⇒↓⇒
Если в доме находился бы кто-то, кроме меня и отца, можно было смело вызывать копов, чтобы те оформляли взлом с проникновением. Мать ушла от нас, потому что ненавидела меня и не могла больше терпеть кого-то, как я, рядом. Отец всегда говорит, что я не права и она ушла, потому что просто была плохим человеком без толики ответственности. Говорит, что бросить новорождённого младенца, пропустить его взросление и любовь — это, в первую очередь, ненависть к себе, а потом всё остальное. Я соглашаюсь вслух. И больше об этом мы не говорим. Порог слегка поскрипывает, когда мы заходим. В доме полумрак, только из окон кухни и гостиной проникают оранжевые лучи, окрашивая коричневый пол в огненно-красный. Пахнет пылью и уютом, как и должно. — Иди пока в комнату, я сам всё сделаю, — говорит отец, шурша большими пакетами с едой из багажника, он подмигивает мне, — И не спи, я скоро позову, — скрывается за стеной кухни. Там стоит холодильник, а вижу я это, потому что дверей на кухню у нас нет, там небольшая округлая арка вместо неё. — Хорошо! — не особо и громко прикрикиваю ему вслед, запрыгивая уже на ступеньки две и выше, выше. Не хочу, чтобы где-то здесь остался запах молочных сигарет или скисшего майонеза.▼
В комнате что-то не так. Всё на своих местах, вроде бы, но я ощущаю тягучую, смолистую тяжесть в воздухе, оседающую мне на плечи. И она кажется такой незнакомой и ледяной, словно «меня» здесь никогда и не было, словно что-то «неправильное» поселилось здесь, не спросив разрешения. Даже не постучав. Слишком тихо. Тихо, и такой тишиной может звучать только... Я срываюсь с места, ударом захлопывая дверь и кидая рюкзак-мешок в стену, и мчусь к кровати. Точнее, под неё. Я падаю на пол и больно проскальзываю коленками по покрытию, начинаю рыться в тёмных недрах, пока не вытаскиваю оттуда небольшую коробочку с отрезанным верхом. Забитую сеном, семенами и мёртвыми насекомыми. И маленьким серым комочком в самом углу, сжатым так — будто это и есть просто шарик из пыли с перьями. Что-то неживое. Кровь столбенеет внутри. — Э... эй, приятель? — я смотрю на этот крошечный комочек, слёзы начинают щипать мои глаза, пока я глажу пушистую головушку. Которую, ох ради всего, ведёт в стороны от моих легких касаний, как куклу, — Ты, ты же просто спишь, верно? — я начинаю шептать ещё тише, словно глухое сопение может разбудить моего друга, и он, вот-вот, негодующе зачирикает на меня, как делал всегда, едва проснувшись. Но ничего, чего я хочу, не происходит. Даже я, не орнитолог, могу увидеть перед собой мёртвую пташку, вида, как кажется и всегда казалось, певунов, невзрачное мгновение смерти. Я взяла его с улицы, потому что он выглядел напуганным птенцом, сильно крикливым, а у соседской старой кошки, всегда грозно смотрящей, отличный слух и острые когти. Он выглядел бесполезным для птицы, так как не умел летать, только и шевелил небольшими крылышками да чирикал на всё. Я взяла, потому что в моей голове гнойником взошла мысль, что я смогу о нем позаботиться, что это сделать некому, кроме единственной меня. Отца было просто убедить в том, что весь шум из открытого окна. И вот чем всё обернулось. Пушистым крохотным тельцем в моих зажатых холодных ладонях. Я сажусь на кровать, упираясь спиной на плакатную стену, и кладу своего пернатого друга на кофту, всё накрывая ладонями. Я правда думаю, что уходящие лучи подожгут его перья, превратят в пыль, не оставят мне даже тело. У моего пернатого друга даже не было имени.↑○
Однажды тётя, сестра моего отца, сказала, что некоторые люди одиноки просто по своей сути, им не нужно искать свои вторые половинки, потому что они изначально пусты и безобразны. Они только портят и тратят время тех, целых и умеющих любить, что на них повелись. Конечно, сказала она это, будучи пьяной и уверенной, что её никто не слышит. Мы со Стивеном тогда играли в гостиной, не помню конкретно «во что», а она сидела на кухне, грузно опустив голову на сложенные руки, и смотрела в ребристый, сияющий уголками стекла от коричневого сока и желтоватого освещения люстры стакан. Заметив меня в дверном проеме, она очень кисло улыбнулась, а кожа вокруг её приоткрытых глаз сильно наморщилась, радужки, вместо светло-карих привиделись мне заплывшими, чёрными. Её кожа, помню, болезненно блестела тогда. Я тогда ещё спросила, что она пьёт, и тетя ответила, что это такое «взрослое молоко», которое укрепляет не кости, а мысли. Я попросила и себе, потому что мыслей на тот момент у меня было много и все хотелось запомнить, на что она посмеялась только заглушенной дудкой и налила мне обычного, белого, правда, в похожий стакан. Тётя сказала ещё, что «взрослое молоко» пьют только несчастные взрослые, чтобы скрыть своё несчастье от других, затонуть в нём и не жалеть, чтоб пожалели другие. И мне ещё рано. Потрепала по голове со словами тихими, мной никогда не услышанными. Мою тётю, сестру моего отца, звали Мартой (Виардо) Эддерли, и она умерла спустя два с половиной месяца, даже не три, даже не год, если считать с того случая на кухне. Отец разбил дяде лицо в тот день, когда узнал, громко и остро на него кричал. И плакал на похоронах почти так же, как Стивен. Больно, отчаянно и долго, его щеки размочили слёзы, от глаз было название лишь, от зубов — крошки. Дяди на похоронах не было. Он не прятался, как бывает в фильмах, за густыми деревьями, а лицо его не скрывало дождевыми каплями до неузнаваемости, потому что дождя не было, тогда светило тухлое солнце, а дядя просто не пришёл. Стивен, хныкая, рассказал мне кое-что, когда взрослые в чёрном, знакомые семьи и неблизкие родственники, отвели моего отца поговорить. Он рассказал, сидя вместе со мной на маленьком заборчике, повернутый спиной к могилам, что поздним вечером проснулся от того, как папа и мама громко ругались внизу. Вообще, они часто ругались, иногда папа, гадкий дядя, даже давал пощечины маме, от чего она сразу и затихала, как поломанный телевизор. Но в тот вечер было не так, было очень громко, и громкость эта была долгой, затем заткнулась внезапно оглушающим ударом двери. Выглянув, как всё рассказывал Стивен, в окно, он заметил, как папа спешно вышел из дома и завёл машину, куда-то далеко уехал, пыхтя мотором. И наступила неправильная тишина, в которой Стивен заснул с кошмарами под подушкой. Он помнил, что ближе к утру к его кровати подошла мама, погладила по волосам легонько, пробормотала «спи, спи» и поцеловала в лоб мокро, извинилась за что-то. Второй раз его разбудил крик папы с нижнего этажа, Стивен вскочил с кровати и понесся к нему. На четвёртой ступеньке Стивен замер, как и его папа, глядя на кухню с открытым ртом и глазами. А на кухне, на люстре, как привязанная куколка на веревочке болталась... Тут он завыл, не зная себе места, крутил руками, и я сжала его в объятьях, не зная, как помочь. Отец, после всего, помню, обнимал меня так сильно, стоя на коленях, что я задыхалась, а он говорил и говорил — «Никогда тебя не оставлю, никогда этого не допущу, слышишь, никогда...» В тот миг я подумала, что тётя так убежала от своего несчастья далеко-далеко, по пути расплескав всё «взрослое молоко» и заставив грустить других. А потом мы переехали в другой Штат, чтобы, как надеялся мой отец, всё забыть.≧
И раскрыв сейчас слипшиеся глаза, может, я понимаю моего пернатого друга под кроватью. Может, я была для него «дядей», а принесенные мной насекомые его «взрослым молоком»? Может, жизнь в тесной коробке без причисления к определённому виду и без возможности улететь и правда располагает только к шейным переломам? Может… — Ева, иди ужинать!