнего, даже и благородных. Вот только Ивану Павловичу, для которого воспоминания прошедшей ночи стали страшнейшей катастрофой, не было сейчас ровным счетом никакого дела до тайных посланий чрез сложенные втрое вещи и оставленные под стулом ботинки. Шатов, чертыхаясь и хрипя, стал одеваться впопыхах, старательно пряча засосы под шарфом, оступаясь и раскачиваясь, будучи в сильнейшем похмелье. И вдруг он, стоя уже одетый и в ботинках посреди комнаты, вдруг рухнул, как подкошенный, сжался в комок, обхватив колени, и в голос разрыдался. Он плакал, как дитя, кричал, всхлипывал, выл, то роняя голову на спину, то пряча меж колен. Все, к чему шли его идеалы, что так трепетно, как подарок от самого родного человека, берег под сердцем Шатов, весь его мир, выстроенный на христианских догмах и сплетенный из тысячи тернистых путей к единой истине, рассыпался лишь за одну ночь. И что же, что сломило волю верующего, желающего веровать, идущего, по крайней мере, к своей христианской истине по голой пустыне? Всего два бесовских искушения — вино и похоть. Трикстер уничтожил целый Галеон, как карточный домик, такой жалкой, легкой и простой приманкой. Нет, не три, а всего два искушения — и все рассыпалось прахом. Шатов рыдал, все рыдал, не умолкая, и сжимался все плотнее, будто улитка, каким-то образом застрявшая и лишенная возможности ускользнуть обратно в раковину.       Внезапно Иван Павлович услышал щелчок замка. Входная дверь. Шатов вскочил на ноги, вмиг затихнув и напрягшись всем вытянувшимся телом. Слез в глазах не осталось совсем и тут же.       Верховенский появился в комнате, как вдруг чиркнувшая по небу звезда: внезапно, блеснув стремительно и тут же не оставив за собой следа своего секундно всполохнувшего блеска: шелковый темно-синий костюм мелькнул сапфировым блеском, когда Петр Степанович с порога попал в квадрат света, брошенный сквозь пыльное окно утренним солнцем, и тут же показался черным, когда Верховенский перешел в тень. Петр Степанович легким движением сложил на комод стопку каких-то бумаг, в числе которых, кажется, была и газета, тут же вскинул вторую руку, протянув ее к Шатову и мимолетно огладил его плечо, зашел за спину его и опустился в кресло, стоявшее недалеко от кровати, возле стены. В тени лицо Петра Степановича казалось серым, как бледная поганка, только ярко светились на нем прозрачно-голубые глаза.       Шатов машинально обернулся к нему все в том же болезненном напряжении.       — Не стал будить тебя, с утра дел была уйма, ты не такой уж расторопный по утрам, если только не в тех случаях, когда совсем не ложился, — смеялся Петр Степанович в большом воодушевлении. — Да и нечего было б тебе делать там, со мной, оставил бы тебя скучать где-нибудь на лавочке, долго б тебе пришлось выдумывать себе дело. Что с лицом? Похмелье? Надо думать. Ночью решили — то есть, это я решил, а ты против совсем не был, припомни — решили, что сядем на поезд в одиннадцать. Однако смотри, — Верховенский кивнул на настенные часы, которые показывали 10:50, — я с делами не покончил еще, а ты только проснулся, не успеваем никак. Ну, да и ладно, тогда отсюда в столовую или кабак — я все ж положительно ко второму склоняюсь, тебе бы похмелиться — потом вещи свои сложишь, и бывай здоровы. Вон, там газетенка на комоде, оставил почитать, возьми и посмейся. Что пишут у нас о пожаре том в Заречье — смешные люди! Они думают, что это и есть революция, им будто бы достоверно известно из каких-то надежных источников. Ну, это ничего, я эти источники сегодня же и вычислю; уже почти, говоря между делом. Надо думать, у Толкаченко историйка эта припасена была. Про революцию и пожары. Все неймется человеку, ну, да и пусть. Я эти свои мысли сегодня же и проверю, если шваль эта народовская, Толкаченко этот — можешь поминать, как звали. Но завтра же, будь покоен, про эту статью только смешные анекдоты травить будут, а «надежные источники» переполощут до седьмого колена. И новая статья будет, кстати, завтреча... На это не более двух часов закладываю. Покамест в кабак, и это срочно, — он окинул веселым взглядом Шатова, застывшего всего без лица и в странном оцепенении. — Ты в зеркало смотрелся сегодня? Племя, да ты выглядишь, как покойник! Уж что не ждет, то надо срочно!       Шатов все смотрел на него молча, даже не почувствовав, как задрожали его скулы. Верховенский тоже затих, догадавшись, наконец, что лицо у Шатова такое не совсем и не столько даже от похмелья. Это было лицо, имевшее в своем виде фатальность и стремительно нараставшую злобу.       Верховенский опасливо поднялся из кресла.       — Да что с тобой, в конце концов, такое?       Ваня сжал челюсти.       — Что со мной?.. — процедил он, чувствуя жжение в груди. — Со мной? — повторил он, дрожа от злости.       — А что, ты намекаешь на меня? — удивленно вскинул брови Верховенский.       — Намекаю?.. — голос Ивана Павловича упал до сдавленного шепота. — А не ты ли... — едва выскребал из себя Шатов, — прошлой ночью... Сотворил со мной этот...       Верховенский вдруг рассмеялся. Странным, заливистым, пренебрежительным хохотом.       — Ну, договаривай! — небрежно бросил он. — Этот... что? Содом? Извини, вынужден напомнить, пусть это и разрушит весь тот наивный мир, который ты себе выдумал: я все сделал по твоей доброй воле. Лишь только. Ни капли я не проделал без твоего согласия, нигде ты не противился, ни одному моему действию. Так что, мой дорогой Ванюшка, я не насиловал тебя. Упаси и помилуй, это было б уж совсем пошло. Между нами было нечто высокое, не находишь?       — Что... — осекся Ваня, поневоле сжав кулаки. — Ты связал меня! Я был пьян, и ты... ты связал мне руки... я ничего не мог...       — Ничего? — оборвал Верховенский нетерпеливо. — Ты мог остановить меня при всем твоем желании. Ведь мы же на равной ноге с тобой были, ты мне, я тебе. Но ты и не против был уже тогда, когда я развязал тебя. А то, что пьяный человек вытворит все, что ему по трезву лишь в голову взбредает — это и без меня прописная истина.       Шатов хотел сглотнуть, но во рту пересохло до того, что горло скребло.       — Неужто ты запамятовал обо всем, что говорил мне? — продолжал Петр Степанович, с каждым словом бледнея от злости. — Что более в Ставрогине не нуждаешься? Что меня теперь одного любишь? И пойдешь со мной, если я позову, притом, только если я, и только лишь с одним мной пойдешь? Забыл?       Ваня прижал подбородок к груди до того сильно, что сперло дыхание. В голову вступил жгучий жар. Иван Павлович с трудом высек из себя лишь два слова, которые все это время крутились в голове, и которые в эту же секунду довели распалившегося Петра Степановича до следовавших за этими словами мерзостей:       — Все бред...       — Ах, если бред, — с этого и начался весь случившийся после фраз Верховенского бедлам, — если бред, то я понимаю. Теперь отчетливо и все. Что ж, пусть бред, если ты хочешь, чтоб был он. Но ты с сей ночи и до конца дней твоих — мой раб, покорный и подневольный. Это если желаешь, чтоб был бред. Но впрочем, оно и не составит тебе труда, ты по природе своей крепостной склонен к рабству и жаждешь его всем своим существом. Что тогда, в Америке, рабства себе искал, что пред Ставрогиным, в ногах у него ползал за рабство, которое тебе по роду твоему и по крови полагается, а теперь нашел себе, наконец, постоянного хозяина. Радуйся! Но хоть и раб, а я стесняться пред тобой в своих чувствах не стану, похвалю: — Верховенский склонился к Ваниному лицу и процедил сквозь вилявую ухмылочку: — задница у тебя получше лона многих девиц, каких я немало перееб.       Тут и случилось: Шатов мгновенно схватил Верховенского за грудки, на что Пьер рассыпался истерическим смехом, и тут же опрокинул Петра Степановича мощным ударом в скулу. Рухнул, увлеченный вслед за ним будто силой притяжения, сдавил коленями торс Верховенского, метнул к Пьеру руки и вцепился в горло. Сдавил, зарычал зло, как медведь, но в руках силы не чувствовал, потому и удушить бы не смог никак, да и не хотел того вовсе, а будто против воли своей вдавливал кончики пальцев в шею, хрипя, и вдруг разразился плачем. Петр Степанович не мог никак унять демонического хохота, в глазах его проступили слезы, щеки вспыхнули и разгорелись нервным румянцем.       — Да удуши меня, давай! — сквозь смех кричал Верховенский. — Убить хочешь?! Давай, убивай! Хах! Пулю мне в лоб, давай, пулю! — Верховенский припадочно выхватил револьвер из кармана брюк, махом хлопнул им о пол и шлепнул рукой о половицы. — Вот, вот, хватай да убей, чего тебе!       И Шатов действительно зачем-то схватил с пола револьвер и наставил Верховенскому дуло в лоб. Из-за пелены слез все плыло и двоилось перед глазами, в голове будто стояло пыльное облако, свои собственные всхлипы слышались, как чужие. Шатов чертыхнулся и шлепнул револьвер о пол. Вторая рука онемела. Ваня бессильно поднялся на дрожащие ноги и, покачнувшись, отошел к окну, не глядя на поверженного им Петра Степановича. А тот, энергично вскочив с пола, продолжал сыпать истерическими смешками:       — Да, со стволами обращаешься ты в лучшем случае без сноровки. Не учился? Разумеется, ты хотел. Недаром же о Ставрогине меня спрашивал, а? Недаром же?! Ты в окно пялишься! О-бер-нись же! — раздельно прокричал он. — Посмотри на меня, сукин сын, фу, черт тебя! Отродье крепостничества. Нет, я передумал, дьявол с тобой, не смей на меня смотреть, мне твои глаза отвратительны.       Ваня, несмотря на строгое приказание «не сметь смотреть на Верховенского», обернулся к нему от окна и уставился в упор исподлобья.       — Да черта с два я буду прислуживать такой дряни, как ты, — прорычал Шатов уже без слез в голосе. — Рабом быть? — он вдруг ядовито рассмеялся. — Тебе? Да ты сам ведь без пяти минут лакейская шавка, приживал в губернаторском доме! Ты против губернской власти собрался учинить революцию, да? — он вновь прыснул желчным смешком. — Хочешь, чтобы никакая власть не помешала тебе самому над народом властвовать? Это при всех твоих идеях, — он вскинул бровями, вопросительно кивнув, — ты в приживалках числишься у Лембке? Такому лакейскому чванству я даже огня для папироски не дам.       Петр Степанович сцепил зубы, изо всех сил удерживая себя в руках. Взгляд его несколько раз раздосадованно скакнул к револьверу, валявшемуся на полу слишком далеко для того, чтобы внезапно и тут же вооружиться им. Верховенскому жуть как хотелось схватить оружие и вдавить ствол Шатову в глотку, прямо под челюсть, чтобы тот замер, взмок как мышь, обмяк и стал покорным. Как вчера, как ночью. Покорным и безропотным, опять податливым и его, его Ваней.       — Ты сам лег под лакейское чванство, — елейно улыбнулся Верховенский, прищурившись. — Ох, и стонал же ты, — выговорил Пьер. — Признаюсь, не слышал стонов слаще твоих.       Иван Павлович весь вскинулся и вмиг пересек комнату, оказавшись напротив Пьера на расстоянии самом кратком и интимном, и вперился воспаленным взглядом в бледное лицо своего истязателя. Ярость, стыд, борьба с самим собой и страдание, великое и возвышенное, но уже пораженное проказой грешной, обыкновенной земной страсти — этот взгляд опьянил взбешенного Верховенского, и он вдруг вне себя от нахлынувших разом впечатлений схватил Шатова за затылок и рывком притянул к себе, впившись в распухшие, искусанные губы жарким поцелуем.       И на какие-то несколько секунд все стало так, как еще недавно мечтал себе Петр Степанович — Ваня не тронулся с места, не дернул головой, не попытался даже спрятать лица, он стоял, смиренно дозволив Пьеру его целовать, и даже губы Шатова дрогнули в будто бы каком-то робком, нерешительном ответе — но лишь только несколько секунд; поцелуй был прерван самим Ваней, грубо толкнувшем Петра Степановича в грудь.       — Ты вчера от меня правды просил, — зашептал Петр Степанович, сильно спеша. — Вот она правда. Прямо сейчас и давеча ночью — это все правда. А, тебе мало? Мало такой правды? Ведь ты же не хочешь мне сказать этим своим протестом, что заложник уж давно похороненных в обществе дифирамбов? Ну, что ж. Раз дифирамбы нужны, так будут. Надо, чтоб объяснения в любви — как пожелаешь! Люблю тебя, Ваня, тебя только, и никто не надобен мне более тебя; сам не уеду, пока ты со мной не пойдешь. Ты же в этом роде хочешь услышать? Довольно тебе?       — Зачем и сейчас это шутовство? — не выдержав, наконец, крикнул Шатов. — О, ты ведь считаешь себя новым человеком! Нигилисты — так вы себя называете. Дифирамбы вы похоронили, а не общество, и в самих себе похоронили даже основы, даже зачатки жалкие хоть какой-то человечности! Это для вас не существует ни семьи, ни любви, ни церкви! О, Боги, для вас не существует даже чувства, хоть малюсенького! Вам так проще, ведь всего легче упиться властью, когда по дороге к ней не встанет гамлетовского вопроса. Ты смеешься прямо сейчас? Над чем? Надо мной смеешься?       — Зачем же над тобой, — отрезал Верховенский без улыбки, — над дифирамбами.       — К черту дифирамбы! — вспыхнул Шатов. — Ты все опошляешь. Мои чувства... — он запнулся. — Это не то. Не те слова, — Ваня вдруг опять нервно рассмеялся. — Ты — бес, все водишь меня кругами. Достойно, право! Ты не поймешь ни слова. В тебе нет души. Как и у любого атеиста. Как и у меня... я христианин, но у меня нет души. Есть только камень, который меня однажды придавил. А ты пришел добить. Но только хуже сделал. Если и канул я в твой Содом, так лучше бы там и остался.       — Да кто же, в конце концов, против? — подхватил вдруг воодушевленно Петр Степанович. — Так и оставайся! Куда тебе идти, Ваня? Оставайся!       — Ну что за чушь?.. — хрипло и потупившись, обронил Ваня. — Я никак не смогу… И жить с этим… с тобой… ты говорил мне вчера? Что за поезд? Куда мы должны были ехать, Пьер? — исполненный чувства, все сыпал вопросами Шатов, и голос его дрожал. И то была очень странная дрожь — будто долгое, престранное ожидание наконец окончилось, а события, каким не суждено теперь произойти, Иван Павлович вкушает сейчас, как бы пробуя то, что так могло бы быть, но не свершится никогда и ни за что. Глаза его посветлели и смотрели уже, хоть и с тоскливой, но облегченной определенностью. Смирно и печально.       — Ты и этого не помнишь? Насколько ж ты был пьян, — злостно хмыкнул Верховенский, остро осклабив ухмылку, и закатил глаза. Он стоял к Шатову полубоком и избегал смотреть на него. От нахлынувшего разочарования один неосторожный взгляд мог поддернуть его сознание вверх тормашками, и тогда (Петр Степанович в этом был уверен) он бы пристрелил Ваню сейчас же. — Да в Цюрих, а куда еще?       — Как, это ведь Швейцария? — растерялся Шатов. — Куда… Зачем? Зачем в Швейцарию?       Петр Степанович, то ли дождавшийся наконец нужного вопроса, то ли выведенный из себя вопросами, на его взгляд, идиотскими, принялся нервно нарезать круги, мечась от комода к окну, от окна к кровати, от кровати к двери, но все избегая встать напротив Шатова. Он выговаривал слова в такт широким, нетерпеливым громким шагам:       — А куда же еще, как не в Швейцарию?! Ведь там, о, ты знаешь, что только там сойдутся наши цели все, все! Складно и ровно, все как яхты у причала: там все люди, все нужные старички, которые дадут тебе столько денег, сколько в жизни ты б не смог себе заработать, лишь только ты им дай идею, что ты своими словами их идеалы несешь в народ, что это их революция, а не твоя! А там, уже с деньгами, там и в Париж — а в Париже, сам знаешь, ни один человек не посмотрит косо, увидев, скажем, нас с тобой вместе, чуть ли не как молодоженов. Полиция может, но на полицию мне наплевать, не станем же мы на площади целоваться! Так вот и оно, Ваня! Отсюда в Швейцарию, из Швейцарии во Францию, проживем с тобою наш миг счастья, а там… О, ты не веришь в этот миг? В меня не веришь, в мои намерения? Я оставлю подполье! Не веришь?! Оставлю ради этого мига лет в пять-шесть-семь, семь лет нашего личного счастья, а из Парижа только письма старичкам в Швейцарию да нашим людям сюда, чтоб не забывали шевелить народ время от времени да царя попугивать. И вот они, семь наших лет, а там уж что будет — не все ли тебе равно?! Ведь здесь мы эти семь лет угадывать будем, кто и когда нам в замочную скважину подглядит, здесь браки, здесь старый мир, все люди здесь, что калоши плесневые с чердака! Там другие люди, Ваня. Там все общество, а не тут. Россия — один гигантский огрызок на ландакарте, всего только лишь гнилой огрызок, кишащий тараканами и клопами, оттого все народы и шарахаются от нас, как от падали, потому что мы падальщики и в падали живем. Ну, так что ж, Ваня? В Швейцарию?!       Шатов молча, долго, разочарованно смотрел в глаза своего беса и качал головой.       В этом качании никакого определенного ответа не заключалось — только глубокая тоска и досада. Иван Павлович, понурившись, прошел мимо Верховенского, даже не коснувшись его руки, и побрел по коридору в прихожую.       — Как, ты против? Ты уходишь? — зачастил Петр Степанович в жару и кинулся его останавливать. Схватил даже за руку и дернул на себя. — Не смей, чудовище ты кудлатое… Черт тебя, пугало… Ты хоть умывался?! Да умойся же сперва, потом только… — он почти задыхался от злости и вдруг захватившего его страха. — Ты не забыл, что должен мне по бумагам пятьсот рублей, а?!       Ваня вдруг резко, с силой отдернул руку, так что Верховенский даже покачнулся, а потом обернулся к Петру Степановичу и посмотрел на него серьезным взглядом, в котором не осталось ничего интимно-личного, и даже злобы не осталось — только строгость и хладнокровие.       — Типография в десяти шагах от угла грота, в стороне леса. Прощай, Пьер. На этих словах он отпер входную дверь. Петр Степанович, будто оглушенный пыльным мешком по голове, растерянно отшатнулся, и вдруг непонятно для чего по привычке схватил револьвер, который поднял, когда Шатов вышел из комнаты. Но не наставил его на Ваню, лишь торопливо, будто уже совсем прощаясь, вскрикнул:       — Стой же! А правда? Правда то, что ты мне вчера сказал? Что ты теперь любишь? Это правда?       Шатов опустил глаза в пол и побледнел страшно, так, что кожа его вся разом пожелтела и стала похожа на кусок мыла. Он шумно засопел и отвернул голову к правому плечу, буркнув очень тихо, но все ж ясно и четко:       — Да, правда.       И, не могший больше ни секунды вытерпливать этой болезненной близости, рванул на лестницу.       Петр Степанович выскочил за ним из квартиры, вцепился в перила обеими руками и перегнулся пополам, выглядывая несущегося по ступеням Шатова в лестничных пролетах:       — Ваня! — крикнул он гневливо и удушливо. — Шатов! Вернешься еще ко мне! Приползешь, а я тебя в тот же миг пристрелю, как псину бешеную!       В доме на Николо-Спасской встало звонкое эхо. Тишина, отзывающаяся лишь этим эхом, висела гробовая и душная, пахшая сыростью и плесневым деревом. Верховенский, совершенно забывшийся, вне себя влупил ногой в стену и вшиб кулаком во входную дверь. В бешенстве он рванул из кармана револьвер, вздернул руку и в несколько выстрелов всадил пули в потолок. Лицо Петра Степановича позеленело от злости, а выпученные светло-голубые глаза светились в полумраке прихожей, как перламутровые обломки речной ракушки. Дрожавшие скулы взмокли от слез.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.