***
Виолетта залезает на подоконник. Окно открывает настежь. Они сидят здесь почти что пять часов. Ноутбук у Киры сел. Телефон тоже. А от Вилкиного толку нет, у неё ни номеров преподавателей, ни охраны, ни однокурсников. Ничего, одним словом. Кира всё ещё бесится, а Малышенко спокойная как удав. Кажется, что ей только на руку. Откроют их только утром, значит есть время с Кирой побыть так рядом, что сводит пальцы на ногах от восторга. Она наблюдает за ней, пока та делает какую-то домашку, а сама даже не спешит. Кира чувствует чужой взгляд и молчит. Молчит, потому что не знает, что говорить и как вообще с Виолеттой рядом сосуществовать. Ей всё слишком в новинку. Ей непривычно так рядом со своей бедою жить. Непривычно и непросто. Тишина гнетущая давит их как червей сапог. Давит так, что давление ощущается в сухом, как пустыня, горле. Не по себе. Малышенко сигарету подкуривает и затягивается блаженно, чувствуя, как мышцы наконец-то расслабляются и сердце перестаёт бешено стучать. Голова откидывается с закрытыми глазами на парочку секунд. Хорошо хоть сигареты у обеих есть, значит ночь не совсем потеряна. Иначе бы война кровопролитная была неизбежна, как тогда, почти что лет сто назад. Кто-то кого-нибудь бы да загрыз острыми зубами, впиваясь в кожу нежную и проливая сладко-соленую кровь как карамель тягучую. Возможно, это была бы Медведева сама со своей агрессией, что пугает всех вокруг, заставляя под взглядом суровым в клубочек сжиматься как котят. А может Вилка со своими истериками странными, что будто на грани острого психоза, причиняющего боль в самых неожиданных местах души. Они просто не знают, как им себя вести. Слишком непривычно. Они никогда и представить не могли, что окажутся в такой ситуации дурацкой и дурной. А теперь всё слишком по-другому. Другие времена. Кира листает книги, которые помочь ей, блять, должны. Пытается хоть малость написать, но сбивает чужое дыхание рядом. Сбивает жизнь чужая, что рядом протекает. Всё, блять, сбивает. И Кира сосредоточиться не может. Не может, потому что Малышенко будто издевается сейчас. Она взглядом гипнотизирует, и Кира поднимает свои глаза в ответ. — Иди сюда, — зов тихий. Мягкий. Будто не зовёт, а манит. Кира почему-то слушается его. Ноги сами её туда несут. Она почти что не думает о том, что всё неправильно. Просто идёт, потому что позвали. Пусть и позвала та, кого она убить хотела совсем недавно. Кира сама не знает, когда к ней доверие какое-то появилось. Правда не знает, потому что сама не понимает, как так всё перевернулось в одночасье. Она на расстоянии протянутой руки. — Боишься меня? — вопрос, и рука за футболку тащит ближе. К себе поближе, чтоб о холод чужой температуру сбить. А Кира позволяет. Не противится совсем. Лишь ступает смирно, как солдат в строю. Кажется, что это не она. Не прошлая она. Та Кира никогда бы не позволила такого, а убила бы на месте за приказ подобный и своевольный. Не позволила бы Виолетте. Не позволила бы самой себе. — Скажи, что не хочешь со мной переспать, и я скажу тебе правду, — она стоит между чужих раздвинутых ног. Цепляет чужую руку с сигаретой и затягивается, смотря в глаза напротив, где бегают мысли словно на проекторе страницы книг. Она больше не боится прикасаться к ней. Почему-то перестала. И, наверное, ей бы Макса поблагодарить, но она не хочет. Не хочет, потому что он поменял всю жизнь её. Изменил всё на свете. Кира теперь не знает, как ей жить. — Не хочу, — ложь в глаза. Затяжка сигаретой, что почти дотлела. Обе правду знают, поэтому никто не верит. Она врёт, что Киру раздражает. Раздражает не ложь мерзкая, противная до скрипа белоснежных зубов, а сам факт того, что с ней лишь переспать хотят. Она в чужие чувства не верит. Точнее не хочет верить. Не хочет, потому что боится жутко. — А если я проверю? — Кира забирает почти сгоревший окурок, делает тягу в последний раз. Тянется к ручке окна распахнутого, чтоб закрыть его, и к Виолетте лицом близко-близко оказывается. Настолько близко, что у Малышенко взгляд на губы падает. Ей так сильно хочется Киру поцеловать. Так сильно, что зубы сводит. Она бы хотела ощутить вкус этих губ. Запах и мягкость рта. Интересно, там тоже так же холодно, как в её объятиях тогда? Окно закрывается, забирая с собою холод, который кажется забавой детской. А Кира не отодвигается обратно. Стоит и смотрит в зелёные глаза. Они такие красивые сейчас. — Проверяй, — и Кира резко отодвигается от лица чужого, что дыханием своим лёд щёк отогревает. Кира так резко далеко становится, что Виолетта теряется в пространстве. Будто от неё какой-то кусок забрали. Будто бы бездушно и одиноко стало без неё. Вилка хочет сказать что-то едкое, мол, струсила ты, Кирюх. Но рот свой закрывает, когда понимает, что руки, до этого лежащие на подоконнике, совсем рядом с её бёдрами. Совсем близко, осталось только прикоснуться и обдать инеем. Она почти что чувствует этот лёд. Кирины руки быстро расстегивают чужие джинсы, будто ей не страшно. Будто она не вспоминает ужас, что пришлось ей пережить. Ей так просто удаётся вытолкнуть пуговицу из петли. Она старается не думать, а просто делать. Старается не вспоминать, где этому всему научилась. Правда старается, но мысли в голову упорно лезут, будто надоедливые тараканы, которых хер убьешь. А ещё лезет жар внутри, что хочет холод её личный растопить. Всё смешивается в ужасный клубок эмоций, которые жгут и выжигают всё живое, что осталось только. Господи. За что ж ей это всё? Кира руками своими молнией вжикает и понимает, что не осталось в ней ничего человеческого. Не осталось того, за что она цеплялась так сильно, что трещали кости и суставы в пальцах. Ей нельзя отступать назад, ведь места в прошлом больше нет. Ведь она идеалы и принципы свои уже предала опять и снова. Нельзя, иначе она в панцире своём опять спрячется и опять там годы просидит. Рукой под бельё чужое, что на ощупь мягкое и совсем простое. Пару движений пальцами по клитору, что изнывает от тоски. Мокро. Виолетта вся течёт как сука. Кира не сомневалась в этом, если честно. Усмехается разочарованно. Разочарование на языке, будто соль на ране, — жжёт. Разочарованно, потому что опять ебучий секс. Потому что Малышенко без него не может. А Кира боится, что однажды черту переступит и поступит как та, что ей жизнь сломала. Она вытаскивает руку из белья и руку перед Виолеттой выставляет, мол, на, смотри, насколько ты лгунья. А та смотрит в глаза завороженно. Будто там ответы на все вопросы. Смотрит и понимает, что Кира сейчас закроется, и не может этого допустить. Не может от себя её отпустить далеко и навсегда. Слишком любит. Слишком привыкла к тому, что у них уже есть. Та тишина и совместный перекур. Тот белый флаг и холодные объятия. Не хочет это терять. Чужие пальцы к себе поближе тащит и, смотря в глаза, облизывает. Облизывает языком каждый сантиметр, глотает собственную смазку, которая на вкус как слезы. Солёная пиздец. Она эти пальцы сосёт как леденец, смотря в глаза карие, что сейчас почти что чёрные. В глазах этих глубина такая, что тонуть не жалко. Она делает всё, чтоб Кира точно не уходила. Чтоб из жизни её не исчезала. Она не хочет, чтоб та её боялась и демонам своим поддавалась из раза в раз. Не хочет, чтоб секса с ней боялась и от каждого прикосновения шарахалась как от огня. Пальцы изо рта вынимает, заставляя нить слюны тянуться от рта до кожи мокрой, и за шею сильную к себе притягивает, заставляя быть совсем рядом. Всего пара миллиметров. — Не бойся, — и свободной рукой пробирается под бельё. В глаза смотрит неотрывно и начинает поглаживать клитор. Ничего от Киры не просит, всё сама делает, чтоб не надавить и не задеть чужую боль халатно. Только ту за шею обнимает, хватаясь за неё как за круг спасательный, и смотрит ей в глаза. Смазки много, пальцы скользят так легко, что кажется, будто ещё чуть-чуть, и соскользнут. А Кира смотрит неотрывно. Наблюдает, будто хищник за своею жертвой. Разглядывает лицо чужое, что чуть в мимике меняется, когда рука быстрее работать начинает. Тишина вокруг, и только хлюпанье и вздохи задушенные чутка. Виолетте хорошо. Но так сильно мало, хочется Киру себе и насовсем. Но она старается к ней не лезть. Лишь только обнимает за шею крепко-крепко и не позволяет себе поцеловать. В животе раскалённые угли. Они жгутся тут и там. Рука ходит ходуном, стараясь удовольствие доставить. Удовольствие сыплется как песок в часах. По маленькой песчинке в кровь проникает, будто героин. Миллиграммами и по чуть-чуть в организм попадает. Выжигает в горле всё, и стонать сил точно нет. Хрипы какие-то надорванные и вздохи, которые похожи на предсмертный клич. Она по клитору кружит медленно и быстро, всё сразу и одновременно. Делает как ей больше нравится. Старается сделать так, чтоб на части перед ней распасться, будто Кире не всё равно. Огнём по венам бежит взгляд чужой, который чёрным взором наблюдает. Наблюдает и разглядывает как диковинку из дальних стран. Всё плавится внутри, словно золото над огнем, когда она пальцы вводит в себя и толчками равновесие души своей ломает. Толчками из себя стоны выбивает, будто насильно заставляют. А Кира слушает и понимает, что у Малышенко стоны вовсе не отвратные и не мерзкие. Что они красивые и барабанные перепонки не разрывают в кровь. И Виолетта сама красивая, когда ей хорошо. Она чувствует, что чужая рука к волосам тянется и резинку с них стягивает медленно совсем, будто спугнуть боится. В них зарывается нежно так, что в сердце щемит. Кира эти волосы ненавидит всей душой, но как же Виолетта прикасается. Дыхание сбивает теперь у Киры. — Красивая… — прямо в губы, и толчки развратные Виолетта учащает. Старается сильнее и быстрей. Стоны прямо в губы. Почти невыносимо. Блядски всё горит. У неё мозг сейчас кипит. Она во снах всё не так представляла. Там всё не так. Там всё было по-другому. Там лишь разврат и похоть, о чувствах речи не идет. По-другому, и хуже в триста раз. Толчки заставляют умирать и воскрешаться вновь, а дыхание напротив заводит всё сильнее, будто пружина натягивается и грозится разорваться к тысячам чертей. Виолетта бежит по стеклянному песку пустыни, что ноги ранить должен. А она бежит не раня стоп. Бежит искусно, заставляя удовольствие течь вместо крови. Кажется, ещё чуть-чуть. Чуть-чуть осталось до преломления её души. Осталось показать себя в безумии полнейшем перед той, которая дышит с ней рядом в унисон. Дышит, не вырываясь из объятий. Жарко так, что кости плавятся внутри. Живот судорогой крутит, будто там демоны личные чечётку отплясывают от радости крутой. А ей и больно, и хорошо, когда пальцы быстрее двигаться начинают. Ещё быстрее, чем было до. Совсем чуть-чуть ей надо, и упадёт к чужим ногам, как раб перед своим же Богом. Кира для неё и правда Бог, которому она ноги готова целовать. Свою кровь ради неё готова литрами проливать, лишь бы это не кончалось никогда. А Кира смотрит-смотрит. Облизывает губы, слушая чужие стоны пошлые. Они лучше, чем в самом красивом порно. Они как симфония Моцарта. Как скрипка Паганини, плачут и смеются — всё в одном. Она наблюдает за зрачками, что кажутся в бреду родными. Глаза-хамелеоны потемнели знатно и стали будто бы металлом с какой-то синевой зелёной. Жарко. Лёд тает, и катится первая капля оттаявшего ледника по спине, что сгорблена как у грешника в аду. Виолетта дышит часто-часто, смазка уже не течёт, а хлещет. Организм истекает смазкой, будто кровью. Будто ему так лучше. А она глаза наконец-то закрывает, потому что смотреть становится невыносимым. Она не может больше окунаться в горечь шоколада тёмного. Удовольствие расходится импульсами тока повсюду. Этот ток по матке бьёт и заставляет сокращаться стенки влагалища, которые по ощущениям будто кипяток. — Гореть тебе в аду, Ложка, — и она горит уже сейчас. Горит в том ледяном огне, который Медведева ей дарит голосом своим, что прокуренный и грубый. Так не бывает. Но случается лишь иногда. Виолетте жарко-холодно. А в горле и слюны-то не осталось. Клитор потирает ещё сильней, и почти что крик из горла. Она кончает трясясь, как будто осенний лист. Она дрожит так сильно, что Кира тоже начинает. Это некая болезнь, что передаётся воздушно-капельным. Они в безумии горят теперь вдвоём. У Виолетты органы все сводит, будто бы от адреналина. Она и слова сказать не может, лишь цепляется за чужую шею и волосы ещё сильнее. Дрожит так сильно, что воздух в себя втянуть не может. Так сильно хорошо. А Кира наблюдает и дышит за двоих. Чужая хватка не пугает, а лишь заставляет ощутить одну десятую того, что испытывает демон её души напротив. Она вместе с ней дрожит, и дышать пытается так, чтоб сразу за двоих. Такого не бывает, но оно случилось и разбило их.***
— Ты мне нравишься. — Виолетта не говорит фразу, которая по смыслу сильнее в тысячи раз и способна своею силой ломать хребты. Она говорит это просто так, спустя столько времени в тишине. Они сидят здесь уже долго. Почти разряженный телефон показывает, что на часах почти что три часа утра. А они не спят. Глаз не смыкает ни одна, ни вторая. Молчат и что-то делают. Каждая своё. Виолетта сидит на столе препода скрестив ноги по-турецки. А Кира лежит на парте головой. Они устали смертельно так. — Блять. — Кира не знает, что сказать. Она боялась этого мига, если честно. Действительно боялась, потому что никому о своих чувствах вот так сказать открыто не могла. Лбом от безысходности вжимается в прохладный стол. Сколько можно из одного угла в другой-то бегать, Кира, а? — Не надо, не отвечай. Я сказала, потому что видела твои безумные глаза, пока я дрочила. — Виолетта, может быть, и кажется клоуном и поверхностной ебланкой, но так много видит. И это «много» всегда мозг её взрывает, как атомные бомбы Хиросиму. Каждый раз одно и то же. Она ненавидит себя за то, что видит страдания чужие, что перекусывают чужую силу, будто та всего лишь ветка в каком-то заброшенном лесу. — Ты ничего не понимаешь, блять. Это не из-за тебя… — и по коже мурашек стая. Они бегут и пробираются к костям. Киру мутить начинает, и желудок грозится вытолкнуть из себя всю воду, что она до этого пила. Пиздец, блять. Где от этого скрыться можно? Ей ужасно плохо это вспоминать. А ещё хуевее понимать, что она вновь грязи поддалась. — Я говорила, что ты грязь. Ну, так я, получается, тоже, — а Виолетта лишь молчит. Молчит и пытается понять, что же здесь не так. Она думает, что это из-за того, что Кира с ней теперь в одной команде играет. Но вовсе нет. Медведева так не думает. Она отрывается от стола и смотрит на девушку, которая подверглась пыткам своей души из-за того, что у неё есть личные счёты с такими, как она. А точнее с одной всего лишь. И это ужасно. Ужасно вот так отыгрываться за одну мразь, что чужие молодые кости переломала тогда в детстве, блять. — Неужто ты думаешь, что один раз постоять с лесбиянкой, пока та дрочит, — это то, что даёт понятие о собственной ориентации? — Вилка будто насмехается. Хотя «будто» не подойдёт. Она действительно насмехается над той, что душу открыть свою желает. Но Кира внимания на этом не заостряет, окунается головою в кровь тех воспоминаний, что живы будут не год, не два, а многие века. — Не один раз, и не постоять. Я трахалась с женщиной, Ложка, — а внутри боль разрывается как бомба. Больно и внезапно. Гарь во рту, в носу. Она везде. Эта гарь от Киры и её прошлого исходит. Эта вонь. Кире хочется под душ, потому что мерзко от самой себя и той, которая сотворила с ней столько ужаса и боли. Сдохнуть так сильно хочется и Виолетте не говорить об этом всём. Это невыносимо. Не просто невыносимо, а адски больно. Настолько, что душа сгорает снова и снова на протяжении всей жизни. — Что, бля? — у Виолетты шок. Она не понимает ничего, смотрит на лицо и не понимает. А у Киры разрывается душа настолько, что заштопать, наверное, никто не сможет больше. Никакие нитки не помогут. Даже золотые. — Что слышала. У меня был секс с женщиной, и не один раз. Гораздо больше, чем десять и двадцать, — голос пропадать начинает. Сипит, дрожит. Она боится вслух это произносить. Ей больно и ужасно. Ей невыносимо. Внутри душу что-то разрезает острыми осколками, будто ткань. Слезы непрошенные в глазах стоят, будто так и надо. Будто их просили. Но Кира не плачет, нет, лишь только злится на себя. Внутри от боли психует и съеживается, потому что дрожь по телу. А Виолетта к ней шагает теперь, чтоб в глаза ей посмотреть. — Ты. Два года меня изводила. Два года орала на каждом углу, что я грязная мразь, пиздила меня, но сейчас говоришь, что ты трахалась с женщиной. Кира, блять, ты вообще человек? За что ты так со мной?! — крик и псих. Крик неуравновешенный, потому что в голове не укладывается. Столько времени изводить её душу, и ради чего? — Не с тобой, с собой. Я себя унижала и ненавидела, — у Виолетты злость. У неё внутри вулкан, который взрывается, каплями горящими сжигая всё на своём пути. Это больно. Это ужасно, что пиздец. А ещё чужие двойные стандарты бесят, потому что её изводили просто так столько времени, будучи не без греха. Бесит и раздражает так, что глаза кровью наливаются. Но она старается держаться. Правда старается, или сорвётся, испортив всё. — Да что с тобой не так?! — крик опять. Кира вздрагивает, потому что чужую истерику перед собой видит. Она видит молчаливую истерику, что криком прорывается и на неё выливается как холодная вода. Она чувствует свою вину. Правда чувствует, как она бежит по венам холодным кипятком, что плавит мозг. — Я не хотела… Не хотела, чтоб вот так всё получилось. Я… Блять, как же сложно это говорить. Ты не понимаешь. Я хотела вытравить тебя и твои глаза из себя, потому что это яд. Ты не понимаешь, как мне больно… Меня тошнит. Я боюсь себя. Боюсь, что сдохну от той грязи, что сидит внутри меня, блять, — истерика. Заикание и дрожь. Глаза в потолок. Неизвестность. Ком в горле и тошнота такая, что ещё чуть-чуть, и вырвет прямо на пол. А Виолетта опирается руками на стол, Кире в глаза смотря. — Что ты несёшь, Господи? — и вглядывается в дно напротив, которого они достигли вместе. Дно, с которого не выберешься теперь. Обречённость — это боль. Это то, что они испытывают теперь вдвоём. Это солёный привкус на языке, который способен выжечь всё живое и разбить хрусталь души. — Она меня насиловала. Мне было десять. Десять, блять! Меня пиздила родная мать, а в перерывах эта тварь меня ебала. Ты знаешь, что такое ненавидеть себя каждый день, будучи ребёнком? Это ад на Земле. Знаешь, как больно, когда в тебя суют пальцы в первый раз, когда ты даже не знаешь, что это возможно? Ты знаешь, что такое, когда тебе разрывает влагалище долбежка, пока ты кричишь от боли? Ты знаешь, что такое не получать еду, пока не научишься лизать этой мрази? Ты даже не представляешь, через что я прошла. Она особенно любила сесть мне на лицо, накрутив мои волосы себе на кулак и почти душа. Ты знаешь, как это противно, облизывать там, где вонь и волосы? А она это специально делала: приходила грязной, чтоб я своё место знала. Если я от неё пряталась где-то в комнате, то она находила, и приходилось ещё хуже. Меня мучили годами. Мне приходилось делать то, что я ненавидела. Меня пиздили, насиловали, заставляли делать то, что по сей день кажется зверством и убожеством. Я лизала ей даже тогда, когда у неё были месячные. Ты знаешь, это так противно. Я блевала два дня без остановки. Я кричала столько раз. Столько раз умоляла, а она никогда не останавливалась. Ни разу такого не было. Я до четырнадцати жила в аду. Я не хотела туда возвращаться. После школы хотела навсегда сбежать куда подальше, уж лучше жить на улице, чем там, где есть эта мразь. А ещё хуже всего этого то, что моя мать обо всём знала. Моя родная мать слышала и наблюдала, а, как потом выяснилось, она меня ей продавала. Она сделала из меня куклу, которой можно пользоваться кому угодно и как угодно. Из нас двоих грязь — это я, а не ты, — исповедь длиною в жизнь. И слезы, которые текут из глаз.***
Обряд то был кровавый и больной. Там гибли люди и цветы. Там умирали души, что чистыми казались.