ID работы: 12999657

Книга I. Имаго — дневник кардиохирурга

Джен
NC-21
Завершён
4
автор
Рок-лед бета
Размер:
139 страниц, 12 частей
Метки:
Аддикции Альтернативная мировая история Ангст Би-персонажи Боязнь одиночества Боязнь сексуальных домогательств Будущее Врачи Вымышленная география Вымышленные заболевания Грязный реализм Дарк Депрессия Дневники (стилизация) Дорожное приключение Изнасилование Киберпанк Кинки / Фетиши Курение Мироустройство Названые сиблинги Насилие Нездоровый образ жизни Нелинейное повествование Нервный срыв Нецензурная лексика ПРЛ Параллельные миры Повествование от первого лица Постапокалиптика Потеря памяти Прогрессорство Психологический ужас Психология Пытки Расстройства шизофренического спектра Семейная сага Серая мораль Советпанк Социальная фантастика Упоминания наркотиков Хирургические операции Хронофантастика Экзистенциальный кризис Элементы гета Эпидемии Спойлеры ...
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник Скачать

Глава IX. Londinium

Настройки текста

Не видно: Голод, грязь, Чума и паутина.

      18 июля 2057       Еду в сереньком «Ниссане» в Ленинград, только выехали из Зеленограда. Дорога дальняя — 437.4 мили… Все у нас закончилось. Подписали межнациональный договор, не все живы, но те, кто жив, хотя бы наполовину здоров. Я вот умер, был транспортирован в Москву и там погребен и увековечен. Поначалу для меня все это было очень необычно и весьма дифферентно: не каждый же день умираешь. Потом приспособился и стал вести себя инертным образом, притворяясь разоренным и убитым горем обывателем.       В лучших советских традициях мне был презентован дорогостоящий вишневый гроб. Изнутри мое новое место жительства было обито мягкой белой тканью с черной каймой. Его везли в абсолютно черном катафалке с тонированными стеклами, и вокруг этого катафалка ехало еще три такие же блестящие черные машины. Привезли на место погребения, вышел Сатаневский и стал произносить драгоценную благодарственную речь. Он перечислил самые значимые мои заслуги перед их народом: титул народного артиста, профессию хирурга самых разных специальностей, подчеркнул «активное содействие» внешней и внутренней политике власти советов. Подтвердил, что я был посмертно и почетно учрежден Героем Советского Союза, был человеком мягким, с тонкой поэтической натурой, но исполнительным и т. д. и т. п. В общем, что я очень молодец.       Крышка уже лежала на гробе. Предполагалось, будто я скончался от острой лучевой болезни, и совокупный вид моего тела в общем-то слабо соответствовал нормам современной и классической эстетики. При таком течении заболевания внешний вид человека напоминает зомбированную оболочку, в которой обитает какой-нибудь патоген: дерма глубоко и повсеместно поражена язвами, абсцессами, различного рода лучевыми ожогами; заметно ухудшается общее самочувствие; состав ДНК безвозвратно изменен; о психиатрии и говорить нечего — словом, начинается процесс разложения организма еще при жизни.       Говорят, что я мучился долго, но героически — что меня не смогли спасти из-за большого количества потерянного времени, ряда хронических заболеваний, но в основном по причине генной мутации, которая не позволяла им в кратчайшие сроки выработать индивидуальный способ купирования болезни. Звучит крайне правдоподобно, и, уверен, будь у меня такая форма, все было бы именно так.       Так что гроб хоронили в закрытом виде.       Я был взволнован. Думал о своем теле, искал его среди людей: где же оно? Где?.. В гробу? Так он пуст… Или там кто-то другой. В машине? Неправда. Быть может, в могильной яме? И здесь его нет! Где же оно похоронено? Где-то недалеко. Когда я вернулся домой, на кровати была только земля. И еще каким-то особенным образом уложенные листья. Может, это был намек? Так оно объясняло, где его искать. Может, надо было запомнить и сохранить эти листочки? Быть может, оно так сказало: «Прикоснись к ним без страха. Открой глаза. Не бойся видеть. Не бойся смотреть. Это не смерть, а просто новое время. Смерти нет». Так? Но тогда совсем не хотелось думать об этом…       Я думал о смерти. Смерть. О погребении, месяце, крестах. ПYстоте. Вино, цветы, яблоки kровь на одежде, хвост, 2 кольца, татYиqовkи kр0вь — вино — ро3ы — дождb. Месец, вика, время коралева 3иктория Часы!.. Звуkи заглохли дата раз6илась на циqры и эти цb1фрbl сыпалис — бам!бам1бам!— словн0 тежелые д0ждевые капли на ржавый жblле3нb1й корни3 вот эти 1874 1888 1 8 8 8 17 88 18 8 47 1       Покурил. Выпил тетраметилтетраикактамегодальше.       Пришли все, кому не жалко: помимо Сатаневского, Элис, товарищ сержант, Ангелов, Соколовский, Линдберг, даже Швец. Также очень много незнакомых мне граждан. Где-то можно было разглядеть монсеньора и Фернандеса… Они были весьма расстроены: одеты, как и остальные, во все черное, лица их были мрачными, как небо в новолуние, и ни один лучик солнца не падал на них (погода была довольно облачной, ветер 15 ярдов в секунду, без осадков). Я стоял в зале здания ЦК КПСС, тихонько смотрел в широкое окно и со всем вниманием наблюдал, как со мной прощаются. Я надел очки и посмотрел в подзорную трубу. Мне показалось, будто Фернандес… плакал?.. По его лицу стремительно бежала прозрачная капелька, и пару темных пятнышек я мог заметить на его темном костюме. Это тяжело заметить, если не смотреть только лишь на него.       Монсеньор был непоколебим. Впрочем, именно этот признак стал заключительным аспектом в моем расследовании — это, определенно, стопроцентно, бесспорно, он. Смотрел он так, как смотрел бы на сапфировое кольцо, которое осталось от меня в том году. Оно сидело на его руке, он был в тот день без перчаток и во время погружения гроба в могилу задумчиво покручивал его на указательном пальце. Небесные глаза его были наполнены максимальной ненавистью к человеческой глупости, по которой случается большинство войн. Никто из братьев не сказал друг другу ни слова, даже когда все успели бросить на крышку гроба свою горку земли и ушли.       Была в этой толпе и миссис Хаммерсмит со своей семьей.       Миссис Хаммерсмит на данный момент единственная из нашего Западного общества, кто знает, что я не мертв и гроб с алым розовым венком на самом деле пуст. Из Советского — только Сатаневский, Ангелов и Соколовский. Собственно, последний сейчас и транспортирует мою бренную оболочку в Ленинград.       Очень стыдно признаться, но я, вероятно, разрушил ее существующие ныне отношения. Запросто, срубил на корню ни за что. Случилось это так: она приехала ко мне в Москву, усталая и счастливая, полная надежд и светлых ожиданий, спрашивала обо всем: как доехали, не случилось ли чего еще после Вегаса, встретил ли я своего дорогого сержанта, интересовалась моим здоровьем и т. д. и т. п. В квартире никого не было: Элис весь день принимала участие в организации похорон, да и я на Академической уже не жил. Я подал чай с апельсинами, (апельсины, такие большие ярко-оранжевые термоядерные плоды, пару дней назад отыскал в какой-то лавочке) и так мы проговорили около полутора часов. Произошло это, после того как похоронили мой гроб. Вытащили его из машины, положили в землю и закопали. А миссис Хаммерсмит пришла. Откуда она раздобыла мой новый адрес, я и не знаю: информация эта почти секретная. Я взял с нее слово, что она ни при каких обстоятельствах никому не признается, что я на самом деле жив. Произошло это (к моему безмерному стыду) уже после моего подлого греха. Предпосылки к нему были невинны: сначала она положила голову на мое костлявое плечо и обхватила за руку. Я спросил у нее, делая вид, что не понимаю: «Что вы делаете?» — по-моему, наши отношения еще не вышли даже на уровень хороших друзей. «К чему на вы? — ответила она, не отнимая головы. — Называй меня Беллой», — «Но мисс…»       После довольно продолжительной паузы началась ее исповедь: «Я, Винсент, никогда не воспринимала тебя как просто хирурга…» — и далее миссис Хаммерсмит стала говорить, что испытывала все это время, с тех пор как я появился в клинике в Лондоне. Конечно, я был для нее не «просто хирургом» — до этого я сумел догадаться еще раньше. Она и смотрела по-другому, и обращалась иначе, и все с ней было не так, по крайней мере рядом со мной. Просто коллеги, думал я, очень хорошие коллеги. Ее и называли миссис, а не мисс: она ведь замужем за мистером Хаммерсмитом, по-другому будет moveton… Вот только думалось мне, что мистера Хаммерсмита она любит искренне и адекватно, как единственного благоверного. Куда уж мне, просто хирургу, тягаться с его железным статусом законного мужа? Тут без сарказма. У них ведь даже общий ребенок есть, Джереми, кажется, зовут… А она вот так? Миссис Хаммерсмит рассказала, что на самом деле они с мистером Хаммерсмитом относятся друг к другу холодно и почти не видятся: он на работе, она на работе (не успели сблизиться? Может быть), сказала, что я был с ней рядом чаще, чем они вообще здоровались (сомневаюсь) и что любит она меня безмерно и не как сына или хотя бы брата, а как мужчину. Неудобно получалось как с ее стороны, так и с моей: ведь я ее не люблю! Она мне даже не нравится, если рассматривать ее в плане объекта влечения. Я молчал в ответ на ее исповедь. Что же я должен был сказать? Она еще не знала о моих мыслях, и для нее было вопросом, нравится ли она мне хоть сколько-нибудь. Разве я мог так жестоко разбить ей сердце, после того что она сделала для меня?.. За что, миссис Хаммерсмит, вы меня полюбили?       А дальше все помнится слишком ярко, чтобы описывать. Помню, что опыт этот был совершенно другим: я проявил как-то больше инициативы, а она ни разу не сделала мне больно. Я долго шарахался ее касаний, и причины, побуждающие меня так себя вести, были ей вполне понятны, но в конце концов я попробовал довериться. Я вздрагивал и нервно хватал ее руки, но в ту же секунду отпускал, понимая, что ничего по-настоящему плохого по крайней мере со мной случиться не может. Неловких моментов было много, словно бы все это было в первый раз. Ее длинные русые волосы дергаными волнами падали мне на плечи, моя рубашка измазалась в молочном шоколаде: следы эти имели анатомическую форму губ. Тонкие женские пальцы медленно проникали сквозь мои волосы, аккуратно очерчивали контур угловатого лица, как у куклы. Она старалась не быть резкой, какой была со мной во время смен, но все еще держалась сверху. Мои похотливые руки легли на ее хребет и поясницу, совершили усилие — и вот ее гладкая женственная грудь второго размера касалась моей, плоской и бледной: редкие незаметные волоски легли под весом ее тела.       Мальчики, бывает, мечтают, чтобы на их груди выросли волосы, хоть немного — признак «мужественности» и «зрелости». Мне было индифферентно.       Я не чувствовал кожей приставучего химозного латекса, стягивающих ремней, железной конструкции в лицевой части черепа или резинового шарика между челюстями или в каких-то других местах — такого, конечно, не было, да и откуда такому взяться? Миссис Хаммерсмит всегда была приличной женщиной без всяких наклонностей. Единственным объектом, который стискивал мои плечи, были ее пальцы с ненасыщенно-розовым маникюром. Ее касания… были очень мягкими. Как легкие ребенка. И осторожными, как крадущийся варан. Словно бы она боялась сломать игрушку — но что же в этом такого? Игрушки постоянно ломаются, постоянно необходимо оплачивать их ремонт или заменять их новыми. Меняются бренды, кривая спроса, кривая предложения. Но ей как будто не хотелось, чтобы я чувствовал себя тем, кого можно было бы легко чем-то заменить, хотя бы даже и за деньги — чтобы я не чувствовал себя вещью.       Вряд ли у нее получилось. На моей пояснице был товарный знак и штрих-код — я уже был продан, но покупатель так и не явился на пункт самовывоза товаров. Печально. Хотя я пытался делать вид, будто у меня есть какие-то элементы гордости и силы — успешно.       Я весьма оптимистично полагаю, что она это оценила.       Отношения наши имели некий оттенок патернализма. Женщины, как известно, любят только тех, которых не знают. Вероятно, миссис Хаммерсмит не хватало чего-то этакого. Она, как и многие другие люди, притом не обязательно женщины, была заперта в рамки бытовой парадигмы и отчаянно искала выход из нее, путь к своей мечте и своим желаниям. Вероятно, бытовой парадигмой для нее была семья жизнь с мистером Хаммерсмитом. Будь ее воля, она бы с ним давно развелась, и, вероятно, не было бы никакого Джереми. Или же был бы, но приемным отцом этого мальчика стал бы кто-то другой, или же вообще никто бы не стал. Но вот в чем безнадежность: миссис Хаммерсмит все время мешала война. И пока я был вне досягаемости, другого ей наверняка было не нужно, раз она с такой страстью решилась увидеть меня. У нас зашел об этом разговор, как раз после того что я посмел сделать.       «Что будет дальше?» — осторожно спросила она шепотом. Я не знал что ответить: только лежал под ней и активно боролся с интенцией ко сну. Мне не хотелось об этом говорить.       «Сегодня предпоследний день, когда я буду в Москве, мисс», — мое выражение ясно давало понять, что ничего построить у нас с ней не удастся.       «Куда поедешь?» — интересовалась миссис Хаммерсмит, словно моя судьба была и ее судьбой тоже. Словно бы мы уже были женаты.       «В Ленинград, затем в Лондон», — без всяких заморочек признался я.       «В Лондон?.. — она как будто разочаровалась. — Там же опасно…»       «Так нужно, мисс».       Не ищите меня, — хотел сказать я, да не стал. Ей и так было тяжело прощаться с тем, кого она так хотела видеть в эти годы. Тем не менее она не стала разводить типичных для подобных случаев сантиментов: спокойно слезла с меня, оделась, мы мило выпили еще чаю и я проводил ее до аэропорта в Шереметьево. Ничего не было… Пустота.       Кого я обманываю? Кто-то верит в то, что он видит; кто-то видит то, во что верит. Мир — это свет, а наш ум — трафарет с прихотливым узором. Он пропускает то, что допускает. Я своих отношений с миссис Хаммерсмит никогда не допускал…       Надо сказать, что настоящую англичанку среди американок видно сразу, несмотря на то, что Америка — просто плевок Европы. Надо в то же время сказать, что, как я говорю, настоящих англичан в Англии-то почти не осталось: всех, как Кронос своих детей, съела глобализация, а вырвала, выблевала, смачно отхаркнула она смесь из взбитых сливок и англо-французских, франко-американских, американо-немецких и немецко-шведских культур. Одни азиаты сохранили свою самобытность (о русских и Кавказе и говорить нечего) — Востоком вообще можно восхищаться сколько душе угодно. Да что ж делать? Запад есть Запад, Восток есть Восток.       Все поменялось спустя полтора с лишним века. Я не узнаю этот мир — я не его. Всю жизнь считая себя человеком достаточно либеральных взглядов для своего времени, я внезапно стал закоренелым консерватором, оказавшись здесь. Как ни оскорбительно и обескураживающе, а люди (как бы это помягче сказать?) были весьма удивлены, случайно выяснив, что я совершенно открыто не поддерживаю феминизм четвертой волны (кто это?), террористическое движение за жизни черных, пропагандистские акции в честь промульгации прав представителей ЛГБТ (а это?..), смею выражать свое гнусное неодобрение в сторону того, что пол-Европы — это арабы и негры, а не (логично) англо-саксы, франки и скандинавы, и т. д. и т. п., а также являюсь тупым совком, которому лишь бы все отнять и поделить. Тогда я вспомнил, как был сдержанно недоволен моими взглядами господин Линдбеденко, который является левым радикалом, и как он порицал мои «слишком правые» высказывания, и я совсем запутался. Кто я такой?       У нас в 1837 таких называли болотом.       Иногда хочется заявить, что я никакой не тупой совок, не фашист, не гей и не натурал, не сексист и не приверженец феминизма или конгрегационализма — я бабочка aglais io. Но я почти человек, мне двадцать четыре — пока еще мальчик… Мальчик по годам, но зрелый муж по силе И воинской доблести… Он рвался не на свадьбу, А на кровавое поле битвы — Скорее на пиршество воронов, Чем на погребение.       Так писал бард Анейрин об одном бриттском солдате, когда еще не существовало никакой Великобритании и Англия только-только зарождалась. Скучаю по нашим временам. Нашим людям, нашей карте, нашим дорогам, нашему статусу-кво… Что делать! Я уже опаздываю, нам надо спешить.       Наши дела в Северной стране завершились. О, это было такое путешествие! Помимо глобального мира, оно дало мне настоящее чувство братской солидарности с трудящимися всех стран, со всеми народами. Я должен много чего рассказать…       Как я писал в последний раз, я был остановлен в Де-Мойне по причине болезни. Должен признаться, лучевую болезнь у меня и правда нашли — но, как уже очевидно, не острую, так что с невероятными русско-немецко-американскими технологиями меня удалось вытащить с того света. Не знаю, кто финансировал мое лечение — может, Соколовский, может, Швец, может, они делали это через Хаммерсмит, а может, сержант. Я был слаб и не в состоянии действовать, у меня отшибло память (до сих пор разгребаю последствия). Элис устроилась в стационар, где лежал я, ухаживала за моим телом, за моим боксом — прямо сестра милосердия. Я надеялся, что выйду скоро — это случилось несколько позже, чем я ожидал, и немного меня расстроило. В какой-то день, когда лечащие англо-американские врачи прогнозировали мне скорое восстановление и выписку, мне стало заметно хуже. Помню до сих пор. Я открыл глаза с весьма оптимистичной мыслью о скорой свободе, не обращая внимания на вакуум внутри черепа. Вошла Элис с подносом и в антирадиационном костюме, сказала несколько ласковых слов о моем, по словам врачей, с каждым днем улучшающемся положении, но дальше не продолжила, заметив, что без помощи я не встаю. Я смотрел на нее ничем не омраченными, хотя и на треть закрытыми глазами: мне казалось, будто так и надо, что скоро все будет как прежде — но ей, вероятно, подумалось, что я довольно истощен и скоро умру. Стала упрашивать меня, обнимая вокруг ребер: «Лиам, миленький! Ну не сдавайся, не надо! Пожалуйста, живи!» — я не понимал, о чем она волновалась. На потолке под ней я наблюдал приклеенную плесень, и сквозь черно-зеленые куски этой плесени я мог разглядеть лицо девушки. Я положил руки на спину Элис и совершил небольшое усилие — она, в слезах, стала выпрямляться, вытягивая меня из гроба. Было время утренних водных процедур. Я держался за нее (а правильнее, наверное, будет «едва не лежал на ней»), мы вместе одолели расстояние от койки до двери в сортир, затем до раковины. Санузел был белоснежно чист и блестел, как жемчуг. Я же на его фоне выглядел как какой-то мусорный маргинал. Возмутительно… Элис тронула пальцами мой небритый подбородок и повернула к зеркалу. Действительно: быть может, я и пытался сделать живые глаза, а только от этого еще больше походил на покойника, чем и напугал бедную Элис. Но что же это тогда такое? Еще одна мутация? Гифема из передней камеры глаз никуда не пропала, хотя должна была исчезнуть несколько дней назад, впрочем, она была заметно уменьшена. Я был в некотором ступоре после увиденного.       Как же так? Доктора, фамилии которых я уже и не помню, прогнозировали скорую реставрацию, и я, как врач, им даже поверил — но…       Но что-то в генах моих было не так.       Вода смыла с лица серую пыль. С серых кончиков моих волос, висевших словно сосульки, свисали мутные водяные мешочки. Кап, кап — движениями головы я ронял их на пол, несвежую робу и накожное покрытие Элис. Так же и оболочку свою я уронил около койки. Пыль, что сыпалась с меня, осквернила отдистиллированный пол и все вокруг тела. Мне мерещилось откуда-то блеяние голодных коз и липкие касания лысых крысиных лапок. Я шепнул себе почти молча: ничего тебе не мерещится! Если чего-то не видишь, это не значит, что этого нет. Мне стало грустно. Я давно не видел города, деревьев, маленьких детей, подобие жизни — и ведь все это было, только далеко и снаружи стерильного бокса. И грустил я зря: через несколько дней все снова пришло в норму, меня даже смогли навестить мои русские товарищи и знакомый сержант. Джеймс был особенно рад меня видеть: в последний раз он смотрел на меня, когда тащил в ближайшее подобие стационара. Ему тоже досталось от взрыва, и после него он где-то неделю, быть может, декаду провел уже в другом медпункте. Спустя двести с лишним штук бумаг меня, наконец, выпустили из радиационного отделения с чистой совестью, а папочку с историей зависимости от Хофмана, конечно, молча прибрали себе. Да не суть: науке — польза, обществу — зрелище. Между тем после Вегаса и до Айовы я ничего не писал. Писать, в общем-то, нечего: из Невады мы выехали, лишь начал я двигаться, а дальше путешествие наше прошлось по штатам Юта, Колорадо и Небраска. Все это время до Де-Мойна я был не в себе. В Юте меня снова затаскали по психиатрам, выписали новый транквилизатор — феназепам. Несмотря на то, что еще лет тридцать назад этот препарат был запрещен в США к выписке в качестве рецепта, юридического контроля за ним не велось. А сейчас его разрешили совсем. Не знаю отчего, бизнес — как обычно. Таким образом, с марта я начал принимать анксиолитические препараты, и их побочные действия сказались на дальнейших моих делах не так скромно, как от тетраметилтетраазабициклооктандиона. Феназепам оттого и был запрещен, что слишком мощный: его угнетающее влияние на ЦНС довольно внушительно, и вследствие этого большую часть путешествия я спал, бездельничал или же просто не мог ничего делать. Никто, в общем-то, не возражал. Об этом мало кто знал, но о насильственно введенной дозе ДЛК-25 мои товарищи были в курсе. Бедная моя центральная нервная система! Я ее совсем не жалею. Если бы она была человеком, она бы давно меня бросила.       Собственно, из-за феназепама и начались дальнейшие проблемы. Из-за повышающейся толерантности я стал повышать дозу, и привело это к настоящей катастрофе. Мы были уже в Де-Мойне. Как рассказывали мне Швец и Соколовский, город подвергся бомбежке европейскими войсками, которые на самом деле африканские. Мы в это время были почему-то в разных местах — почему мне не сказали или забыли сказать — и я, будучи почти под кайфом от феназепама, укрытия искать даже не пытался. Спас меня некий летчик — мой хороший сержант Тернер. Отыскал «по белой шевелюре», засунул в вертолет и наперекор правилам полетел в ближайший медпункт. В это же время, где-то днем раньше в Де-Мойн на каких-то птичьих правах прилетели Ангелов и Элис. Дальше читатель, вероятно, уже знает.       И было нас шестеро: я, Элис, сержант и мои товарищи по новой службе. В последний раз я зашел в нашу «совершенно секретную» штаб-квартиру в Де-Мойне (действительно совершенно секретная, потому что узнал я о ней прямо в день отъезда), собрал вещи и документы и отправился со всеми в штат Иллинойс. Что я должен был делать в Иллинойсе, до поры до времени мне было неизвестно. Я, конечно, понимал, что являюсь чем-то вроде приманки, живца, отвлекающего маневра, просто информатора или разведчика — но тем не менее ни Соколовский, ни Швец никогда не давали четких указаний, действуя как бы импровизированно. Вообще чудо, что я увидел сержанта во второй раз: ведь я мог быть уже как два года мертв. Встреча с Джеймсом немного меня построила. Еще один раз мы смогли увидеться, когда меня уже выписывали.       «Ну и ну, Ланкастер, не ожидал увидеть тебя именно здесь!» — говорил он с восторгом, удивлением и одновременно с каким-то разочарованием и обнимал меня по-своему.       «Я тоже, Джеймс. Ты как?» — казалось бы, равнодушно отвечал я, словно бы этот разговор был для меня формальной рутиной.       По рассказу сержанта, после поездки в Краков он переправился в Уэльс и тут же сообщил свои координаты Америке, как если бы он был там подбит, потерял связь по причине внутренних беспорядков в Великобритании, вследствие этого ошибочно признан погибшим или без вести пропавшим, а тут недавно поймал возможность связаться со своей военной частью и, как ответственный защитник Родины, тотчас это сделал. Действительно, Джеймс был признан без вести пропавшим: после его побега с нами в Европу его соратники (Максвелл, Рэйкс и Джонсон, если верить старым записям) были отозваны с места ведения военных действий и доложили, что Джеймс был сначала тяжело ранен, потом выписан, а затем и вовсе пропал. Тщетно его пытались найти, но никаких материальных или информационных следов не обнаружили. И когда в соответствующий орган DoD поступило сообщение лично от Джеймса, информация о его состоянии и местоположении легко подтвердилась. Уж не знаю, как ему удалось обдурить целый федеральный орган национальной безопасности ведущей сверхдержавы — звучит как литературный бред. Скорее всего на него просто забили, а может, он просто оставил все свои жучки в Уэльсе и уничтожил их. Никто не знает. Сержант сказал, что это его военная тайна.       И было нас шестеро… Увязался с нами и Ангелов, хотя мы настоятельно рекомендовали ему брать Элис и ехать обратно в Москву. Да кто ж нас послушает? Так яростно протестовала она против этой идеи, так сентиментально и подолгу обнимал ее Джеймс, так счастлив был я видеть ее настоящую вместе с ним — что Соколовского мы быстро сломали. Ангелов лишь простодушно пожал широкими плечами, Швец же неопределенно хмыкнул. Несомненно, решение глупое и опасное — но, вероятно, не настолько, чтобы его пресекать. По крайней мере пока.       В Иллинойсе было то же, что и в Портленде: я удивлялся количеству своих социальных взаимодействий; Соколовский и Швец решали свои дела и от случая к случаю предоставляли требования куда-то с ними поехать; уэльсовский трюк провернуть у Джеймса бы в любом случае не получилось, так что он был занят то в родном Де-Мойне, то в Вашингтоне, то в Мэне, etc., и поэтому время с Элис проводил Ангелов. Он ответственно следил, чтобы она не натворила глупостей в наше с сержантом отсутствие и иногда предлагал ей улететь хоть в Москву, хоть в Ленинград, хоть в Тулузу — но Элис все упиралась, сказав однажды, что хотела бы увидеть конец рядом со мной и Джеймсом, что они с Швецем, Соколовским, Линдбергом и Сатаневским, бесспорно, тоже хорошие и порядочные ребята, но что она привязана не к материку, а к людям. Джеймс, по ее логике, привязан к порно, а я ко времени.       Сатаневский и Линдберг, оставшись в Москве одни, тоже далеко не почивали на лаврах. Поль (как я иногда называл Сатаневского) вместе со своими сослуживцами, имена которых мне неизвестны, координировал из Третьего Рима практически все действия, совершенные моими товарищами, в том числе Ангелова. Женечка был занят в немного другой области, а именно в области военно-промышленного комплекса. Мы поддерживали постоянную связь, поэтому потеряться точно не могли.       Иногда я не понимал, зачем я вообще там нахожусь. Что я конкретно делаю, зачем нужен, что во мне такого ценного или удобного, почему именно я. Из всех вопросов я смог ответить лишь на один, последний: это все воля Белиала случая. Должна же хоть на кого-нибудь упасть указка. Нет… Спасибо Господу, что в удачу я не верю. Ведь у всего есть причины и следствия.       Переезды у нас совершались внезапно, и обычно происходило это так: Сатаневский посылал им двоим информацию, что срочно надо прибыть, допустим, в Детройт, штат Мичиган, Соколовский и Швец моментально передавали слова о переезде мне, и мы в экстренном порядке, заметая следы и признаки существования, ехали на чем попадется в Детройт. Свою машину по известным причинам иметь было опасно.       Детройт, впрочем, оставил мне не лучшие впечатления — как и любой другой город в этой стране, они все такие одинаковые… Меня как-то остановил на улице патрульный и потребовал поехать с ним. Я без особых нареканий залез в полицейскую тачку, и даже когда увидел на горизонте слившееся с небом, неприветливое здание, вопросов никаких не задал. Не помню, как попал в комнату допроса.       Обстановка в ней была близка к сериальным клише: характерный для подвала полумрак, холодный неудобный стул, дешевая лампа, по бокам и у входа внушительных размеров люди с автоматами (большинство темнокожие), напротив лица — тот, кто непосредственно ведет допрос, то есть следователь или дознаватель. Поначалу я вел себя абсолютно спокойно и даже смел наглейшим образом врать: на вопросы по типу «чем занимаетесь», «с какой целью приехали» и «есть ли знакомые» отвечал, что искал лучшее будущее в Северной стране, как и многие их иммигранты, а знакомых всех оставил на восточном полушарии Земли. Зря. Что-то такое стало обо мне известно, о чем врать было нельзя. Мне тонко намекнули, что тактика моя провалилась с треском, и тогда я стал плавать. Не получив удовлетворяющих ответов на свои дурацкие вопросы, следак сдержанно психанул и приказал негру сначала лишь сломать мне мизинец. Вопросы иногда были такие, что ответа на них я даже не знал, но никто, разумеется, этому утверждению не верил: последствием этого факта стали выбитые из коллатеральных связок проксимальные межфаланговые суставы. О чем знаю, о том не проронил ни слова — за неразглашение информации, спрос на которую столь высок, заплатил наружной целостностью своего прекрасного лица. Следователь отчего-то был уверен, что я владею довольно многим и очень долго не хотел меня отпускать. Чего только не придумал за это время, устроил прямо какой-то Гуантанамо: я уже ничего не соображал, кровищи было как в кино (на самом деле ее просто размазали ботинками по полу), текла она из всех моих щелей и дырок, вместе с ней расплылась где-то сзади лужа желчи (это можно было определить по запаху) и глазные яблоки сводило от слез. Вдохи давались болезненно из-за кусочков ребер, как и выдохи, ухо было как треснувший колокол: слышались какие-то искаженные вибрации и волны, эфемерной реверберацией ползущие по рваной ушной раковине.       Это были… писки? Писки подопытных крысок?       И эта знакомая боль в гипогастральной области…       Пока это происходило, я вспоминал Вегас и думал, что теперь-то точно сдохну. Но что важно было не это, а факт, что я так ничего и не сказал. В какие-то полсекунды мне даже хотелось гордиться своей силой воли, но этому чувству активно мешал темно-коричневый пенис диаметром как мое запястье, который по несчастливой случайности оказался у меня в заднице. В какой-то момент я стал жалеть, что я не женщина, потом вспомнил, что, будь я женщиной, наверняка бы залетел и пришлось бы ходить к гинекологу и по медицинским показаниям оплачивать аборт, потом одернул себя с мыслью о том, зачем же мне представлять себя женщиной, если я в действительности мужчина, затем стал в этом смелом тезисе сомневаться, взяв в учет реальные обстоятельства моего тогдашнего положения — а там и мысли закончились, едва ли мои волосы приняли на себя эякуляционный удар.       Когда процесс стал принимать циклическую форму, я думать уже не мог: тяжело думать, когда анальное отверстие закупорено куском плоти толщиной около 0.06 ярда, а просвет глотки заткнут куском длиной около 0.22 ярда.       До сих пор рот полоскаю. Не помню, как все завершилось — помню злой голос сержанта, который в это время исполнял приказ в Гранд-Рапидсе. Если быть точным, это я думал, что он в Гранд-Рапидсе. Как он сам мне потом рассказал, ему сообщили о внезапной моей пропаже и возможные координаты, они с Рейксом кинули свои посты, поставив на них кого-то там еще, в бешеном темпе проверили все двенадцать штук мест, остановились на тринадцатом, потребовали срочный доступ, тыкая пальцами в нашивки на груди и пихая им в глаза удостоверения, и их сопроводили к заветной комнатке. Это странно. В Северной стране местные органы власти не подчиняются федеральным. Быть может, что-то изменилось в их законодательстве, или же сержант был особенно настойчив, или же он где-то раздобыл особое разрешение. Не знаю я. Дверь шевельнулась… И тогда я его услышал.       Повез он меня туда, где стены наоборот мягкие и свет мощной лампы в глаза бьет. Где кости сломали, поставили новые, где суставы выдернули, поставили обратно. Это по мелочи. Основные заключения были так себе: где-то меня порвали, как рвется кожа у питонов, когда они съедят что-то очень большое вроде антилопы, где-то надо было что-то зашивать. Джеймс едва не решил снова наведаться в тот участок и хорошенько набить тому следователю морду. А бедного Рейкса еще давно отпустили обратно на пост в Гранд-Рапидсе, отдуваться за их временное несогласованное отсутствие.       Когда приехали в одно из мест нашего временного проживания, я не стал ничего никому рассказывать, словно бы мой допрос еще продолжался. Жили там только Элис и Ангелов. Джеймс, как только транспортировал мою тушку туда, рванул в Гранд-Рапидс. Как выяснилось позже, никакого трибунала над ними не было, только выговор. Сержант, когда разговаривал с Элис и Ангеловым, очень просил, чтобы одного меня ни в коем случае не оставляли, ибо неизвестно, какая еще причуда может со мной случиться. Элис, стоило ей увидеть мое изуродованное лицо, догадалась, где я был. Пыталась чего-то спрашивать — я ничего ей не сказал, помыл голову и, пока никто не видел, закинулся 2.5 мг феназепама, несмотря на запрет сержанта «совать в рот такую дрянь», и отрубился через три четверти часа. Никого не хотелось видеть.       Через пару дней от них пришло письмо с извинениями: обознались, мол, ошибочка вышла. Вот вам компенсация в размере десяти тысяч баксов. Я положил пачку на тумбочку и больше ее не трогал. Так она там и лежит, наверное, пыльная, хотя кто знает? Быть может, эта пачка спасла кому-нибудь жизнь, улетела на наркотики или выброшена на никчемный стартап.       Соколовский прислал Джеймсу обращение, разумеется, зашифрованное. Написал, что вся их команда, включая Ангелова, очень благодарна ему за старания и риск, на который он пошел ради спасения жизни их теневого сотрудника, что даже Сатаневский и Линдберг, будучи так далеко, все равно очень ему признательны, хотя никогда его и не видели. Джеймс хотел было, как только появится свободная минутка, приехать и набить кому-нибудь из них морду (ему лишь бы кому-то морду набить): какого, мол, черта из-за них и их сомнительной деятельности на территории его Родины Ланкастера забирают на допросы и пытают, словно бы он политический преступник и угроза национальной безопасности США? Какой из меня вообще преступник? Если только мелкий вор… Но сержант быстро сбавил обороты и успокоился. Они же не виноваты. Виноваты Восток и Запад.       Так что отношения их вполне можно с натяжкой считать партнерскими.       Но тем не менее… Видел все это только Джеймс. И если в силу своего либерального воспитания он не считал это чем-то прям уж таким катастрофическим, то слишком хорошо помнил о моем восприятии таких явлений. Когда мы уже были в Кливленде, его нагрузка на службе слегка уменьшилась. Он стал приезжать чаще, познакомился с моими советскими товарищами, и как следствие они все убедились, что враги им не они сами, а нечто намного большее; что Джеймс, Джонсон, Максвелл, Рейкс, Соколовский, Ангелов, Элис, Швец, я, даже Линдберг и Сатаневский и все их товарищи — все мы в одной лодке, нет никаких различий по национальному или политическому признаку. Все мы одинаково жертвы.       Он приезжал где-то раз в неделю или полнедели, справлялся о моем состоянии. Сначала я ничего не говорил об этом: отвечал вопросом на вопрос, уводя одну тему к более пространной, как на минном поле или на интервью с одиозным журналистом — но… Однажды он решил не отступать и дверца клетки захлопнулась.       «Хватит, — твердо прервал он, — я не потерплю пиздежа. Говори».       «Что?» — недоуменно переспросил я хлопая глазами, как дурачок.       «Ты с ума сходишь, Ланкастер, я же вижу, хоть и бываю здесь не так часто. Эти твои таблетки делают только хуже, ты на себя позырь. А те психиатры явно нас наебали».       Возможно, он был и прав. Доктора психиатрических центров не сказали ничего по-настоящему дельного или информативного, а феназепам и тетраметилтетраазабициклооктандион лишь помогали забыться, как крепкий алкоголь или наркотики. Джеймс грубо и неосторожно вскрывал травму, нанесенную несколько лет назад и недавно начавшую прогрессировать, словно бы вскрывал банку с сардинами — но так он помогал. По-своему, бестактно, порой неловко, однако искренне, с желанием что-то починить.       «…ты совсем перестал разговаривать, больше ничем не интересуешься. Элис сказала, что за день ты с кровати встал всего два раза: в туалет. Как это по-вашему зовется? Бэдээр? Пэтээсэр?» — перечислял он умные аббревиатуры, которые давненько слышал от врачей.       «Джеймс, я не психиатр…»       «Да похрен. Этот… — он запнулся, — допрос оставил на тебе свой отпечаток. Я хочу, чтобы ты высказал все».       «Давай», — подстегивал он после короткой паузы. Это слово разделило молчание раз в двенадцать длиннее, чем та пауза. Я смотрел в его уверенные глаза, пытался решиться: вот сейчас, сейчас надо все-превсе сказать, прямо сейчас вот возьму и скажу и начну говорить, в этот вот момент, да, сейчас прямо скажу…       Не начал.       «Это слишком тяжелая формулировка, сделай ее мягче», — произнес, наконец, я. Сержант хотел было разозлиться: сделал резкий вдох, приоткрыл рот от возмущения, но вовремя осекся и собрался с мыслями.       «Твои ощущения в то время… Какие они были?»       Я покачал головой: «Трудно».       «Какие были эмоции?»       Я прищурился. Джеймс вздохнул рыча и запрокинул голову. Помолчал. Долго думал, как поставить вопрос так, чтобы я мог на него как-нибудь ответить.       «Ты боишься?»       Тогда замолчал уже я.       «Огласка этой проблемы сохранит статус-кво?»       «Че?»       «Разговор останется конфиденциальным?»       «Само собой, Ланкастер».       Надо сказать, что эти, казалось бы, нелепые разговоры с сержантом имели больший толк, чем сеансы в частных клиниках. Мы встречались с ним в различных местах: в непопулярных ресторанчиках, средненьких неизвестных барах, компьютерных клубах, в которых было мало народу или ютились одни подростки — так снижался риск быть отслеженными. Я рассказал ему о Вегасе, о попытке выпить свой же анестетик, о передозировках, о конкретных приказах следователя — Джеймс же злился на всех подряд, в том числе и на Швеца с Соколовским, что посмели такое допустить, ловил некультурные шоки от пугающей изобретательности людей, испытывал вину, что не был рядом и не защитил того, кто был ему дороже каких-то там штатов, делал попытки внушить мне, что даже после сотни раз я не могу считаться нетрадиционно ориентированным, если мне не понравилось (буду верить!) — но, главным образом, он пытался мне сострадать.       Элис я ничего не стал рассказывать. Быть может, я заботился о ее психике, а может, все потому что она женщина. Они с Джеймсом в последнее время мало ладили: подсознательно она постоянно сравнивала его то с Ангеловым, то вообще с Фернандесом, требовала, чтобы он был рядом чаще, но это, разумеется, было невозможно, осуждала, что фактически он работал против меня и моих товарищей, на самом деле не желая нам смерти; он бесился оттого, что Элис смотрит на все так инфантильно и просто и даже не пытается понять всю безвыходность его положения. Словом, в их отношениях настал тяжелый, переломный период, и я до сих пор не могу спрогнозировать, куда склонится чаша этих весов.       Мы провели в Северной стране чуть меньше полугода — а рассказать мне о моей настоящей роли во всем этом фарсе мне соизволили только в Кливленде. Я… проводник. Ключ к успеху, повернув который можно открыть прямую дорогу к недостижимому. Помощник, средство достижения цели. Я не против. А вы думали, это человек определяет ход истории? Что ж, только если это не какой-нибудь изобретатель бессмертия.       Соколовский как-то говорил, что Швец уже весь разнервничался. «Правда? — спрашивал я. — Это было не заметно». Он говорил мне, что скоро будет конец, решающий момент, что здесь и на его работе в целом и так полно стресса — но я считаю, что дело далеко не в этом. Что-то такое он чувствовал, что не давало ему покоя. Что-то плохое. Я тоже.       Все мы ощущали себя не в своей тарелке, как гости. Даже Джеймс, который здесь родился и прожил большую часть жизни. Играли в какую-то запретную игру про сержантов и разведчиков, про дезертиров и патриотов, про войну и мир. Эта игра особенно опасна, потому что ее начинают гости. Рано или поздно вы услышите голос: «Кто не спрятался?» — Через некоторое время он говорит: «Кто не прячется, тот застыл. Я не виноват». После этого вас находят, что бы вы не делали, и все начинается сначала. Кажется, что выиграть невозможно. Ключ: это игра для смелых. На самом деле прячется тот, кто стоит на месте. Пока хоть кто-то в доме прячется, игра будет продолжаться. Любую игру нужно довести до конца. Кто доведет, тот и победитель.       Историю пишут победители. А будут победители в этой войне? Человечество в очередной раз в опасности. Не важно, чего мы смогли достичь... всегда находим способ разрушить это. Вавилон, Рим... Империи растут, империи гибнут... Америка ничем не лучше. Думаем, что неуязвимы... Вторую мировую, войну с «терроризмом»… Мы пережили, но приблизились к краю пропасти. Тут и стоим. Коллапс уже близко, и жизни меньшинства перевесят жизни большинства. Революция…       Покурил.       Мы были уже в шаге от своей цели. К сожалению, каким-нибудь образом разглашать планы действий моих товарищей я не могу, ибо легко и вполне себе реально могу попасть под военный трибунал. Обидно! Но правил мы не нарушаем… Только что Соколовский глухо рассмеялся.       Мы, наконец, прибыли в город Вашингтон, столицу Северной страны. Было это в начале июля, буквально недели две назад, и я не могу вспоминать эти дни без горечи: воистину, они были самыми экстремальными во всех отношениях. Джеймс и Нелл окончательно рассорились, Соколовский был на пике раздражения, а мерзким апогеем данного состояния стал мой абстинентный синдром. Ведь я больше не принимал феназепам. Тем лучше для меня: если бы я продолжил принимать его, неизвестно, насколько увеличились бы наши потери.       Люди чувствуют свою смерть. Так и Швец ее чувствовал — понял я это, лишь когда в Вашингтоне прогремел взрыв. Считается, что нам повезло… Это был не случай, а жертва. Мы устроили диверсию, и вряд ли бы она удалась, если бы он не остался там, в подвальных коридорах. Я звал его, тянул к нему руку, пока все остальные бежали вон — а он грубил, угрожал выстрелом и не двигался со своей дурацкой ногой с места. В последний миг сержант схватил мое плечо и с силой дернул. Я не дергал назад, не тянул Джеймса в очаг пламени, но слезы держать не мог. «Закрой свое сердце, — сказал он мне. — На войне успех — это кровь врага, остальную часть души мы теряем!» — «А кто твой враг?» — он не ответил. Сверху вдруг выскочил Максвелл с автоматом и направил на нас. «Хей, Максвелл…» — «Назад. Оружие на землю», — «Максвелл, ты чего?» — «Оружие. На землю», — «Мы же как братья почти…» — «Ты крот», — «Максвелл, мы бухали вместе…» — я не мог терпеть дальше. Пока Джеймс был в культурном шоке от поведения его уже бывшего друга, а тот утомленно, безразлично, но сдержанно слушал его проповеди об их вместе проведенной юности и даже детстве, я выстрелил. Сначала в колено, потом в голову. Сержант не стал долго смотреть на труп: схватил меня и потащил дальше, буркнув что-то вроде «спасибо». Глупо получилось.       Primum non nocere, — так звучит самый большой и самый главный принцип каждого врача в мире. Я посмел его нарушить. Убил… политического врага. Верно, выбора тогда не было. Но что если всего этого путешествия я мог избежать? Сколько бы людей осталось в живых, сколько судеб могло измениться… Господин Швец, сержант Максвелл, миссис Хаммерсмит, доктор Аткинс, Феликс, Джимми… монсеньор и Фернандес? А также Хайды и Мэри Джейн… На мне с детства лежит проклятие демона. Ощущение, будто бы нечто невесомое, гипотетически невозможное и абсурдное заставляет меня совершать отвратительные, аморальные поступки. Поджог. Предательства. Измена. Убийства. Момент пожара… Я помню только руки монсеньора и чужой голос, вкрадчивый шепот, который звучал изнутри моего мозга: «Ты скорее дашь этому миру сгореть, но не переступишь через свою…» — свою… свою что? Он не закончил.       Покурил.       Лишь мы выскочили на поверхность, сержант сунул меня в чемодан (обычный такой чемодан на колесиках для туризма, я не шучу) и передал Соколовскому, который делал вид, будто он обычный штатский, ничего не знает. Сатаневский давал ему рекомендации по таракану внутри уха, и тот поехал со своим бесценным багажом прочь, встретил Ангелова с Элис, распаковал меня и снова зачем-то срочно уехал. Я сказал им о потерях, а на вопрос Элис о Джеймсе покачал головой и пожал плечами. Ангелов заметно помрачнел, и девочка моя расплакалась: в итоге призвала нас быстрее Джеймса искать. Спустя декаду мы выяснили, что над ним все-таки совершили военный трибунал и приговорили к смертной казни на электрическом стуле за множественные его косяки и диверсию, повлекшую смерть президента, но главным образом, за содействие коммунистам. Я вспомнил недавно прочитанную «Зеленую милю», документалки об американских тюрьмах и рассказы самого сержанта, стал обдумывать способы, как найти доказательства его невиновности, подкупить полицаев или выпустить Джеймса досрочно. Элис решительно заявила, что такого не будет и что казнь надо непосредственно сорвать, Джеймс пускай бежит, и мы побежим вместе с ним… Она оказалась права, потому что никаких доказательств найти я не мог, а проникнуть в тюрьму без особого разрешения от ОМСУ, связей с полицейскими надзирателями или без уполномоченного сопровождающего мы не сможем. Единственным способом было явиться прямо в день казни, потому что на казнь преступников могут посмотреть все желающие, которых, между прочим, собирается не так-то много, исключая семьи потерпевших.       И тем не менее Элис в такой же степени была не права, потому что сбежать из американской тюрьмы невозможно из-за множественных факторов. Что ж, мы наведались туда утром, в день казни. Пришли жены и прочие родственники погибших в том пожаре, а также Рейкс и Джонсон. До казни оставалось полчаса, и мы смогли с ними ненадолго пересечься.       «Вы собираетесь выпускать кабана из капкана?»       «Хей, а разве не твоя альбиносая змея пустила целебный яд в его задницу?» — продолжал Джонсон шифр.       «Которую потом пришлось возить к ветеринару в Мичигане», — подхватил Рейкс. Умные ребята… Я был тогда поражен.       «Яд змеи мог бы пойти вам на пользу», — заключила Элис улыбаясь, и мы снова многозначительно переглянулись. В стенах стояла прослушка.       Это было поразительно! Такая случилась история…       Джеймс был в шоке, когда в комнату казни вошли я и Элис. Он смотрел на нас всего секунду, но после нашего появления уверенности у него стало, как если бы он сам стоял около рычага или читал приговор. Женщины обзывались на него, выкрикивали грязные слова и проклятия, недостойные языка женщин — но для сержанта это была словно симфония… Я не знал, но, оказывается, до постройки своей военной карьеры Джеймс, Максвелл и Джонсон работали надзирателями в тюремном участке. Максвелл был уже мертв, а вот у Джонсона остались здесь кое-какие вещи. И даже миссис Максвелл решила пожертвовать собой. Как выяснилось, сержант Максвелл завещал ей, чтобы она вне зависимости от обстоятельств помогала Джеймсу, если тот не сможет. Что это получается? Он лишь выполнял приказ, будучи не в силах ослушаться, а я убил?..       Она (а ведь я даже не знаю ее имени) вдруг встала посреди чтения состава преступления и начала стрельбу. Вместе с ней вскочили Джонсон с Рейксом, и мы под шумок сержанта освободили. Крика было колоссально много, как на метал-концерте. Сержант рванул из той комнаты, и нам оставалось лишь успевать за его ботинками. Каштановые волосы и загорелое лицо намокли от смоченной в воде губки.       Миссис Максвелл, к сожалению, умерла.       И кто бы мог подумать, что Джеймс решит угнать полицейский вертолет? На крыше, пока мы прятались от пуль, я сказал ему, что он сошел с ума, пока сидел в камере, что все равно правительству пошлют сигнал, что бешеный заключенный со своими ассистентами угнал вертолет, и что скоро нас все равно найдут по координатам и собьют, особенно с современным оборудованием, и уж тогда мы точно погибнем. Но кто меня послушает? Джеймс и Элис сели в дурацкий вертолет (ключи, вероятно, подкинул откуда-то Джонсон, который со мной и Рейксом занял другой летательный аппарат) и полетели черт знает куда. Чудом совершили аварийную посадку в Мэне, затем залегли на дно…       Он был до безумия счастлив видеть своих товарищей, в особенности был счастлив видеть Элис. И ведь это была ее идея рискнуть и спасти его. Я не мог нарадоваться за них, но возникала новая проблема, которую, впрочем, решили быстро: Сатаневский выбил мои координаты и приказал Соколовскому с Ангеловым в экстренном порядке возвращаться со мной в Москву. И мы полетели…       Ни Джонсон, ни Рейкс меня больше не видели, а сержант и Элис считают, что я погиб в авиакатастрофе. Связаться с ними я уже не мог. Я подумал… Может, оно к лучшему? Наконец, Элис не будет связывать ее прошлое и у них с Джеймсом все будет прекрасно. Меня не будут искать, у меня у самого полно дел за пределами Северной страны. Да и в самой Америке дела идут ужасно. Этот мир слаб. Мягок. Мы забыли, что значит быть сильными. Мы позволили слабым править сильными и теперь удивляемся, что почему-то сбились с пути. Ведь власть… очень искушает. Власть — это наркотик. Кто попробовал его хоть раз — отравлен ею навсегда. Если бы мне предложили стать королем или хотя бы младшим пэром, я бы тотчас отказался — боюсь, власть легко может вскружить мою больную голову, поэтому я никогда не претендую на кресло главы государства. И боюсь я не столько ответственности, которая непременно ляжет на меня, когда я эту власть приму, сколько последствий, которые мои поступки могут за собой повлечь, потому что мой рассудок будет уже не в состоянии их контролировать. Власть пьянит насекомых.       Я попросил своих советских товарищей (кроме Линдберга, он ничего не знает) не говорить никому, что я жив. Пускай я буду мертв. Они, конечно, недоумевали, но просьбу выполнили. Память о господине Швеце мы повезли с собой, потому что после того дня от него ничего не осталось — только фуражка, которая чудесным образом лежала вместе со мной в чемодане. Меня похоронили рядом с ним, тоже пустого, и так мы вместе лежим на Новодевичьем кладбище. Вроде не жалуемся.       Что же до войны, так она закончилась. Сегодня. Я не знаю как это понимать и не хочу. В Северной стране (и, между прочим, в Великобритании) назревает что-то грандиозное и кровавое. Отвратительное и необходимое. На «р». Ре… рев…       Тяжело писать. Не учатся ничему некоторые и учиться, блин, не хотят. Кина американского насмотрелись, или крышу срывает от жадности… Ты ему про аномалии — он тебе про хабар. Ни о чем думать не хотят, кроме бабок… Пока кишки по веткам не разбросают. Так ломаются империи. Откатывается экономика. Если бы мы жили вечно, то, возможно, хватило бы времени все понять. А время… ресурс ограниченный и невосполнимый.       Впрочем, для кого как. Буквально вчера я получил странного вида (в наш век по крайней мере) обращение. Его принес Соколовский. Оказалось, что письмо затерялось на почте, а я сам так замотался, что даже не заметил уведомления о том, что оно пришло… Однако сейчас оно на своем месте, то есть у меня. Прикладываю:       Нежданному, но такому дорогому гостю (серьезно, Лиам, на ваше содержание мы потратили раза в четыре больше, чем на нас с братом в течение года! Особенно на мессира месье сэра господина Тернера)       Надеюсь, это письмо найдет тебя вас в здравии. Хотя, судя по скорости нынешних почтовых систем, придет оно разве что к ядерной зиме…       Должен сказать, ваше пребывание в Летающем нашем скромном жилище произвело на нас с братом большое впечатление. Вы напомнили нам Чертенка одного старого знакомого, который, увы, уже почил с миром. Мой брат и я поняли, что жизнь не заканчивается на чьей-то смерти и нам следует жить дальше и смотреть в будущее с гордо поднятой головой. Чего я искренне желаю и тебе вам. Уверен, вы многое пережили в своей поистине длинной жизни, однако я рад видеть, что вас окружают такие замечательные люди (особенно Элеонора, о Нелл, если ты читаешь это письмо, знай, ты покорила мое сердце, и я рад бы упасть к твоим ногам и смиренно ждать твоих повелений, но, увы, нас разделяют сотни миль, которые, впрочем, не способны заглушить моих пламенных       Чертенок Винсент Лиам, мы были рады вашему визиту и всегда ждем вас и вашу очаровательную спутницу у себя. Мы с Люциусом желаем вам легкого пути и счастливой жизни. Если вам понадобится помощь, мы готовы прийти на выручку, даже если ты будешь на другой планете помочь вам хотя бы советом.       Навеки твой старший брат       Всегда к вашим услугам,       Фер :)       Это был настоящий Фернандес, как он есть, мой дорогой старший брат. Это письмо смело все мои бывшие намерения насчет Великобритании и всего мира, словно ударная волна смела сухие травяные соломинки. Мой путь не изменился: я все еще лечу в Лондон, но не затем, чтобы внести в эту войну свою лепту. Это бессмысленно, идеального не существует. Если монсеньор и Фернандес живы… если действительно существует Эликсир Бессмертия… С часами Белиала я мог бы обратить процесс моего исчезновения или хотя бы попытаться — ведь я ничего от этого не теряю. Я могу обратить все последствия перемещения и снова сделаться мальчиком, могу выскочить в XIX век в моем настоящем обличье, могу снова все забыть, умереть, распавшись на атомы, могу настолько искривить континуум, что Вселенная самоуничтожится, а наши души в порядке, соответствующем метафизическим законам, продолжат свое существование в иных формах жизни в другой Вселенной в формате четвертого измерения — все может быть… Фернандес как-то говорил: «Лучше сделать и пожалеть, чем не сделать и тоже пожалеть», а монсеньор: «Что бы ты ни совершил, тебя еще можно спасти». Я и так уже все сломал.       Монсеньор… Фернандес? Я возвращаюсь.       Если я умру… (первый раз я выскажусь как эгоист и представитель высшего сословия) И даже если от меня что-то останется… Пускай меня похоронят в Соборе Святого Павла. Я хочу в Англию, в Лондон. Пускай в разоренный и изможденный войнами, общественными беспорядками и кризисом. Пускай… Нужно посмотреть, как он, дышит ли, смог ли выстоять эти времена… Я очень давно там не был.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.