ID работы: 12292350

Старое. Новое. Вечное

Джен
PG-13
Завершён
20
автор
Размер:
33 страницы, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится Отзывы 5 В сборник Скачать

День 2. Марья Малютовна

Настройки текста
Сколько раз пожалеть уже успел Ерёма — тот самый мужик, что толпу супротив вдовой царицы поднял, — что поверил словам немолодого боярина, соблазнился звонким серебром. Боярин-то как говорил? На тебе греха никакого не будет, а и на мне тоже, чаще-то на Руси вдовые царицы после кончины супругов своих вовсе во чин иноческий уходят, а уж Марья-то Малютовна всяко монашкою не станет, так пусть сын её, государь наш Фёдор Борисович, хоть от двора-то мать свою окаянную удалит. Есть имение старое скуратовское, вот и пущай в нём лета свои вдовьи живёт, да батюшки её тень страшная, что за нею всюду следует, там же пусть обитает, а не в палатах царских. Ты народ-то взбаламуть, а я тебе заплачу щедро, а и доброе дело сделаем… Отчего бы и нет, Ерёма сдуру подумал. Может, и впрямь дело благое. А ежели и не шибко — деньги-то знатные, а ведь и не за душегубство какое. А ежели впрямь столь люта вдовая царица, как о ней судачат, так и впрямь к добру будет, коли царь молодой её от себя удалит. Думал Ерёма, что легко всё будет да просто — и сладится как задумано. А ежели и не сладится — ну не отречётся царь от матери, ну не уплатит ему боярин, задаток вперёд давший, вторую половину денег обещанных, так и велика ли беда? Кто ж думал, что царь не только от матери не отречётся, но и зачинщика потребует головою выдать? И не один на крыльцо вышел, а с патриархом, а патриарх про неблагодарных детей начал, коим гореть в геенне огненной, а царь — про то, что царица молодая дитя носит, а все за царицу и обрадовались, а мук адовых испужались, а как о зачинщике речь зашла — Ерёму вперёд и вытолкнули… Ещё тогда, за подол царского платья ухватиться пытаясь, думал Ерёма: умолит царя. Молод он ещё, а сказывают, что и добер, авось обзовёт дураком да и помилует? Ну, велит, может, дать плетей да взашей вытолкать, так и это ещё не беда… А в глаза-то царю Ерёма глянул — а глаза у него как лёд тонкий на первом морозе, под коим вода студёная плещется. Видно, испугался за жену да взъярился за мать, и может, и добер — а теперь-то миловать не горазд… А когда сказал царь, что матери его и отдаёт — вот тогда Ерёма и взвыл. Наслушался допрежь про Марью Малютовну, ой наслушался, вот она-то не помилует всяко, да и лаял ведь он её… И боярина бы подкупившего не выдавать — да ведь заставит. А и выдашь — так не помилует всё едино. И висел теперь Ерёма в страшных подвалах пыточных на цепях железных, в стену вделанных. Долго провисел; кажись, ноченьку целую. Пить, правда, давали: видно, не хотели, чтоб допрежь сроку помер. Ой, страшно-то как… Утро уже, видать; второй день пошёл. Двое палачей пришли, Ерёму проверили, не помер ли, снова напиться дали. Ерёма не сдержался — прохрипел: — Скажите… царь… спустится?.. Я… снова молить буду… А палачи в хохот. — Жди, жди, — один говорит, — царя. Государь наш Фёдор Борисович подвалами энтими брезгает… — Он, сказывают, — второй детинушка подхватил, — с иноземцами больно толковать любит. Карты, вишь, смотреть, на коих земли разные намалёваны, да сверять. Учёности ищет, вишь… — На то он и царь. — А то. — А ты, — вновь к Ерёме оба оборотились, — на царя-то не надейся! Матушку-царицу жди, вот она не замедлит… Чего лаял-то царицу вдовую? А? — Да погодь ты. Придёт — сама поспрошает. — Вестимо, поспрошает… Ещё страшнее стало Ерёме. Иные россказни вспомнились: что как спускается вдовая царица в подвалы пыточные, так тень на стенах от факелов — не её самой, а ейного батюшки, страшного Малюты Скуратова, царя Ивана Васильевича палача и сподвижника… И будто в ответ на мысли ерёмины — послышались вдали шаги сапог кованых, всё ближе да ближе. А вместе с ними — стук по камням, не то посоха царского, не то клюки ведьминской. Голос низкий, мужской прогудел: — Осторожно, матушка… ступенька тут крошится… — Ступенька! — громко, резко женский голос ответствовал. — Которую уж седмицу она у вас крошится, ступенька эта?! Что, каменщиков на Москве не осталось, подлатать некому?! Вы-то, саженники, поди, через ту ступеньку прыгаете, не замечая, а мне по вине лености вашей ноги ломай?! — Скажем, матушка, каменщикам, нынче же скажем! Хочешь, матушка, так на руках тебя по лестнице-то снесём… — На руках… Чай не безногая да не немощная, чтоб на руках носили! Сама спущусь… на руку разве что дай опереться… — Обопрись, матушка-царица, обопрись… вот она, ступенька-то окаянная… — Да уж вижу, не слепая… Всё ближе шаги. Подошв стук — да железного наконечника посоха царского. Трое вошли. Ещё один, на палача похожий, один с блюдом златым, на коем кувшин, чаша да тарелка пирогов, будто не в подвалы пыточные пришёл, а на празднество какое. И — женщина высокая, в одеждах чёрных, с крестом золотым на груди да с посохом богатым в руке. Вот она, стало быть, Марья Малютовна. Глаза голубые, как у царя, только вовсе ледяные — не тонкий лёд на озёрах, а до дна они проморожены. Спина прямая, губы в тонкую линию сжаты. И не сказать, чтоб шибко стара, и на лицо не страшна. А в глаза-то глянешь — и страшно, ой как страшно! И про боярина, что деньги дал да сверх того обещал, хочется сразу всё рассказать, а и поможет ли… А царица подошла, посохом по полу постукивая, к Ерёме вплотную. Усмехнулась — губами одними, глаза так ледяными и остались. — Ты, стало быть, на меня хулу возводил? — Прости… — Ерёма выдохнул. — Матушка-царица… прости… — Простить?! После того простить, как Москву на бунт подымал?! И — ударила плашмя посохом по рёбрам, да так, что Ерёма взвыл. Может, и меньше силы в руках у царицы вдовой, чем у мужиков-палачей, а бьёт-то умеючи, не всякий боярин так ударит. А палачи вкруг неё будто девки сенные: — Ты, матушка-царица, не утруждайся, на лавку-то сядь… мы уж сами… — Да сяду… И — отошла, села на скамью, тканью алой камчатною крытую, будто не в подвалах, а в палатах царских. И тот мужик, что с блюдом златым, тут же у плеча её встал. — Кисельку не налить ли, матушка-царица? — Наливай… А сама щурится в свете факельном да глаз от Ерёмы не отводит. Глянул Ерёма ей за спину — а там и впрямь тень на стене будто не женская встаёт. Верно, и впрямь Малюта Скуратов за дочкой любимой присматривает. И так страшно Ерёме сделалось, что захотелось чувств лишиться, не видеть, не слышать и не ощущать ничего — да не вышло. Оно ведь как — ежели захочешь нарочно чувств лишиться, так не лишишься нипочём. Всё увидишь да услышишь. И прочувствуешь. — Матушка-царица… — решился всё же, вновь губы разлепил. — Матушка Марья Григорьевна… Усмехнулась царица недобро, отпила из чаши златой того киселя, что ей прислужник с поклоном подал. — Была Марья Малютовна, уже стала матушка Марья Григорьевна… вот все вы так… Ну? Чего скажешь? — Матушка Марья Григорьевна, я… я про боярина того окаянного всё расскажу… боярин подбил, не сам я надумал, куда мне!.. Матушка, я… я бы тебе супротив того боярина служил… может, сгожусь на что… — То боярину супротив меня, то мне супротив боярина… Увёртлив да переменчив больно. А и на что ты мне? — Матушка!.. — рванулся Ерёма, да цепи железные крепко держали. — Матушка… толпу-то я подбил… супротив тебя, прости, матушка… может, и тебе… может, и тебе на что сгожусь… крест поцелую, боярину-то не целовал, никакой клятвы не давал, деньги он дал мне, бес-то меня и попутал… — Ага, бес попутал, а ты-то у нас чисто ангел на небеси, и не повинен ни в чём… Добро. Подумаю, послушаю, чего скажешь — и так, и на дыбе, да сверим, да поразмыслю, авось и жив останешься, и своими ногами уйдёшь… Ну? Так что за боярин? Как назвался, каков из себя с виду? И смотрит, чуть прищурившись, ярко-голубыми глазами. А тень на стене да на потолке от сквозняка чуть покачивается, над головой нависает — страшная, огромная. И — вот те крест, мужская тень-то. Не женская. Елена писала отцу письмо: своею рукою, старательно водя пером по бумаге и стараясь не капнуть чернилами. Интересно, читает ли кто её письма, прежде чем с гонцом отправить? Но даже ежели и читают — такого, что могло бы мужа или свекровь оскорбить, она ничего не пишет. А и пишет всю правду, как есть; не лукавит ни в чём. «Супруг мой и государь Фёдор Борисович со мною добер да ласков, — писала она. — Как понесла я дитя, так приставил ко мне лекаря учёного, родом немца, всё знает, по-латыни говорить умеет. А супруг мой и государь меня всё успокаивает, что ежели рожу я сперва не сына, а дочь, так и ничего страшного, и всё едино будет она царевною русскою, и счастие будет великое, и праздник по всей Руси, и в колокола будут звонить, и народу деньги да еду раздавать, и потехи знатные да диковинные». Елена помедлила — передохнуть. Снова окунула перо в чернильницу. «И матушка-царица Марья Григорьевна ко мне будто к дочери родной, и во всём за меня стоит. Поддержала она меня в желании моём прислужниц из дочерей боярских на иных сменить, потому как многие русские девки глупы и трусливы, и сказала матушка-царица, что негоже им мне прислуживать, а надобно заместо них иных набрать, может, не столь знатных, да поумнее и норовом твёрже, чтоб как моя Гульчар была. А Гульчар от меня не отстранили, всё время она при мне, как пожелала я, так и сделали. И присматриваю я за многими мастерицами в тереме царицыном, в том Марье Григорьевне помогаю, как доброй невестке положено». Помедлила снова. Нет уж — про то, что пока она над мастерицами начальствует, так Марья Григорьевна над палачами, писать вовсе не следует. И так про царицу вдовую много слухов ходит. Писать ли про бунт вчерашний? Но — не напишет она, донесут другие, да ещё и переврут всё, как водится, и сверх того приплетут. «А давеча случился на Москве мятеж народный, да быстро его мой супруг и государь со святым патриархом вместе усмирил, и не войском, а словом разумным». Вот и всё, и более об этом писать не надобно. И о том, как боялась она за себя, да за матушку-царицу, да пуще всего за Фёдора, писать не надобно того пуще. И о том, что кинжал, отцом подаренный, так со вчерашнего дня за поясом и носит, и на ночь даже возле подушки положила, хоть и в ножнах. И о том, как по первости пытались в ней сходство с Марией Темрюковной, второю супругою царя Ивана, углядеть. Теперь о здоровье отца с матерью, братьев да сестёр справиться — и можно письмо кончать. — Матушка-царица, не насурьмить ли, не подрумянить? А вот ежели б набелить да румянами сверху… — Румянами сверху! — Мария сверкнула глазами на сенную девку, и та, испуганно ойкнув, отступила на полшага, согнулась в низком поклоне. — Шутиху из меня сделать хочешь, дура? Помолодею, думаешь, от твоих белил да румян? То-то ежели подрумянить, так пугало буду огородное, послы, коих сын на пир позвал, не то со страху помрут, не то со смеху животы надорвут… — Матушка-царица… прости, матушка-царица, я же… я чтоб красивше… Да ты, матушка-царица, и без румян хороша, я ж по обычаю просто!.. — Хороша… Льстить кончай, — Мария всё же усмехнулась добрее, взяла со стола зеркало, погляделась в него. — Не надо ни белил, ни румян, чай вдова, а не сваха да не шутиха. Вот одежды побогаче надобно, сын просил не во вдовьем на пир явиться. Засуетились все девки, начали раскидывать перед вдовой царицей на лавках расшитые золотом да каменьями одеяния. — Матушка-царица, не прикажешь ли то платье, в коем ты на венчании покойного государя Бориса Фёдоровича была? Мария помедлила. Поднялась, подошла к лавке, в задумчивости провела ладонью по негнущейся от вышивки ткани. — Можно бы, да помню я его… Тяжело больно. И тогда-то я в нём еле выстояла да высидела, а уж всяко моложе нынешнего была. — Матушка-царица, да уж тебе, кормилице нашей, грех жаловаться, дай тебе Бог здоровья!.. — Опять льстите, дуры… Нет, это точно не надену. На Еленку его разве перешить? Так больно подол обрезать придётся, да и ей тяжело — не той стати… Вот удумал-то государь наш, чуть Еленку вместе со мною на пир посольский не позвал! С дитём-то во чреве любое платье праздничное надень — тяжко будет… Нет, это платье Еленке всё едино не подойдёт. А ежели часть каменьев спороть — тоже жаль… — Матушка-царица, — вступила в разговор не сильно молодая боярыня. — А ежели платье-то это оставить? Как знать… вот ежели у Елены Георгиевны дочка родится, али невесте сына, да вдруг статью в тебя, как раз и по плечу будет… в сундуках-то мы храним как надобно, хоть век лежать будет, хоть сколько… — И впрямь, — усмехнулась Мария, глаза чуть потеплели. — Пусть лежит, авось да сгодится… Вот это давайте. Тут тоже шитья много, а всё ж не такого, чтоб от весу шататься. Не желаю, чтоб из-за платья окаянного сказали, будто я от старости да от немощи с ног валюсь. — Да уж про тебя-то, матушка-царица!.. — Опять заладили. Кончайте. В это и одевайте. Скажите лучше, ладно ли буду смотреться? — Да будто не всея Руси, а всего мира христианского царица! Будто… будто царица небесная! — Льстицы… И богохульницы! Надевайте… В кабаке к вечеру было людно. В отдельной небольшой комнате пили да шептались несколько человек — небедных, да один из них к тому же и кабатчику сродственник, потому и не в общем, битком набитом помещении. — Я, слышьте-ко… — приглушённым голосом говорил один из мужиков, шумно отхлебнув из кружки и заговорщицки наклоняясь к прочим. — У меня — слышьте-ко? Ну, жонки-то моей сват — да как сват, нашему забору двоюродный плетень, а всё едино — в царёвом дворце в подвалах палачных… ну, как — из младших прислужников, а всё едино… — Да поняли мы, поняли, — отмахнулся другой. — Ты дело сказывай. Занятное что али нет? А то коли бредни какие, так молчи лучше. — Да какие бредни! Видал он — слышьте-ко, видал, как царица вдовая самолично в подвалы спускается… — Эка невидаль, — хмыкнул насмешливо третий мужик. — Да про то уже вся Москва давно ведает. — Да слухи-то ходили, а я сам-то не шибко верил! И одежды-то у неё все чёрные… — А в чём же ей ещё ходить, коли вдова? Печалится по царю Борису, то уж дело женское. — Ага, одежды чёрные, а на груди-то крест златой, агромадный… — Ну так христианка православная, а не турка какая. Чего ж без креста ходить? — Чисто как у патриарха крест! — Царица, знамо дело. Злата хватает, вот и крест величиной с патриарший. — Моя бы жонка тоже от такого не отказалась, — сказал ещё один мужик, и все засмеялись. — Всем соседкам в лицо бы тыкала, хвалилась. — Вот вы ржёте, дурни! — рассказчик стукнул кулаком по столу. — А я к чему всё это: сказывают, царь Иван Васильевич так ходить любил! В чёрном весь, как монах, и крест златой на груди, и игуменом, слышьте-ко, себя обзывал… — Так что ж, и царица Мария, что ли, в игуменьи подалась? Чай не монашка… — Так и царь-то Иван Васильевич был никакой не монах! А игуменом назывался, и в колокола сам ко службам звонил, и опричников своих в рясы монашьи обряжал, а нешто они монахи были? — Царица-то Мария в колокола не звонит, — все засмеялись вновь. — Да и опричники — войска-то опричного со времён царя Фёдора Иваныча нет. — Со времён царя Фёдора Иваныча нет, а при царе Фёдоре Борисыче, сказывают, вновь будет! Вчерась-то шибко государь наш за бунт осерчал… — Вестимо дело. За мать-то обиделся, сердце сыновнее. Да и коли впрямь молодая царица беременна… — Во. А говорят-то, что давно уж царица Мария сына подбивала вновь опричнину учредить, а он-то всё медлил, а вчера после бунта осерчал — и надумал… — Эка!.. — А чё? — четвёртый, доселе молчавший, в разговор вступил. — А я бы сам в опричники пошёл. — Ты-то? — А чё? Служба почётная. Царь-то Иван Васильевич когда войско опричное набирал, не по знатности судил, поди, и наш-то государь Фёдор Борисыч так будет? — А вестимо. Сказывают — слышьте-ко? — Да ты все, что ли, слухи как один знаешь? — А то. Сказывают, царица молодая опосля вчерашнего всех своих девок сенных сменить надумала. Дуры, говорит, заполошные, а царица-то Мария её и поддержала. И тоже теперь не княжон шибко знатных берут, а таких, какие им глянутся. Вот они, царя Ивана-то порядки! — Велик был царь Иван… — А то. Не то что сын. — Да при сыне, почитай, покойный-то государь Борис Фёдорыч и правил… — А царевича верно ли, что зарезал?.. — Ой, дурень, молчи. — Да молчу. Да и что уж теперь, мёртв царевич Димитрий, да и царь Борис более двух лет как преставился… — А сказывают, царя Бориса-то царь Иван и забрал! Вот прямо за душою его явился! — Эка! А что ж царицу Марию вместе с мужем не утащил? Царица-то, сказывают, царю советы давала, во всём с ним заодно была… — Скажешь тоже. Вон что юродивый вчера на площади кричал — она хоть и царица, а баба. Бабам — им же никакой чёрт не страшен. Даже и царя Ивана дух явись — поди, отмахнётся только. Али вы баб не знаете? Снова засмеялись. Вдруг резко оборвали смех. — Ты про такое-то молчи… то юродивый, а то мы… услышит кто, что царицу вдовую лаешь… — Да нешто я лаю? Я об чём и толкую: набожна да бесстрашна матушка-царица Марья Григорьевна, она бы и духа царя Ивана не испужалась. Я ж вам про подвалы-то! Она ж, сказывают, как в подвалы идёт, так с нею прислужник с тарелкою пирогов да чтоб запить чем. Будто на пир какой, слышь? Дескать, ежели проголодается матушка-царица али в горле у ей пересохнет… — Иди ты!.. И кусок-то ей в горло лезет? В подвалах-то пытошных? — Так об чём я и толкую, что лезет! В лице не переменится, и пирожка откушает, и выпьет, и всё как в светёлке своей! А в первый-то раз, говорят, с нею так девка-прислужница пошла, дык и грохнулась, пытки всякие увидавши, без чувств, и блюдо-то с пирогами уронила. А Марья-то Григорьевна, сказывают, едва глянула на неё, велела на двор отнесть да водою отлить, и больше чтоб девка та ей не прислуживала, и с той поры с мужиками токмо в подвалы ходит. Потому как девки, говорит, пужливы больно, и опальников-то водою отливать приходится, а тут ещё и девок дурных. — А сама-то! Сама-то тоже, чай, не мужик! А говоришь — в лице не переменится! — А потому как норов у ей батюшкин. — Опять крамолу?.. — Да какую крамолу? Небось сама батюшкой-то своим гордится… батюшка у царя Ивана Васильевича, слышь, в почёте был… А теперь-то, говорят, он у дочки любимой заместо ангела-хранителя, как это водится. Вот только не за правым плечом, а за левым… — Цыц ты. Вот это уж точно крамола. — Так говорят так. И нешто вы думаете, чтоб Малюта… чтоб Григорий-то Скуратов — да за правым плечом? Держи карман шире! — Так крест же на царице. Нечисть-то крест отпугивает. — А вот так вот оно. Видно, не та нечисть. Царь Иван же в кремль как-то вошёл, чтоб Бориса-то царя забрать? То-то. — Ох, молчал бы ты лучше. — Да кто здесь подслушает? Вы, что ли, сдадите? — Да ни в жизнь! А всё ж тихо. — А крест-то на царице Марии, сказывают, тот самый, что царь Иван Васильевич носил. Вот прямо тот самый! — Эка невидаль. Ну, лежал тот крест в царёвой казне, царь его носил, так чего ж теперь царице не надеть? Чай не шапка Мономахова, чтоб царю было можно, а царице невместно. — А и то правда. — Слышь, ты коли всё ведаешь — а что с мужиком-то тем, что вчерась толпу подбил? Казнили, али ещё казнить будут, али как? — А вот того не ведаю. Одни вовсе говорят — простила его матушка-царица… — Простила?! Чтоб матушка-царица Марья Малю… Марья Григорьевна — да простила?! Эка!.. — Дык говорят так. — А ты слушай больше. — Дык я и слушаю. Я бы не слушал — так вы бы, дураки, вовсе ничего не ведали. — Слышьте, не лайтесь вы. Давайте выпьем ещё лучше… — А давайте. А за кого? — А как за кого? За государя нашего Фёдора Борисыча, долгих ему лет жизни. Да за царицу молодую Елену Георгиевну, да чтоб детки-то здоровые рождались. — Надобно за матушку-царицу Марью Григорьевну выпить. А то, сказывают, как за неё чарку не подымешь, так Малюта… так батюшка-то её во сне придёт, душу твою утащит и дьяволу самому отдаст. — Во брешешь! — Может, и брешу. А токмо за царицу вдовую всё едино надобно выпить. — А выпьем, чего не выпить-то… пусть к народу помилостивее будет… — Да народ-то наш давеча сам хорош был. — Да то уж верно… — Ну, за семью царёву… — Ага… — Ваше королевское величество, — изящно одетый по европейской моде посол, ради почёту усаженный на пиру не за отдельный стол, а по левую руку от молодого царя, слегка наклонился к Фёдору. — Ваше королевское величество, я осмелился заметить, что по правую руку от вас приготовлено ещё одно место, и оно изволит пустовать… Не значит ли это — простите мне моё назойливое любопытство, ваше величество, — что ваша прекрасная супруга почтит нас нынче своим присутствием? Фёдор чуть нахмурился. При всём его жгучем любопытстве к европейским наукам, манеры и речи иноземных послов порою казались чересчур мудрёными. «Я мало успел, ты больше моего сможешь, — в который уже раз отцовские слова вспомнились. — Я — царь выборный, ты уже будешь природный, супротив тебя никто слова молвить не посмеет… мои грехи припомнить, вольные али невольные, али вовсе вымышленные…» Так и не сознался отец ему при жизни, что виновен был в смерти царевича Дмитрия. Созналась мать — уже после отцовой смерти да перед венчанием на царство самого Фёдора. И то не созналась бы, не подступи к ней Фёдор напрямую. Не осмелился бы прежде — всегда мать суровее отца была, без вины никогда не наказывала, а всё же с детства побаивались они с сестрой её норову, — но в тот день, готовясь назавтра шапку Мономаха принять, наконец решился. Царь он али не царь? И не грех, а, напротив, долг сыновний мать почитать да к советам её прислушиваться, — но что это за царь, коли мать родную спросить боится али от ответа ей уйти позволяет? Видно, о том же помыслила и Мария — и не отмолчалась, и впервые не ответила, что больно молод ещё, со временем всё узнает, а и не сыну об отцовских грехах допытываться. Поджала губы по своему обыкновению, помолчала миг-другой — а после взглянула в лицо да улыбнулась, и нечастым теплом улыбка и взор её одарили. — Вырос, — непривычно мягко сказала. — Царём завтра станешь. Что ж, пора, пожалуй, и знать… Сестре не говори только. Близки вы, знаю, да не её это печаль. И — рассказала всё, и Фёдор нахмурился только да вздохнул тяжко, но ни отца, ни мать обвинить не посмел. Сказал только, что надобно будет по царевичу Дмитрию, да и по отцу такоже, больше молебнов отслужить, — а в том, что Ксении о грехе родительском не расскажет, матери крест поцеловал, так и не отпустила она его без клятвы. Но и впрямь — уж Ксении-то ни к чему тягость лишняя на сердце. Ей — к жениху сговоренному ехать, к стране чужой привыкать, а и пусть счастие обретёт. А ему, Фёдору, никак в неведении оставаться нельзя было, о том он и матери сказал, когда с вопросом страшным к ней пришёл. Коли править ему Русью, коли наследовать отцу, так чей это крест, ежели не его? И до Елены, поди, слухи о грехе царя Бориса дошли. Но — не расспрашивала она доселе ни его, ни Марию; может, и к лучшему сие. Ей бы сказать пришлось; она — царица русская, ей тоже и земля эта отныне не чужая, и от грехов рода Годуновых не откреститься. А всё же недаром и отец твердил: помни, ежели что, ты за меня не в ответе, ты и перед Богом, и перед людьми чист. Фёдор поначалу ещё не понимал, спрашивал — батюшка, да ты-то чем себя запятнал, ведь не запятнал же! А отец скажет мягко: «После всё узнаешь», улыбнётся — и вроде ласков, а и перечить не посмеешь, и разговор продолжать… Брак с Еленой, меж отцом да царём Георгием сговоренный, должен был на год позже состояться. Но — на следующий день после того, как надел Фёдор шапку Мономаха (и всё казалось, что до сроку её надевает — не ждал ведь кончины отца, да иначе Господь рассудил…), сказала ему Мария: — Вели послам за царевной Еленой ехать. И — захолонуло сердце при мысли о свадьбе, да о невесте, кою в глаза не видел, послы только сказывали, что «довольно собою мила». Попробовал возразить: — Матушка, да не рано ли? Об ином батюшка с царём Георгием сговаривался, о будущем годе, не о нынешнем… уговор был, что когда шестнадцать годов царевне исполнится… — Ныне пятнадцать ей — на год всего меньше, да и всяко уже не дитя, — отрезала не намеренная на сей раз уступать сыну Мария. — Да тебе шестнадцать. Почитай, обоим в самый раз. А ещё год ждать — оно было бы можно, коли по-прежнему бы ты в царевичах ходил. Батюшка твой когда о будущем годе сговаривался, о кончине-то своей не мыслил! О том, что столь скоро доведётся тебе царство принять! Вновь Фёдор возразил: — Да и батюшку ведь едва схоронили… Потемнели глаза Марии, да губы только суровее сжались. — Схоронить-то схоронили, а жить теперь далее надобно. И траур носить — мне, не тебе. Царевичу со свадьбой можно и помедлить, а царю жена нужна. Да с Георгием союз, сам о том ведаешь. Сестру ведь тоже по борисову завету в чужие земли выдаёшь, кабы моя на то воля была, так подле себя бы я её оставила… — Так и я бы оставил, матушка, — Фёдор вздохнул. — Но — и тебе сие ведомо, не нашёл батюшка во второй раз такого королевича, чтоб не Ксению к себе забрал, а сам на Русь жить приехал. — Ведомо, ведомо, сама о том с Борисом сколько говорила… Вот и тебе о том же толкую. Паче чаяний наших покинул нас допрежь сроку государь наш Борис Фёдорович, а власть молодого царя завсегда не столь крепка, как того, что уже многие годы правит. Вот и приходится теперь с союзами новыми да с укреплением старых спешить — а стало быть, и с браками. — Знаю, матушка. Права ты… Пошлю завтра же за царевной Еленой. — То-то же… Худого не присоветую. И — сталось всё, как сговорено было. Отправили с почётом Ксению к заморскому жениху, с не меньшим же почётом привезли Фёдору Елену. И сестра, если письмам её, что с той поры шлёт, верить, мужем сговоренным да страной новой довольна, и с Еленой Фёдору во всём свезло. Хоть и побаивался до свадьбы да пуще того допрежь, чем невесту увидал, что иначе будет; оно-то, конечно, всегда люди говорят, что стерпится да слюбится, а всяко ведь в жизни супружеской бывает. …Нахлынули на миг воспоминания — и отступили морскою волной. Посол смотрит, улыбается вежливо. — Моя жена носит первенца, — негромко ответил Фёдор. — Придворный лекарь велел ей больше времени проводить в покоях и не утруждать себя пирами. — О, — посол заулыбался шире, понимающе покивал, приложил руку к груди. — Ожидание наследника — это великая радость, ваше величество. Я передаю молодой царице пожелания здоровья, а завтра вручу подарки для будущего ребёнка. — Благодарю. А место подле меня приготовлено для моей матери. — О, — снова закивал посол. — Видеть на пиру госпожу мать царя — это тоже великое счастье, ваше величество. — Вестимо, — согласился Фёдор, и, словно в ответ на их с послом разговор, пропели трубы и раздался от дверей голос глашатая: — Великая княгиня Мария Григорьевна!.. Степенно, постукивая по полу драгоценным посохом, вошла Мария — высокая, прямая, переодевшаяся, как и обещала сыну, из вдовьего чёрного платья в сверкающие золотом одежды. Поднялись все — и из уважения к матери поднялся сам Фёдор. Вышел из-за стола, не глядя на согнувшихся в низких поклонах присутствующих, подал руку матери. — Пожалуй, матушка, к нашему столу. Мария чуть склонила голову, усмехнулась. Вложила сухую прохладную ладонь в руку сына. Прошла с ним на почётное место. Елена подсматривала за пиром в тайное окошечко — сидя на крытой камчатною тканью скамеечке, в сопровождении верной Гульчар, лекаря-немца и четырёх стражников-грузин. Поглядев на сверкающие золотом одежды матушки-царицы, подумала: и впрямь права Марья Григорьевна была, хорошо, что не она, Елена, на пиру том сейчас, то-то тяжко было бы в одеяниях праздничных да с дитятей под сердцем… Вспомнилось, как допрежь сроку прибыл за нею в Карталию русский посол — и отец, понимая, что речь пойдёт об их с Фёдором браке и что стряслось что-то нежданное, раз посол не в положенный час приехал да известно уже, что на год раньше хочет невесту к жениху везти (а более ничего заранее-то известно и не было), дозволил им с матерью подслушать переговоры из-за занавески. Поприветствовав согласно обычаям царя Георгия, начал посол медленно да торжественно, как заведено: — Царь и великий князь всея Руси… — Что за спешка такая у царя Бориса? — зажала Елена рот ладошкой, чтобы от изумления да испуга не вскрикнуть: поняла, что впервые перебил отец посла могущественного Русского царства, да не просто перебил, а с недовольством в голосе. — О будущем годе речь у нас шла, не о нынешнем! Сговаривались, что венчание состоится, когда дочери моей шестнадцать исполнится, — так отчего же ты, боярин, раньше сроку увезти её хочешь? Ещё и язык она как следует не выучила, и обычаи русские… Что велел тебе Борис Фёдорович передать? — Волею Божией государь наш Борис Фёдорович скончался, — громко да всё так же неспешно ответил посол — и снова чуть не вскрикнула Елена, и ненадолго тихо стало за занавеской: должно быть, все крестились в память об умершем русском царе. Елена спохватилась и тоже старательно наложила на себя крестное знамение — а посол меж тем заговорил вновь: — Царь и великий князь всея Руси Фёдор Борисович невесту свою ждёт. И сразу ясно стало, к чему спешка, и поняла Елена: и впрямь доведётся ей не в будущем, а в нынешнем году в далёкую, холодную да незнакомую Русь невестою ехать. Мать за плечи обняла, чуть слышно зашептала на ухо, утешая: — Не бойся, радуйся… не за царевича — сразу за царя пойдёшь… А отец уже соглашался, и обсуждали приданое да подарки от жениха невесте, да встречу самой Елены с послом завтра в это же время, в присутствии отца. Позже, того же дня, доставили в женские покои ларец с богатыми украшениями да мягкие шелковистые меха, и шубу и шапочку меховые, сплошь золотом шитые, и рукавички к ним, и сапожки; мать руками всплёскивала да вновь Елену подбодрить старалась: видишь, дескать, на Руси холодно, а ты мёрзнуть не будешь, и в палатах царских там, говорят, зимою жарко топят… А после отец подарил кинжал, коим ещё прежде учил владеть, а назавтра разнаряженную Елену вывели к русскому послу. У него оказались добрые глаза и густая, тщательно расчёсанная тёмно-русая борода с проседью; Елена, взглянув ему в лицо, успокоилась и подумала, что с таким сопровождающим не страшно будет долгую дорогу ехать. Гульчар, подругу детства, сама наедине спросила: — Со мною на Русь поедешь? Неволить не стану… Гульчар взяла обе её руки в свои, прижала к губам. Назвала старым именем, каким с детства, до крещения звали: — Тинатин… Куда угодно поеду. Хоть в снега русские, хоть на юг — к чёрным людям. Елена вспомнила южных людей с кожей цвета сажи и улыбнулась: — Чёрные люди страшные… Хорошо, что на Русь едем. Гульчар в ответ улыбнулась. — Русский царь молод, говорят… — Да… На год меня старше. — Это хорошо… Когда жена мужа не сильно младше, не просто женой — помощницей ему будет. — Мать у царя, говорят, сурова… — Мать царя — тебе свекровь… Мать царя слушаться надо. — Я буду слушаться, — уверенно Елена промолвила. — Как мать родную. Я себя не уроню. — Тогда хорошо всё будет… А я поеду. Я рядом буду. Всегда. И долго ещё волновалась Елена, какими окажутся будущие муж да свекровь, — а всё и добром сладилось. Прав посол был. А вот чтоб бояре вновь Марию Темрюковну ей поминали — этого она не допустит. Запомнила, хорошо запомнила, как вчера во время бунта за себя да за мужа, да за дитя, ещё нерождённое, боялась, с Марьей Григорьевной в светлице сидючи. Кто народ на бунт подбил — это уж Марья Григорьевна выведает, это её дело; а вот перед боярами русскими глаза опускать Елена больше не будет. Радовались, что молода да кротка, кровью нерусской иные попрекнуть пытались, — а что кровь? У них-то кровь, может, и княжеская, а у неё — царская; и пусть не сравнится Карталия с Русским царством, но она теперь — царица русская. Над нею только муж да свекровь, а не бояре надменные; и её отец — царь, а они, бояре эти, не цари. — Ваше величество, — голос лекаря отвлёк Елену от мыслей. — Ваше величество, простите, но вам пора отдохнуть. Поесть, прилечь… Шум пира развеселил Елену, добавил задора; мысли о своём положении — уверенности. Обернувшись к лекарю, она поджала губы — капризно, как не делала со времён далёкого детства. — Ещё смотреть желаю… — и, как некогда в женских мастерских, топнула обутой в вышитый сапожок ногой. — Я — царица! Моя воля! Но те слова, что заставили мигом опустить глаза девушек-мастериц, на немца никакого воздействия не оказали. Он только выпрямился — и, глядя Елене в лицо, тоже возвысил голос: — Я — лекарь! Я есть доктор медицины! Моя воля! Простите, ваше величество, — он всё же склонился в замысловатом немецком поклоне, однако не отступился: — Царь сердит будет. Мать… — лекарь на миг нахмурился, вспоминая, как правильно говорить, — матушка-царица сердита будет. Матушка-царица очень сердита будет! — с нажимом добавил он. — Простите, ваше величество. Вы ждёте ребёнка. Вам нужно больше отдыхать. К тому же, царь спрашивал, может ли завтра вечером наведаться в вашу опочивальню… я сказал, что это можно и не будет вредом для ребёнка — некоторые местные люди полагают иначе, но я есть доктор, я знаю, — если сегодня ваше величество хорошо отдохнёт… Елена смущённо покраснела при мысли о том, что завтра Фёдор собрался провести с нею ночь, — и оттого, что заговорил об этом лекарь. Но ежели подумать — с лекарем ведь, как со священником, обо всём можно толковать. — Ладно уж, — вздохнула она, смягчая тон. — Слушаться буду… Медленно двинулись по коридорам к женскому терему. Двое стражников — спереди, двое — сзади; лекарь и Гульчар с двух сторон Елену под локоток поддерживают. — Перед сном вашему величеству следует выпить горячего молока с мёдом, — негромко говорил лекарь. — Молоко с мёдом успокаивает… вашему величеству нужно спокойствие, особенно после вчерашнего происшествия в городе… а поскольку ваше величество носит ребёнка, лучше молоко с мёдом, нежели микстуры… я придерживаюсь мнения, что иные микстуры могут ребёнку навредить… — То, что ребёнку навредит, точно не надо, — Елена ответила. — Есть хочу. Сладкого побольше. Велишь, — взглянула на Гульчар, — чтоб яств пиршественных в терем принесли, да лебедя сахарного, люблю, когда лебедей из сахара делают, да дерево, с коего коврижки и пряники свисают. Сама всё не съем, но не беда — вместе съедим. Гульчар кивнула. Чуть нахмурилась. — Русские девушки говорят… — и умолкла. — Что говорят? — Говорят, когда дитя носишь и сладкого хочется, значит, дочка родится… Но это, — добавила поспешно, — говорят только. Елена тоже нахмурилась. Упрямо поджала губы. — Дочка — пусть… Муж говорит: царевна родится — всё равно праздник великий будет. Даже Марья Григорьевна сказала — дескать, сестру Фёдора, Ксению, прежде него родила, и ничего. Дочь родится — не значит, что сына не будет. Гульчар поспешно закивала. Успокаивающе погладила Елену по руке. — Что царь и мать его не только сына ждут — это главное… А перед сном не прикажешь ли, чтоб почитали тебе чего? Из духовных чтений, может… Елена снова поджала губы. — Не хочу из духовных чтений, — резче, чем собиралась, ответила. — Там как начнётся про страдания мучеников… прости меня Господи, но дитя во чреве переворачивается… — Вы правы, ваше величество, — тут же поддержал её немец. — Духовная литература — хорошо. Но не беременным женщинам. Пусть русские священники меня простят, но я врач, я знаю. Беременных женщин надо веселить… пугать — нельзя… — Шутих позвать? — снова предложила Гульчар — и тут же сама головой покачала. — Шутихи-то развеселят, но перед сном лучше бы чего поспокойнее… Елена на миг призадумалась. Тут же вспомнила — глаза радостно вспыхнули. — Татьяну позови. Новую девушку сенную… дочь того посла, что меня на Русь вёз! Она сказала — сказки интересные знает… Посол, коего Фёдор отправлял в Карталию, был не слишком родовит — и, должно быть, только чин батюшкин и помог дочери его на новый смотр девушек сенных попасть. Было Татьяне девятнадцать лет, и пора бы её уже и замуж выдавать, но явно не считалась она среди русских одной из первых красавиц — ростом высоковата, волосы не слишком густы да цвету блёклого. И лицо такое же — и не нарумянилась даже. Низко поклонившись Елене да прежде неё Марии, сама сказала, смущённо косу теребя: — Меня-то, государыни, не возьмёте, поди… собою не вышла… — Мне с того что, — первой Елена промолвила — и, вспомнив слова свекрови, добавила: — Русский терем — не султанский гарем… Усмехнулась редкою усмешкою и Мария. Сидела она, как обычно, в чёрном — и с золотым крестом на груди, который, знала уже Елена, покойный царь Иван Васильевич прежде носил, чьим именем по сей день вместе с именем отца Марьи Григорьевны русские люди друг дружку пугали. — Не уродина ты вовсе, напраслину на себя не взводи, — промолвила вдовая царица, и Татьяна снова поспешно согнулась в поклоне. — Не рябая, не кривая. Может, и красивше найдутся, да мы тут, верно невестка говорит, не султану турецкому рабынь, а русской царице девок сенных выбираем… Умеешь что? Вышивать красиво али песни петь? Татьяна робко улыбнулась. — Сказок много знаю… про богатырей древних, про поляниц… дедушка научил… Елена не удержалась — всплеснула в ладоши. — Сказки? Я сказки люблю… Беру. Тебя точно беру. И сейчас вот пришла на ум Татьяна — и сразу веселее стало. Пусть сказку расскажет, а Елена с нею и с Гульчар сладостями поделятся, и не хуже в опочивальне перед сном посидят, чем там, за окошком, на пиру… Поди, и получше. Хоть не в одеждах тяжёлых, золочёных, в которых впору к земле склониться — а она царица, ей голову высоко держать надобно. И Гульчар тоже улыбнулась. — Позову… Медленно двинулись коридорами дальше. Остался позади шум царского пира. Елена подумала о том, как будет слушать сказку и есть сахарного лебедя, о том, что завтра к ней в опочивальню наведается муж, — и улыбнулась шире.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.