ID работы: 12999657

Книга I. Имаго — дневник кардиохирурга

Джен
NC-21
Завершён
4
автор
Рок-лед бета
Размер:
139 страниц, 12 частей
Метки:
Аддикции Альтернативная мировая история Ангст Би-персонажи Боязнь одиночества Боязнь сексуальных домогательств Будущее Врачи Вымышленная география Вымышленные заболевания Грязный реализм Дарк Депрессия Дневники (стилизация) Дорожное приключение Изнасилование Киберпанк Кинки / Фетиши Курение Мироустройство Названые сиблинги Насилие Нездоровый образ жизни Нелинейное повествование Нервный срыв Нецензурная лексика ПРЛ Параллельные миры Повествование от первого лица Постапокалиптика Потеря памяти Прогрессорство Психологический ужас Психология Пытки Расстройства шизофренического спектра Семейная сага Серая мораль Советпанк Социальная фантастика Упоминания наркотиков Хирургические операции Хронофантастика Экзистенциальный кризис Элементы гета Эпидемии Спойлеры ...
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник Скачать

Глава IV. Последний Ланкастер

Настройки текста

По тихой Темзе стелется туман.

2 февраля 2054       Лучше поздно, чем никогда. Better late than never. Melius sero quam nunquam, mieux vaut tard que jamais… Sero!       Укачивает. Плывем через Ла-Манш в Европу в составе трех (без двадцати семи) человек. Сейчас раннее утро, время 4:57. Отплыли чуть менее часа назад. Берусь фиксировать каждое значимое событие и каждую важную мелочь. Документ, который я составляю на данный момент, хоть и нигде не закреплен юридически, но является настоящим и действительным историческим памятником для всей Великобритании, всего человеческого общества. Пишу я это как для себя, так и для всех, кому нужны факты.       Ложь успевает обойти полмира, пока правда надевает штаны.

Сэр Уинстон Черчилль.

Крайне правый политический деятель Великобритании.

      Нельзя сказать, был ли сэр Черчилль «плохим» или «хорошим». Безусловно, для Англии это человек легендарный, наравне с Авраамом Линкольном для США, с Наполеоном Бонапартом для Франции и с Иосифом Сталиным для СССР. Между прочим, именно туда мы сейчас и направляемся. В Москву.       Но по порядку… Не люблю беспорядочность мыслей. В голове бардак, в жизни много проблем, и не знаешь, что со всем этим делать… А начать нужно в первую очередь с себя. Хочу сказать, что мысли мои сейчас крайне запутаны и могут ввести кого угодно (меня в том числе) в сильнейший ступор, но пока я в состоянии логично рассуждать, здраво мыслить и приводить весомые доказательства, не уходя от своей основной мысли к эмпирического характера демагогии, лучше записать самое важное прямо сейчас, пока я с концами не сошел с ума.       По странной причине резко стало слишком холодно. На улице, в клинике, в торговом центре, на этом судне. Мне холодно всегда, притом, что раньше (где-то года три назад) я постоянно жаловался на духоту и жару. Даже одеваясь тепло, застегнувшись по всем правилам, я не ощущаю ни капли комфорта. Связано ли это непосредственно со мной, или же это просто отвратительная лондонская погода — вопрос характера медицинского. Ведь другие холода не ощущают.       Тяжело двигаться.       В клинике тоже было холодно — прямо ледяной замок. Холод я стал ощущать еще с того момента, как переехал из Нового Лондона в Старый — так теперь мы различаем обедневшие окрестности и более менее обеспеченный центр. Приехал я с одной целью: устроиться на постоянную работу. Многие профессии сейчас находятся в дефиците, особенно медицинские — да, я медик, имею всего две специальности: патолога и кардиохирурга, — однако помимо циклической и структурной безработицы (то есть экономического кризиса) Великобритания погрузилась в определенный парадокс (впрочем, с 2051 суть ситуации изменилась слабо). Такой кризис вызван множеством как экзогенных, так и эндогенных факторов. Во-первых, еще в конце XX века стало ясно, что Англия находится в тяжелой политической ситуации: после двух Мировых войн она растеряла все свои колонии, была отрезана от своих основных аграрных придатков позорище! и перестала претендовать на роль Великой Империи, а наши соседи наоборот стремительно набирали военную мощь и подступали к порогу тотальной централизации ебал я это НАТО. Во-вторых, Великобритания еще в начале XXI века намеревалась прекратить свое членство в Европейском Союзе, что дало почву для политических скандалов, а также многочисленных протестов, митингов и пикетов внутри страны. Мы это сделали. Мы вышли из этого свинарника. Ценой курса, ценой авторитета, но мы, черт возьми, оттуда выбрались — а это уже немало. Я и после 2045 говорил, что это верный шаг, учитывая, что узнал обо всем лишь в 2047. Большой и опасный шаг, с множеством оговорок и косвенных аспектов, но верный, хоть и запоздалый. Нам, разумеется, лучше было бы решиться на это лет на двадцать или даже двадцать пять раньше, но melius sero quam nunquam.       Итак, в-третьих, массовые протесты плавно перетекли в гражданскую войну, начавшуюся целых три года назад. Если рассматривать очень поверхностно, как во многих учебниках по английской истории, то можно различить два радикальных лагеря: консерваторы и либералы, — и множество менее радикальных, имплицитных, если так можно выразиться. Дифференцировать эту огромную социальную страту я не в состоянии: группировок очень много, и выделить хотя бы какую-то одну — уже задача. Мировая общественность отреагировала на это бесцветно. Все возгласы, предположения, пророчества, проклятия, статьи, комментарии, рецензии, видео, новостные выпуски — все, абсолютно все потонуло в сотне тысяч миллиардов мнений. Я воспринял меньше десяти процентов всего бесконечного информационного потока, но вывод сделал один-единственный и главное объективный: на Великобританию всем наплевать. Четыре сверхдержавы, доминионы (клянусь, нашу жизнь словно писал Оруэлл) и одинокая, гордая и ничтожная Англия, потерявшая все свое недавнее могущество и все мировое влияние…       Покурил. Грустно мне. Родина умирала у меня на глазах. Буквально семь лет назад я видел колоссальный потенциал, светящуюся дорогу на пути к абсолютному мировому господству, новую экономическую политику и новый тип общества… Но отныне все стало по-другому. Ничего нет. Что произошло? В чем заключается сам аутентичный казус? Где мы все так облажались, что теперь весь мир находится под гнетом Войны? Что за элемент исторического цикла я наблюдаю в данный момент?       Куда нас с тобой забросило, лисичка моя?       Она лежит рядом, спит глубоким сахарным сном. Пусть спит. К восьми часам мы окажемся у побережья бывшей Франции, в порту Гавра, небольшого города на границе. Там мы сделаем остановку, и далее нужно будет определить дальнейший маршру— т Кто-то пихнул меня в бок локтем и перевернулся, продолжив крепко, по-кабаньи храпеть. Это Тернер, мой хороший знакомый, американский военный, по специализации — летчик. Между нами он просит называть его Джеймсом. Отважный, грубый и упертый, с прескверным характером, иногда ленив. Благодаря законам генетики имеет крепкое телосложение и большие толстые руки. Ростом не вышел. Изредка ненавидит меня. Думаю, связано это с тем, что внешность у нас различается диаметрально.       Говорят, размеры сердца человека сопоставимы с размерами сжатого кулака этого же человека. Я все еще крайне удивлен тому, как тогда смог выдержать на нем операцию: ведь его сердце… такое… большое, такое мощное. А мои пальцы? Насмерть отмороженные, тонкие сухие соломинки.       Я еще помню, как они ворвавшись в клинику с ним на руках бросили его в зале ожидания на стулья, где обычно проводили время визитеры пациентов. «Быстрей, быстрей, быстрей, бестолковые вы суки! Он умирает!» — это было то, что я услышал, пока в галопирующем темпе двигался на цокольный этаж. Я появился в холле и там замер: Джеймс, большой, широкий и в серо-зеленой камуфляжной куртке, развалился на железных сиденьях, прижал руки к груди и уперся головой в одно из сидений. Стулья и стена за ним уже были заляпаны темной-претемной кровью; под стульями с каждой каплей — кап! Кап! Кап! Кап! — увеличивалась в площади такая же темная лужа. Его военная форма тоже была грязной, и в тот же момент я понял, что он находится в звании старшего сержанта: краем глаза можно было заметить синюю нашивку выпукло-вогнутой формы с четырьмя полосами с двух сторон. Последняя, замыкающая эмблему, сливалась, образуя внизу некий контур.       Я пялился на него, как кретин, и не понимал, что скоро его не будет. Между губами у меня все еще лежала недокуренная сигарета. Чей-то голос (вероятно, голос его товарища) вывел меня из транса: «Ну и че ты встал, шпага английская?! Помоги уже!» — Я вздрогнул. Мимолетное воспоминание появилось у меня перед глазами: «Шпага английская! Ты хоть знаешь, сколько я потратил на этот Эликсир?!» — моя голова влетела в стену и два раза отскочила от пола.       Я вез Джеймса в тележке (она уже успела окраситься в красный), колеса гремели, серо-белая плитка крутилась у меня под ногами. Управлять им было тяжело: вместе с тележкой его вес превышал мой собственный в два раза. «Мои извинения, сэр, сюда вам нельзя, это операционная», — бросил я им, ворвался в свободную операционку и захлопнул дверь прямо перед ними. Персонал смотрел на меня как на душевнобольного. Кого ты привел? — видел я в их глазах. Ты за них? Ты помогаешь американцам? Ты изменник? Теряться мне было нельзя. Я не мог просто бросить его, аргументируя этот поступок тем, что на нем была американская куртка. Я не мог помогать открытым врагам государства и стать изменником Родины. Я не мог совершить coup de grâce. Я не мог вести операцию «подпольно». Но я и не давал клятву Гиппократа… Дают ли ее сейчас вообще?       Уверенным тоном, словно бы не происходит ничего экстраординарного, я объявил о начале операции. Они тоже сначала растерялись — но потом началось движение, и вся наша ячейка взялась за работу: стартовал ежедневный больничный механизм. Мы были знакомы между собой, потому что численность кадров в отделении не превышала сорок человек. Замолчали эмоции, начался строгий и бесчувственный apparatus major. С тела Джеймса (о боже, я пишу так, словно он уже умер!) сняли всю одежду (она была грязная, и с нее в организм могла попасть инфекция) и уложили на стол, который был покрыт жесткой накрахмаленной тканью. Оказалось, что Джеймсу просто прострелили грудь, и пуля вошла в правый желудочек, однако не прошла насквозь. В эту секунду он и правда мог умереть, как сообщили мне его горячо любимые друзья, но тем не менее процент шанса его спасения был достаточно высок. Кровь, которая была на стене и сиденьях… оказалась не его. У Тернера наблюдалась сильная регургитация вследствие повреждения перикарда и нарушения работы правого желудочка и, следовательно, пульмонального клапана, который пропускал недостаточное количество крови в легочный ствол. Необходимо было купировать это при помощи трансплантации кусков сердечной ткани (сейчас такие есть в каждой клинике, благодаря чему хирургам не приходится искать донора или печатать безумно дорогой материал на биологических принтерах). Один из моих анестезиологов (кажется, его фамилия звучала как А́ткинс) предложил ввести Джеймса в общий наркоз. Я не мог предлагать тот препарат — его формула должна остаться в секрете, он слишком опасен. В глубине разума я мешкал: операция была не настолько тяжелой, чтобы идти на такие серьезные меры, но и не настолько легкой, чтобы ограничиться лишь локальной анестезией, в конце концов в его теле все еще была свинцовая пуля и текла кровь, и если ее вовремя не остановить, я буду испытывать угрызения совести до самой своей смерти, и в момент мучительной кончины буду думать о том, что умираю с великим грехом на сердце, который искупить невозможно. Как однажды писалось: в борьбе, которую ведут хирурги, умирают только больные. Но в те моменты, когда сердце останавливается в твоих руках и жизнь, как вода, утекает между твоими пальцами, сколько раз хотелось все отдать, чтобы ее удержать! Полжизни. Всю жизнь. Но никто не берет в обмен. И больной умирает, а я остаюсь…       После двух секунд раздумий я кивнул Аткинсу в знак согласия. Нужно торопиться не спеша.       Его накрыли зеленой накрахмаленной тканью, оставив на виду только область органов переднего средостения. Прицепили датчики, проводки, трубки, притащили аппарат искусственного кровообращения, аппарат искусственной вентиляции легких. К запястьям прицепили катетеры. В моем распоряжении: электропила, ретрактор, стернотом, ранорасширитель, прочие хирургические инструменты: скальпели, лигатуры, нити и проволоки для швов, ножницы, etc. Фредриксон (мой дорогой ассистент) ввел ему дозу гепарина, чтобы кровь не свертывалась. Первым делом необходимо было провести полную продольную срединную стернотомию: я взял остроконечный скальпель (модель не вспомню, только номер — кажется, двойка или тройка) и начал разрезать покров кожи (здоровой, загорелой кожи). Нашел срединную линию и начал чуть выше яремной вырезки. Усилие… Аккуратно и не спеша веду вниз… Остановился на конце мечевидного отростка, что находится примерно посередине. Далее — фасция и белая линия живота. Больших размеров ретрактор раздвинул рассеченные мягкие ткани — кожу, фасцию, мышцы — и мне открылся доступ к собственно самой грудине. Верхний слой кости, надкостницу, необходимо разрезáть электроножом. Постепенно, но уверенно я вел инструмент вниз. Белая линия живота раздвигалась легко: раз — и она рассечена. Тупым путем разделил диафрагму и заднюю поверхность грудины. Ее нацепили на крючок, слегка приподняли, так же тупым путем я выделил стернотомом область яремной вырезки. В образовавшееся загрудинное пространство мне пришлось ввести заднюю браншу стернотома и сделать движение сверху вниз. Я взял пилу Джильи (такая жесткая проволока с алмазным покрытием и ручками на концах) и лигатуру, привязал ее, сделал усилие — грудина была полностью рассечена. Для поддержания гемостаза мы начали втирание хирургического воска. Фредриксон приготовил ранорасширитель Госсе, без которого не обходится почти ни одна операция: стальные пластины развели края твердой кости. Начался основной этап операции.       Интубация легких и проведение своевременной кардиоплегии позволяли мне вести себя невозмутимо и холодно. Хаммерсмит (второй анестезиолог) внимательно следила за показателями и обычно говорила всем хирургам, когда нужно поторопиться, когда наблюдаются странные явления, а когда пациент и вовсе умирает — мне она так и не сказала ни слова. Только этот удивленно-укоризненный взгляд, когда я ворвался в операционную не пойми с кем и даже не поздоровался.       Нужно было вытащить пулю, пересадить ткани и все продезинфецировать. В сердце вставили трубки от аппарата искусственного кровообращения. Темная кровь поплыла по силиконовой полости вверх, а оксигенатор делал ее алой. Это была не моя забота, но я все равно зачем-то это подметил. Оксигенатор. Кровь превращается в шелк.       Фш-ш-ш… Шелк шуршит…       Фш-ш-шф…       Внутри все красное. Я подцепил пулю пинцетом — ба-бах! — она упала на стальной поднос. Дырка в желудочке была небольшой, ее можно было зашить без трансплантации. Внутри сердца давление колоссальное — если я наложу неправильные швы, я убью его. Но нити прочные, все зависит лишь от моих рук. Дырочка… маленькая… Вставил иглу, вытащил ее, затянул — вставил, вытащил, затянул — вставил, вытащил, затянул… Края дырки смыкались, словно бы ее и не было, только короткие черные линии. Полминуты — и готово. Перикард тоже нужно зашить, но перед этим — проверка. Мы убрали трубки, и кровь потекла. Смотрели на зашитую дырку с невообразимым напряжением, и казалось, будто все вокруг нас замерло, все помутнело и заглохло, а весь мир заключался только лишь в этих швах, в этой невидимой линии. Смотрели и следили — не вскроется ли?       Не вскрылась.       Сведение краев грудины всегда являлось для меня одним из самых тяжелых этапов операции на сердце, хотя, по сути дела, ничего сложного там не было. Я стал накладывать жесткие проволочные швы для успешного остеосинтеза. Один через рукоятку и два межреберья, второй — по всему телу грудины. Нужно было свести края кости так крепко, чтобы она была абсолютно неподвижной, иначе клетки кости будут репарировать неправильно, и Джеймс рискует остаться обезображенным. Поэтому швы накладывались из проволоки, а не из хирургических нитей. Для кожи и других тканей швы, разумеется, были помягче.       Его положили в общую палату, где находились люди в тяжелом, можно сказать предсмертном состоянии, так что наш разговор не мог никто подслушать. Впрочем, в этом разговоре не было ничего антисемитского, коммунистического или проамериканского. Он просто был. Я все еще помню, как тихо вошел в палату — не знаю зачем, ведь у меня было много дел, так как в стране были беспорядки, мало рационализма и много несчастных случаев (в руке у меня был телефон, а на лицо все еще надета маска) — а он посмотрел на меня. Пригвоздил к двери, словно бумажный стикер. Он видел меня. Тогда, когда его притащили умирающего, когда я вез его в тележке, когда он в последний раз увидел мое лицо перед тем, как ощутить на себе действие наркоза — он смотрел на меня. Рассматривал во всех деталях, его внимание было ко мне приковано на короткую цепь, словно бы не существовало ни Аткинса, ни Хаммерсмит, ни Фредриксона — никого, только я и мои стеклянные глаза. Это был взгляд, умоляющий об еще одном вдохе; о том, чтобы я не совершал этот страшный и подлый coup de grâce. Мне стало как бы неловко, но вскоре я совершенно забыл, что передо мной лежал американский сержант, которого зовут Джеймс Рэндл Тернер; что он не виноват в том, что оказался здесь по приказу правительства Соединенных Штатов Америки; что он пока живой и хотел бы жить дальше, чтобы отрываться с друзьями в пабах и лапать хорошеньких девочек за зад; что ему на самом деле все еще больно — я просто делал то, что должен был делать, чтобы эту боль остановить. Все эмоции на потом. Быть может, кто-то, пока читал максимально лаконичное описание процесса проведения полной продольной срединной стернотомии (процесс кардиоплегии я решил пропустить, дабы не тратить свое и читателя время), и вовсе чуть не уснул: я, быть может, и выношу такой поток информации, потому что варюсь в ней каждый день, но Элис?.. Джеймс? Мой дорогой читатель?..       Я скажу по этому поводу лишь одно: сухость терминов позволяет держать боль, разочарование и страдания. Мы (хирурги) со всей этой бесчувственной бравадой слов можем казаться хладнокровными и бесчеловечными, но разве возможно так переживать из-за каждой проведенной и не проведенной операции, из-за каждого выжившего и умершего (не дай Люц!) пациента, из-за каждого несчастного и чудесного случая и при этом остаться в здравом уме, не сойти с ума? Нет, я этого боюсь. Я, к сожалению своему, маниофоб. Quos, vult perdere, dementat…       О чем шла речь?       Ох, точно. Джеймс.       Он прижал меня к стене железным взглядом (глаза у него такие — жесткие, несокрушимые, насыщенного темно-зеленого цвета, как болото) и несколько секунд молчал. Я вздрогнул. «Ну че встал, как столб? Долго пялиться будешь?» — сказал вдруг он, и я невольно подошел к его койке. Голос его был грубым и хрипловатым, но звонким, так что я испугался, что он разбудит всех пациентов.       «В три раза тише, сэр, вы здесь не один, — ответил я. — Вы быстро очнулись. Как ваши ощущения?»       Он потер колючий подбородок чистой ладонью и слегка надавил на изувеченную толстым поперечным шрамом переносицу горбатого носа.       «Бывало и похуже, — небрежно ответил он. — Что я тут делаю?»       Я изумился: «Восстанавливаетесь после операции, сэр…»       «Нет, — перебил он, — что я тут делаю?»       Я вспомнил значок на его куртке.       «Долгом любого врача является оказать помощь больному независимо от его национальности, расы, политических убеждений и совокупностей качеств характера…» — говорил ему я. И говорил правду.       «Нихера ж себе, как благородно!» — криво усмехнулся он. Грудь болела.       «Этот принцип врачебной практики соответствует содержанию клятвы Гиппократа, которая дается выпускниками медицинского факультета в некоторых странах в адаптированном варианте», — но которую я так и не давал.       «Ну все, все, не надо мне ликбеза, — заворчал он, и я понял, почему этот мужчина пошел в армию. В армии в первую очередь нужны высокообразованные люди. — Ты лучше скажи, когда я выйти смогу».       «Зависит от вашего самочувствия и моего заключения, сэр. Если вы будете недостаточно готовы, мне придется выписать соответствующий эпикриз и оставить вас здесь на неделю-другую, но это для вашего блага», — терпеливо ответил я. Он начинал мне не нравиться.       «Вот те на, — возмутился он. — И сколько мне тут торчать?»       «Около полутора месяцев, сэр. Необходимо, чтобы ваша рана на груди восстановилась хотя бы наполовину».       «Е-мое… — протянул Джеймс, явно недовольный своим положением. Я бы тоже был недоволен, если бы у меня на груди был огромный шов, а передо мной стоял ушастый альбинос и диктовал мне правила. — Лан, гудбай. Потом поговорим».       Он с трудом повернулся и железно замолчал, будто бы меня здесь никогда и не было. Я забыл, зачем зашел в палату (точно не к нему), поэтому так же молча развернулся и пошел к выходу.       Шаг             Другой                   Третий                         Еще                               Дверь

Спасибо, что спас мне жизнь

      БА-БАХ!       Я вздрогнул, и телефон выпал из моих рук. Спешно я пытался поднять его — ну! Поднимайся! Ложись в руку! — а он все падал и падал — бах! БАХ! — и тогда я схватил его крепко-крепко и вылетел из палаты, словно свинцовая пуля из дула обычного английского пистолета. Бах. Дверь закрылась.       Дышать стало тяжело. Истеричность. У меня была истерика. Никто никогда в жизни не говорил мне таких слов: люди благодарили бога, мать, отца, Фортуну, иногда вообще никого не благодарили — а я оставался невидимой рукой исполнителя. Они говорили и смотрели мимо меня, сквозь меня, словно бы я был никем, не имел к ним отношения. Я старался, пытался спасти их жизнь, как спасал бы жизнь Джеймса, Элис, как если бы это была жизнь королевы Виктории или сэра Уинстона Черчилля, как если бы мне выпала участь спасать монсеньора — я отдавал себя всего, целиком, я был готов надрываться над ними по шесть часов, по полдня (хоть всю жизнь!) — я себя́ не видел… чтобы те, чьи сердца до сих пор бьются благодаря моим рукам, благодаря Хаммерсмит и Аткинсу… сказали мне: «Повезло…»       Я полностью согласен.       Ох, Фредриксон, знал бы ты, зачем я вас покинул…       I saw thee weep — the big bright tear       Came o'er that eye of blue;       And then methought it did appear       A violet dropping dew…       Покурил.       Иногда для описания состояния пациентов, не способных терпеть боль (как физическую, так и эмоциональное возбуждение), мы используем слова «истеричность» или «повышенная чувствительность». Я, впрочем, не заставляю своих пациентов молчать, сдерживать слезы и другие эмоции — какой во всем этом смысл? Ведь пациент в переводе с латыни и означает «страдающий», а я, врач, должен эти страдания облегчить. Про меня часто говорят: «легкие, нежные руки» (и «рожа кирпичом»), но все мы понимаем, что дело совсем не в руках, так как импульс к ним идет от мозга, и выполняют они волю самого врача. А грубые руки у врача — это в первую очередь грубая, не знающая сострадания и человечности натура… Сколько ругательств, сколько грязных слов и проклятий я получал в свой адрес за то лишь только, что среди моих пациентов находился какой-нибудь мошенник, попрошайка, насильник, предприниматель, женоненавистник, националист — иными словами, «ублюдок, который испортил всем жизнь». Но оставить его умирать?.. Я не могу. Я и существую затем, чтобы спасать людей независимо от их расы, пола, взглядов и деятельности. Я должен помогать людям. Я должен иметь высокое сознание общественного долга.       «Ты ж один здесь такой — никому не отказываешь в помощи, делаешь бесплатные операции, вся херня», — внезапно заговорил он спустя неделю.       Я опешил: «Что, простите?»       «Да ну, не прикидывайся. Мне тут о тебе все доложили, — с довольным видом заявил он. Фредриксон, понял я. Этот парень не может не поговорить с пациентами и не разболтать им все секреты и жизненный уклад больницы. — Как его звали-то… Фреддиссон?»       «Фредриксон», — поправил я.       Он: «Точняк. Джим Фредриксон, милашка Джимми…»       Я решил не делать ему замечаний по поводу фамильярностей по отношению к медицинскому персоналу и по поводу того, что Фредриксон ненавидит, когда его называют Джимми. Во-первых, это бесполезно. Во-вторых, меня это не касается. В-третьих, пускай милашка Джимми поймет, что иногда все-таки необходимо держать язык за зубами, а миссис Хаммерсмит делает это даже лучше его. Потрясающая женщина. У нас с ней ничего бы не получилось, к тому же она замужем. Джимми… Всю жизнь потом так его называл, а он ни разу не обиделся. Странно.       Я выпустил Джеймса через месяц после операции: к моему удивлению, он восстановился быстрее положенного. Это случилось 26 декабря 2052 года. Он подумал, что я сделал ему подарок на Новый Год. Если он хочет так думать, то пускай, в этом нет ничего предосудительного. Мы расстались вполне неплохо: он пожал мне руку, еще раз поблагодарил за спасение; его друзья (Джонсон, Максвелл, Рэйкс — у меня хорошая память на имена, именно Джонсон в тот момент назвал меня шпагой английской) притащили мне джин. Наверное, потому что об англичанах до сих пор существует такой стереотип. Нужно радоваться, что не чай с ромашкой. Хотя уж лучше зеленый чай с ромашкой, чем джин. Ненавижу его, джин пьют только скотины, толком не различающие вкусов. До сих пор нетронутая бутылка стоит на полочке в квартире на Бермондси-стрит, 13. Обыкновенная двушка в Старом Лондоне. Такие квартирки в связи с демографическим кризисом по всему миру (это было вызвано различными факторами: галопирующие темпы пандемии еще двадцатых годов, неравномерное распределение населения, низкий уровень жизни, огромная убыль населения в Англии и т.п.) — двушки в Лондоне по этим причинам обесценились, так что я мог оплачивать проживание даже со своей скромной зарплатой кардиохирурга. Ни разу к той бутылке не прикоснулся, даже когда сильно хотелось напиться в дрова. Что угодно: абсент, водка, чача — но не джин, нет…       На протяжении всего времени, что мы друг друга знали, мы вели переписку. Не знаю, почему он привязался ко мне — не потому ли, что я единственный, кто действительно пытался бескорыстно спасти его жизнь? Ведь у него были друзья (которые вскоре забыли о нем, посчитав, что он был убит шальной пулей в Уэльсе, и теперь все думали, что его не существует)... Тернер называл меня сначала по имени и просил меня делать так же. В этот момент в Великобритании достигла своего пика гражданская война. Я приказывал Элис не высовываться и сам старался быть осторожным. Дела у всех шли, скажем, не очень. Аткинс, я слышал, уволился, и его судьба стала мне неизвестна. Хаммерсмит уехала вместе с семьей в Портленд, штат Орегон. Из наших остался работать только Фредриксон. Ох, Джимми… Прости, что оставил тебя одного!.. Aeternum vale!       Покурил.       Как-то мы шли с Джеймсом ко мне после бара (он больше любит виски, причем американский, Jack Daniels, а я предпочитаю вино). В нос сразу ударил смешанный запах крови, пепла и чего-то обжигающего, как кислота. Возможно, это были токсины. Небо было чистым: на горизонте не показывалось ни одного черного облака, и имело розоватый, возможно, несколько пунцовый оттенок. Воздух будто наполнился очень слабым ядом. Мне казалось, что мы дышали жгучим газом из приторной газировки. Погода в последнее время была очень непредсказуемой: в любой момент могло начаться резкое похолодание или потепление, мог пойти снег или дождь, начаться сильный ветер или светить ослепительное солнце. Тела тлели, а некоторых доедали животные-падальщики. От них обычно оставались только некоторые части костей, а зубы часто не сохранялись: у многих трупов либо отсутствовала голова, быть может, кто-то забрал ее себе. Опознание невозможно, думал я смотря на кучу обглоданных костей. Да, невозможно. Жаль… Я поднимал взгляд на разрушенные постройки. Дышал ядовитым воздухом, смотрел на закат алого солнца, на то, как краснело небо, как руины зданий темнели, погружаясь в тень, и как тонкая красная линия очерчивала их контур и выступающие углы, как только солнце опускалось ниже леса. Мне было грустно, но в то же время я был восхищен. Мне даже показалось, что я это все придумал. Везде окружали разрушенные дома: крыша обвалилась и сломала один этаж, какие-то части стен были обрушены на землю, и на их прежнем месте теперь остались только пыль и песок. Какие-то предметы мебели беспорядочно валялись на дворе. Не было слышно ни болезненных криков, ни протяжных стонов, ни горестного плача. Идти по дороге трудно — на ней разбросаны обломки асфальта, дерева и камня, а иной раз и части мертвых тел. Я был прав — район почти опустел. На дороге нам попался попрошайка. Дзинь — др-р-ра! Мы пошли дальше, и тут Джеймс одернул меня: «Зачем ты дал ему деньги?» — его тон имел нотки упрека. Своего искреннего отвращения он нисколько не скрывал.       Я сказал: «Он просил».       Он: «Ты же в курсе, что это просто мерзкий бомж, который попрошайничает на бухло? — на последнем слове Джеймс сделал особый акцент. Далее он продолжал: — Он не собирается подниматься с этого дна, а просто профинти́т их на бутылку вискаря или что тут у вас пьют… джина».       Я честно признался: «Это не мое дело».       Он: «Держу пари, он держится так уже несколько лет».       Я: «Какая мне разница?»       Он заметно насторожился: «Слушай, Ланкастер, на тебя не похоже, чтобы ты так тупо швырял деньги на ветер».       Он называет меня Ланкастером, что уже не по имени. Не знаю, почему у него вылетает именно это слово. Вероятно, оно напоминает ему об Англии. Так у меня появился первый позывной.       Я не испытываю отвращения к нуждающимся. Мне не жалко, а им пригодится. Он считает это бесполезной тратой средств, показушным благородием — но это не так. Мою карму ничто не может очистить, и если это правда, то пусть другие получат от этого какую-то выгоду. В нашем капиталистическом обществе это нормально. Когда я переехал в Старый Лондон, мои иллюзии дезинтегрировали, все обрушилось — это было начало гражданской войны. Тогда я понял, что был наивным, а мои мысли — совершенно не аутентичными. Я вспоминал свой Лондон, и он был абсолютно другим: на улицах не происходили мародерство и беспредел, оставшиеся на произвол судьбы не обыскивали (вернее сказать, потрошили) трупы, не выламывали двери и не били окна в поисках чего-то полезного.       Сейчас то же происходило с нами.       «Фу, — раздалось позади меня, — тут собака сгнила…»       На фразу Джеймса я ничего не ответил. Копаясь в мусорных баках, мы надеялись найти что-нибудь съедобное. Еды не было совсем. За работу не платили. Зловонный запах разлагающихся организмов и мусора жестоко бил в нос, и хотя я к этому давно привык (приходилось какое-то время заниматься работой патологоанатома), Джеймс от такого времяпрепровождения был явно не в восторге.       Он крикнул мне издалека: «Нашел что-нибудь?»       Я ему: «Пока нет».       Он: «Баста! Сколько уже можно копаться в этом дерьме?!»       Спорить с ним было бесполезно. Джеймс до сих пор не внушал мне особого доверия. Это потому, что я американец, да? — сказал бы он язвительно. Нет… Это потому, что он чертов интервент, и его прислали сюда, чтобы всех нас убить.       «Это только сейчас ты считаешь мародерство аморальным. Увидишь, Ланкастер, уже через месяц, если не через неделю ты будешь обрыскивать все, что попадется тебе на глаза», — продолжал он с усмешкой. До следующей недели нужно было еще дожить.       Я ему: «Если меня, конечно, не пристрелят твои друзья из Америки».       Он: «А чего им тебя трогать? Просто скажи, что…»       Я едва удержался, чтобы не бросить в него банкой из-под газировки. Он много раз уламывал меня, говорил, что увезет нас с Элис в Айову и что там нас никто не тронет, потому что с нами будет он, Джеймс Рэндл Тернер, старший сержант военных воздушных сил США, и что там, на Северном Континенте, мы будем в безопасности. Что там не будет мусорных баков, бездомных и мрази-работодателя, а будут шлюхи, алкоголь, деньги и возможности. Сомнительное удовольствие, но я верил ему, однако все равно не поехал. Не мог оставить Родину.       Англия ждет, что каждый выполнит свой долг!

Адмирал Горацио Нельсон 21 октября 1805, Трафальгарское сражение

      На своем веку адмирал Нельсон был одним из лучших, выиграл не один такой бой и повел за собой толпы, огромные толпы морских солдат, которые искренне восхищались им и видели в нем настоящего лидера. Быть может, Джеймс хочет стать таким же, но в моем восприятии почему-то больше смахивает на Лейбу Бронштейна. Конечно, Джеймс не является сколько-нибудь левым, он не ратует за права рабочих, он убежденный капиталист — но есть в его словах какие-то революционные ноты, которые даже я понять не в силах. Я пишу «даже я», потому что со мной он проводит почти все свое время, ну и потому что у меня есть какое-то политологическое образование. Основной отраслью для меня, понятное дело, является медицина. В каком-то смысле я решил, что для этого и существую. Как-то совершенно неожиданно, после душа (он теперь общественный, и, разумеется, платный, на первый взгляд лишь 3.90 £, потому что обеспечивать водой весь город уже слишком дорого, и некоторые дома выпали из ежемесячного плана) — после этой процедуры Джеймс внезапно спросил: «Это что, змея?»       Я вздрогнул и обернулся на его голос. Да, у меня на спине действительно была змея. Большущая, черная, толщиной как моя рука, готовая вмиг откусить кисть, предплечье, плечо — и проглотить тебя целиком… только нарисованная.       «Да… это змея», — совершенно бессмысленно повторил я.       «Могу я..?» — сказал он неуверенно.       Намерения его были мне непонятны, но я не шевельнулся. Я вздрогнул второй раз: он стал касаться черных линий и краев обгоревшей кожи… Должен признаться, его касания отличались от касаний Элис. Она трогала робко, беспорядочно, как будто сожалея, а он — уверенно и беспардонно, параллельно изучая, но все же так же по-странному осторожно. Несмотря на то, что его ладонь шириной была как половина моей спины, даже такому отношению я был удивлен. Ведь он мог совсем не мелочиться: просто схватить за запястья или голову, крепко прижать к стене без возможности сопротивления (да и я бы вряд ли сопротивлялся), если ему угодно, для верности куда-нибудь ударить, чтобы было спокойнее, и изучать себе сколько влезет. К чему вопросы?       «К чему вопрос?» — сказал я, когда он перестал.       «Как… к чему? Херню-то не неси. Из приличия, все дела», — ответил он слегка ошарашенно.       «Странный ты человек», — вырвалось у меня.       «Я?» — переспросил Джеймс, едва не крикнув. Что-то в моих словах его возмутило.       «Чем я так тебе приглянулся?» — я будто не заметил его восклицания, мне правда было интересно. После маленькой паузы Джеймс ответил:       «Ты классный парень, и уши у тебя пушистые, — и поправил мне вывернутое ухо. — Откуда такие?»       «Жертва эксперимента», — коротко сказал я. Глаза его помрачнели, он как будто почувствовал себя виноватым. Словно если бы он не задал этот вопрос, этих ушей и этого хвоста бы не было. Чтобы смазать неловкую ситуацию, я сделал взгляд попроще и мягко ему улыбнулся, как бы говоря: все о`кей, Джеймс, нет, все правда о`кей, мне не больно. Элис тоже не любила разговаривать на эту тему. То, что Кэрролл сделал с ней (и со мной), было

ч у д о в и щ н о.

                                                                                                Он сделал

из меня

ч у д о в и щ е.       Почти через четыре года после этого, а именно 1 января 2054 произошло кое-что, изменившее судьбу всего человеческого рода. Ко мне пришел Джеймс.       «Война началась», — серьезно объявил он. Он занимал всю ширину дверного проема, но смотрел на меня снизу вверх, а я наоборот: в этот проем поместилось бы еще четыре таких же меня, а в высоту я был почти с дверь. На секунду мне показалось, что на лестнице кто-то стоял и наблюдал за нами. Худощавая девушка в рваном белом платье до колен держала перед собой череп. Большой, вытянутый, рогатый. Держала и стояла неподвижно. Я хотел, чтобы Джеймс поскорее вошел.       «Я знаю», — спокойно сказал я, не паникуя и смотря куда-то за его плечо. Паника — самое худшее, что могло произойти со мной.       «Мировая, Ланкастер», — еще серьезнее сказал он.       «Я знаю, Джеймс, — я отвечал все тем же тоном, словно бы ничего не происходит. — Заходи на чай».       «Какой к черту чай?! — заорал он, взмахнув руками. — Грядет мировой кризис! Началась Третья Мировая Ядерная война, как ты не въезжаешь, Ланкастер!»       В глубине квартиры показалась Элис. Молодая, маленькая… всего восемнадцать лет. Выпуклые небесно-голубые глаза, хитрый стервозный взгляд, аккуратные ногтевые пластины, блондинистые волосы и розовые косички… До сих пор заплетаю и получаю удовольствие.       «Лиам, это Джеймс? Джек? Джеки!» — восторженно воскликнула она и порывисто кинулась ему на шею, как никому не кидалась. Она любит его. Правда любит. С того самого дня, как он впервые пришел ко мне. Вероятно, когда он увидел ее в первый раз, он хотел шлепнуть ее по заднице, не будь она моей сестрой. Суть была в том, что мы с Элис никогда не были кровными родственниками, а Джеймс этого не знал. Она считала меня старшим братом, а я ее — младшей сестрой. На самом деле у меня была сестра — настоящая, от матери, ее звали Мэри Джейн, — но ее убил в 1888 году Джек-потрошитель. Я никогда ее не любил. Вот жалость-то, а?       Часы Белиала… Быть может, если бы Элис я тогда не дернул стрелки, все было бы по-другому.       Элис набросилась на него, и его широкая загорелая ладонь заботливо легла на ее тонкую талию. Он быстро поцеловал ее в макушку, скоро отпустил и вошел. Девушка на лестнице… ее не было.       «Третья Мировая началась, — не унимался он, — надо быстрее…»       «Что — быстрее, Джек? Прекрати панику, ты должен быть первым, кто скажет это, — сказала Элис. — Лиам?»       Я молчал. Зачем-то выдерживал паузу, чем больше нервировал Джеймса и тянул ожидание Элис. Они оба смотрели на меня, не переглядываясь и не говоря ни слова. Глаза у нее были такие чистые, светлые, прямо зеркальные — особенно когда ей хотелось плакать. Я сказал себе мысленно: не смотри в зеркало. Смотри в окно. Передо мной был серый Старый Лондон, измотанный и неопрятный, уставший от людей, мусора на улицах и дыма войны. Деревья за окном были сухие и скрученные, а небо белое-белое, как надкостница (или черное-черное, как некроз? Я не помню). Странный, немыслимый мир показался мне там, за деревьями. Я даже не сразу заметил смотрящий на меня и повисший на острых ветках череп. Мне показалось, что это был тот самый череп, которым прикрывала свое лицо та странная девушка. Наверное, ей нравится подслушивать чужие разговоры в подъезде. Или, быть может, она просто хотела выйти на улицу, но тут ее тихий и скромный сосед стал с кем-то ругаться — как не остановиться и не понаблюдать? А может, никакой цели у нее и не было? Может, она никуда и не выходила?       Быть может, это я ее придумал? Играю так с самим собой? Новые вещи… В эту игру нужно играть в темноте. Сесть напротив окна и закрыть глаза. Представить себе, что во тьме за окном возникли некие новые вещи. Мысленно произнести фразу: «Они там. Я просто не видел их раньше». Повторять это до тех пор, пока не почувствуешь, что кто-то смотрит на тебя в окно.       Обязательно выйти из комнаты.       Элис повторила мое имя, и я вышел из транса. Ее лицо было тревожным: она стала подозревать, что все ужасно, раз я так долго молчал. Ох, Элис… прости, что заставил нервничать и ждать. Все не так плохо. Я сказал ей это и тогда, но все равно запишу здесь. Чтобы было спокойнее. На самом деле я знал, что это точка невозврата — коллапс, момент, способный привести к чистой воды абдикации, и случай, когда все распадается и общество жрет само себя. Оно уже начало: после этой новости волны радикалов, фанатиков, жертв массовой истерии и просто людей полились черт пойми куда: кто грабить магазины, кто в церковь, кто к Вестминстерскому дворцу устраивать массовые беспорядки и митинги — словом, началось то, чего я так боялся — началась массовая паника. Мы с Джеймсом сидели у меня круглые сутки, нет, не круглое! я думал, как выйти из этого положения, а он все говорил о том, как хорошо нам будет в Айове. Я заплетал Элис косички — раз

два

в середину

раз

два

в середину

      Искал выход отсюда и одновременно корил себя за то, что поступаю так трусливо, эгоистично и малодушно, что бросаю Родину в самый трудный момент. Тогда я пообещал себе, что обязательно помогу Великобритании и вытащу ее из-под тяжести бесконечных войн, что вытяну этот кризис вместе со своим народом, что добросовестно буду работать хоть хирургом, хоть шахтером, хоть лидером партии, но сначала… сначала пусть Элис будет в безопасности, и тогда — я весь ваш.       Я знал, что в Америке ей не будет хорошо, потому что там тоже нужно уметь выживать, а я искал такое фантастическое место, где она сможет чего-то добиться, будучи никем. Мне казалось, что я нашел такое место, и столицей этого места была Москва. Джеймс не был этим доволен, потому что в Москву его точно не пустят, а расставаться с Элис без уверенности в том, увидятся ли они когда-нибудь еще, ему не хотелось. У Великобритании и советов были пока что относительно нейтральные отношения: по крайней мере для нас они границу не закрыли, чтобы люди отсюда могли временно спастись. Быть может, Фредриксон уже успел воспользоваться такой возможностью?..       Но Северное море… было радиоактивным. Собственно, с этого и началась Третья Мировая Ядерная война, хотя я бы назвал ее Четвертой. Воздушных рейсов не было. Знаменитый Channel Tunnel от Лондона до Парижа то ли уже вывели из строя, то ли уничтожили совсем, то ли специально закрыли — мне ясно только, что по нему даже проехать никому (никому ли?) нельзя, и связано это не с чисто экономическим положением обоих политических образований, а с их геополитикой. Я должен был провести Элис через территорию Евросоюза, чтобы пробраться в нужное мне место. И если там, в Европе, Джеймс еще мог нас сопровождать, то на границе ему пришлось бы вернуться обратно на Северный Континент. Он еще долго не мог с этим смириться. Должен признать очевидное, но не умеет. Это выше его сил. В конце концов он уступил мне право определять, где Элис будет в безопасности, а где нет. Демаркацию наших с ним полномочий мы начали еще с первого дня знакомства.       Пришлось добираться «вручную». Мы с ним собрали деньги на поездку в Гавр, куда прямо сейчас и направляемся, и едва добрались до порта живые: настолько улицы Англии были небезопасны. Мы проехали десятки миль до Портсмута, но, я подозреваю, эти трудности были лишь началом нашей нелегкой жизни. Мы видели много людей: это были брошенные дети, отшельники, принявшие судьбу, несчастные душевнобольные, барыги и преступники. Во что превратилась Англия! Ведь мне и правда страшно — народ, забывший свое прошлое, утратил свое будущее…       Все это походило на цирк уродов XIX века, когда цирки специально набирали инвалидов и убогих, чтобы показывать их на сцене и получать за такие «диковинки» прибыль. Или на психиатрическую клинику второй половины XX века — тоже жуткое место, хуже и не придумаешь…       Как-то раз на пути из Лондона в Портсмут Джеймс завел нас в обесточенную психиатрическую клинику, в которой мне какое-то время приходилось находиться. Заброшенное здание. Всюду валялся мусор, и здесь едва можно было пройти, ни разу не наткнувшись на осколки и обломки мебели. Из-за частых дождей полы в коридоре и комнатах остались сырыми, а стены покрылись плесенью. Балки сгнили и едва держали потолок. Из-за распахнутой настежь двери выкатилась замызганная койка с висящими облезлыми ремешками. Снаружи бушевала гроза: непогода вынудила нас остаться в кошмарной психбольнице. После долгой ходьбы и беготни от радикалов ноги мои можно было засовывать в мясорубку. Сделав последний за тот день рывок, они загудели и назойливо заныли — я запрыгнул на койку. Кто хочет стать моим психиатром?       Джеймс не оценил шутки: «Не смешно, Ланкастер».       Я ответил все так же желчно: «Да? Мне показалось, это в твоем репертуаре…»       «Ты странно себя ведешь», — в глазах Джеймса стояло едва уловимое беспокойство.       Может быть, это потому что я сошел с ума?       Я сказал ему: «Может быть. Я просто устал».       Он посмотрел на меня настороженно, немного задержавшись в проходе, и понес Элис в более менее опрятную камеру. Она спала очень крепко, и даже рокот грома не мог заставить ее шелохнуться. Бедняжка! Но за нее я был вполне спокоен.       Он вернулся. Предложил: «Может быть, тебе слезть и поискать для себя более удобное место для сна?»       Джеймс подошел ко мне вплотную, прекрасно зная, что я это ненавижу. Я просверлил его холодным и полным презрения взглядом. Тело мое настолько ослабело, что я едва мог шевелить пальцами ног. Даже сигарету достать казалось тем еще испытанием.       «Ясно», — буркнул он, а затем произошло нечто немыслимое: Джеймс обхватил обеими руками мою талию и, крепко прижав к себе, потащил в неизвестном мне направлении.       Я попытался сделать максимально возмущенную интонацию, но вышел только жалкий усталый шепот: «Ты что делаешь?»       «Перетаскиваю на адекватную кровать, че непонятного?» — небрежно сообщил он, не останавливаясь ни на секунду. Я невольно опирался на его широкие, мощные плечи и молча удивлялся непонятно чему. Еще никто за все эти годы не поднимал меня вот так, никто еще не делал этого с целью позаботиться. Разве что… французский граф? Во время пожара, по масштабам последствий сравнимого лишь с Великим пожаром 1666 года… Я был совершенно без сознания и ничего не запомнил, только сам факт того, что граф сохранил мне жизнь, когда я должен был умереть по велению своего Дьявола. Впрочем, даже после спасения я…       Джеймс, как мог, осторожно положил меня на койку. Через стол, уже на другой кровати, тихо спала Элис. Он беспокоился: «Что с твоими ногами, Ланкастер?»       Я ответил: «Всего лишь усталость. Завтра я встану».       Однако, наплевав на все мои объяснения, Джеймс стал молча стаскивать с меня влажные от дождя джинсы. Угроза быть изнасилованным в глухом обесточенном госпитале теперь не казалась такой уж бредовой. А может, это просто моя паранойя.       Он прошептал: «О боже… Какого хрена ты молчал?»       Сначала я не понял его. О чем, по его мнению, я мог молчать, чтобы вызвать такую реакцию? Немного подняв голову, я сам удивился: обе мои ноги (которые почему-то были фиолетовые и в крови) выглядели как палки по сравнению с его большими ладонями.       Я заметил: «Ну да, тонковаты…»       Он: «С дубу рухнул? Я не про то! Где их так расколбасило?»       Я: «Видимо, пока мы уходили от радикалов…»       Он выругался снова и стал вертеть головой в поисках нужных вещей: «Твою налево! Здесь есть какие-нибудь медикаменты?»       Я спросил бесцветно: «Ты сам-то не устал искать что-то?»       Он рявкнул: «Какая разница вообще?! Ланкастер, ты…»       У Джеймса не хватило цензурных слов продолжить. Он рыскал по комнате, нервно бормоча что-то про боль и фанатичных придурков. Джеймс вытащил из шкафчика пузырек с раствором, как я заметил, C2H5OH, понюхал его, побежал в другую комнату. Не прошло и минуты, как он вернулся с рулоном бинта. Я не понимал, какой толк будет от его действий. Руки у Джеймса были резкими и горячими — это я понял своими отмороженными бедрами. Воздух в помещении тоже был прохладный, и я удивлялся, как это Джеймсу еще не холодно, как он еще не устал… Неожиданно я вздрогнул и зашипел: раствор этанола обжег кровоточащие раны. Он повторял мне на ухо: «Тише, тише, Ланкастер… Уже перевязываю…»       Джеймс делал это медленно, старался изо всех сил и, кажется, даже боялся случайно сделать мне больно. Я был в напряжении: любой телесный контакт вызывает у меня острые, волнующие ощущения. Он этого не знал и удивлялся любой моей реакции.       Джеймс помог мне надеть джинсы.       Я позвал его: «Джеймс?»       Он: «М?»       Я: «Зачем ты это сделал?»       Он не понял: «Что?»       Я постарался объяснить, как мог: «Все это. Перемещение… Перевязка… Зачем ты помогаешь мне?»       «Просто так», — произнес он, сначала не найдясь, что ответить.       Тогда удивился я: «Просто… так?»       Он подтвердил: «Да. Ты мой друг, тебе нужна помощь. Это мое предназначение — служить и помогать нуждающимся. А друзья всегда друг другу помогают, разве не так?»       Я снова не понял: «Я не знаю. У меня не было друзей».       Он опустил голову и вздохнул. Джеймс смотрел на меня внимательно, словно глядел в душу. Затем уверенно заявил: «Я не хочу причинять тебе и твоей сестре вред. Я уже много раз говорил тебе, что могу увезти вас в Айову, и там вы будете в безопасности. Но ты решил остаться. Ты можешь положиться на меня в любой момент».       Будучи все время один… В последние годы мне всегда не хватало кого-то более сильного, чем я. Кого-то, кто мог бы заставить меня поверить в лучшее, восстановить ментально-физический баланс и позволить опустошить мозг от мыслей. Да, таким и был граф Люциус фон Ревинсен де Тулузский. Но мы расстались с ним лет десять назад, нас разделяют века… Должно быть, он уже умер…       А пока у меня был Джеймс. Я медленно потянулся к нему, с горечью вспоминая о монсеньоре. Шея у Джеймса была толстая, я обхватил ее руками и повиснул на нем, уткнувшись носом в плечо. Он был поражен и сначала просто замер в шоке, но потом неловко обнял меня в ответ. Он понимал, что это было нужно. У него твердое, но очень большое и эмпатическое сердце.       Я не уверен, есть ли сердце у меня: я могу лишь представить его биение — медленное, легкое, ленивое, словно бы оно вот-вот совершит последнюю систолу, последний слабый удар, в последний раз синусовый узел пошлет сигнал в мышцы, в последний раз камеры наполнятся вязкой кровью разного цвета (насыщенной и ненасыщенной кислородом) — и оно остановится… Пятьдесят ударов в минуту. Сорок семь. Сорок…       Я могу лишь замереть, чтобы услышать хоть что-нибудь, хоть какие-то звуки; чтобы почувствовать, как что-то внутри моей груди может легонько двигаться, ритмично дергаться, монотонно шуметь — фш-ш-ш…       Замру. Прислушаюсь. Не поверю самому себе и прислушаюсь сильнее.

Сильнее.

Еще сильнее…

Как может быть

так тихо?

Словно бы внутри

г л у х а я п о л о с т ь.

Словно бы это грудь насекомого.

Бабочки Имаго

По-другому —

п у с т о т а.

Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.