ID работы: 11999310

Хороший солдат

Гет
NC-17
Завершён
317
Размер:
400 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
317 Нравится 148 Отзывы 66 В сборник Скачать

Глава 10. Хороший солдат не должен забывать родину

Настройки текста
Примечания:
      Нойманн не понимал, почему Теодора спокойна. Она была готова отдать себя, но делала это не как другие женщины: не с видом жертвы, не через слезы, уговоры, насилие, а так, словно грядущее для нее ничего не значит, хотя для любой сколько-нибудь порядочной женщины, к числу которых — в чем Нойманн не сомневался — Теодора принадлежит, это значит многое.       Даже проститутки подходят к делу с меньшей готовностью. Теодора была собрана, холодна и совершенно равнодушна — настолько, что Нойманн сперва решил, что она пытается изобразить камень. Но нет, и омерзительная ухмылка быстро сменилась бледной полоской губ. Хищные глаза Нойманна с плотоядным нетерпением елозили по мраморному изваянию женщины, усевшейся напротив него. Он пытался понять, проникнуть в суть Теодоры, но она отгородилась от него незримыми барьерами, и чем больше он приглядывался, тем сложнее становилось.       Теодора, не тратя задаром времени, подцепила пальцами петли на жакете и разделась до рубашки. Навряд ли она сняла жакет, чтобы отдаться Нойманну (вероятно, ей сделалось душно после беседы под дулами пистолетов), но генерал-лейтенант не упустил возможности представить, как руки, вымазанные в чернилах, ловко расправляются с пряжкой его ремня. Нойманн вообразил и звонкий смех, особенно очаровательный из-за легкой хрипотцы. Но почему — загадка, ибо как день ясно, что Теодора не будет смеяться.       «А этому щенку шептала на ухо, как хочет, чтобы он ее отодрал», — подумал Нойманн, ненадолго задержав взгляд на губах Теодоры. Он видел эту сцену, как будто и впрямь был ее свидетелем: Теодора, обнаженная, с растрепанными волосами, утробно мурлычет Фридриху всякие непристойности; оба красные, потные, радостные — настолько отвратительно, что к горлу подступил съеденный обед. Нойманн и не рассчитывал быть первым, но его злил тот факт, что до него Теодорой обладал вшивый заика. На других плевать, Фридрих же заставлял кровь бурлить от ярости. Больше всего раздражало, что и заполучив Теодору, Нойманн все равно не обрел ее. Вроде глаза одни и те же — темно-синие, как море, отражающее нависшие тучи, но смотрят по-разному: на одного — с нежностью, на другого — с ненавистью.       «И все-таки надо было размозжить ему голову», — чудовищная мысль вернула на уста сытую улыбку.       — Ну что, развлечемся? Я твои требования выполнил, теперь — твоя очередь.       Теодора, не отвечая, повесила жакет на спинку стула и только после этого встала.       — Обещаю: будешь вести себя хорошо — и я буду нежен, — когда Теодора подошла, Нойманн запустил руку в ее волосы, аж вздрогнув от полноты ощущений: реальность оказалась гораздо приятнее домыслов. — Милая, хорошая, послушная Дора-Дора…       Половицы под ногами заскрипели. Громкое, отяжелевшее дыхание звучало над ухом, как жужжание назойливой мухи.       — Хватит этой гадости, — выплюнула Теодора и с хлестким нетерпением вцепилась в ремень, отстегивая пряжку.       Нойманн только об этом и грезил, однако ему не понравилось, с каким видом Теодора взялась за дело. Мечты выглядели иначе: он сгорал от сладострастия, она — от стыда, смешанного с похотью; даже если и противилась, то не так — без подобной резкости в движениях. Нойманн ценил тупую исполнительность в солдатах, но в женщинах, если они не купленные шлюхи, хотел видеть хоть капельку участия. Дело не только в том, что готовность Теодоры его не возбуждала. Да черт знает, в чем дело! Просто что-то было не так.       — Что мне сделать? Сесть на колени? — не дожидаясь ответа, Теодора опустилась на пол и продолжила возню с ремнем там.       Нойманн положил руки ей на голову, путаясь в длинных волосах; пальцы натянули несколько прядей, но стона, на который Нойманн так надеялся, не прозвучало. Теодора, бледная, как мертвец, глотала все звуки, кроме тех, что хотела издать, а они, в свою очередь, походили на острые ножи. Острыми были и ногти, впившиеся в кожу, когда Теодора дернула брюки вниз. Нойманн часто заморгал и, не давая себе отчета в том, что делает, резко запрокинул голову Теодоры, потянув за волосы.       — Что-то не так? Не беспокойтесь, я не собираюсь вас кастрировать.       Она так дерзко ухмыльнулась, что Нойманн захотел заткнуть ее своим языком. Но вскоре понял, что и поцелуй не подарит желаемого. Поэтому одну руку переложил на подбородок Теодоры, настойчиво стиснув его пальцами.       Сейчас он мог сделать что угодно и не получить в ответ ни грамма сопротивления. Полная свобода действий пьянила, но вслед за эйфорией от пенного приходит похмелье. Нойманн вдруг осознал, что это принесет ему столько же удовольствия, сколько и Теодоре.       — Иди прочь, — Нойманн рывком оттолкнул Теодору, и она, едва удержав равновесие, чудом не вписалась в стол затылком. — Прочь, пока я не передумал!       У Теодоры кружилась голова, но она кое-как встала и поплелась к двери, забыв про жакет. Перед тем как выйти, обернулась: Нойманн стоял спиной, застегивая ремень. Сзади его светлый затылок был совершенно беззащитен. Теодора оглядела бюст Аристотеля и прозрачную вазу. При желании она могла запросто избавить мир от Нойманна, и многие сказали бы ей спасибо. Однако просто так убить даже такого гада — значит, стать сродни ему. Теодору чуть не вырвало от мысли, что они могут быть в чем-то похожи, и она поспешила распахнуть дверь.       А позже, когда перед глазами замелькали ступеньки лестницы, из столовый донесся чудовищный грохот. Теодора вздрогнула, однако возвращаться не стала. Так разбиться могла лишь одна вещь. Видно, что в припадке гнева Нойманн… А впрочем, плевать! Теодора была вымотана и мечтала только об одном — принять ванну. Она мылась с утра, но после званого обеда чувствовала себя грязной. Это был запах рук Нойманна, трогавшего ее лицо, волосы, плечи, руки; его агрессивный, вырвиглазный одеколон; дыхание, несколько раз обдавшее ухо. Ничего не случилось, но Теодора словно побывала в койке подонка или, по меньшей мере, завершила начатое у его коленей. Задаваться вопросом, почему Нойманн разрешил уйти, у нее не было сил — как-нибудь потом. Возможно, он передумает и пошлет за ней. Всю дорогу от дома Теодора ждала, что услышит, как кто-то мчится ей вдогонку. Но этого не произошло.       Улицы были пустыми, серыми, потонувшими в листве, которую никто не убирал или убирали крайне редко. В одну из старых, полусгнивших куч, наполовину увязшую в луже, и бросили избитого Фридриха. Он яростно сопротивлялся, когда его вытащили из столовой, вырывался, бросался на офицеров, и те, разумеется, не преминули возможности преподать урок безродному выскочке. «Да сдалась тебе эта американская подстилка!» — сказал один, прежде чем плюнул Фридриху в лицо и компания, представляющая собой несколько неразличимых силуэтов, удалилась. Этот плевок был плевком не от человека, а от жизни: Фридрих всем сердцем ненавидел себя, слабака, труса, заику, за то, что не смог защитить самое дорогое, что у него есть. Точнее, было, ибо сейчас оно принадлежит Нойманну, а он — Фридрих не сомневался — своего не упустит.       Небо над Льежем было несправедливо голубым. Шелест ветра рассказывал про все злодеяния, которые случились в этом городе и еще успеют случиться. Сколько женщин распластают на гнилых досках и возьмут целой оравой, после чего бросят, как ненужную вещь, в лучшем случае обрекши на смерть, в худшем — на рождение ненавистного ребенка? Круг насилия не остановить, он вечен: сначала Ганс Блумхаген берет против воли француженок; затем по его стопам идет весельчак Отто; наконец, Нойманн протягивает руку к тому, что хотелось укрыть от войны. А ведь крестьянка, изнасилованная Отто в пограничной деревне, даже не плакала: со спутанными волосами и землисто-бледным лицом, она качалась, обхватив колени, и бесшумно шептала что-то пятилетнему сыну, бывшему в доме, когда… Фридрих видел бедняжку мельком, но одного взгляда хватило, чтобы ощутить ее кровь у себя на руках. Не защитил, не сберег… Не защитил, не сберег снова, но теперь — женщину, которую любит. Цена его жизни — это честь Теодоры.       Жмурясь на солнце, Фридрих окончательно убедился, что не видать ему родного Чопау, состарившегося лица матери и обрюзгшего — отца. Где-то здесь, в этом городе или окрестных лесах, бродит его погибель, как в том сне, где ему на лицо села белокрылая бабочка. Возможно, завтра его отправят на фронт, или он, как мальчик с бомбой, ворвется в дом, где живет Нойманн. Фридрих поймал себя на мысли, что слышит тиканье часов, как будто обратный отсчет начался. А люди, которых вешал Курт, тоже слышали, как жизнь отмеряет последние секунды?..       Умирать больно. Но еще больнее быть живым. Душа рвется на части. Тело тоже: офицеры не поскупились на удары, щедро колошматя лицо, спину, поясницу целой группой. Хотя это заслуженно: боль, которую испытает, испытывает или уже испытала Теодора, несопоставимо сильнее. Увидятся ли они когда-нибудь снова? Или, как в столовой, Теодора опустит голову при встрече?       Шаги. Цок-цок. Стук небольших каблуков навел на мысль, что в квартал заглянула женщина. У Фридриха не было ни сил, ни желания подниматься с земли, и, честно говоря, он надеялся, что незнакомка обойдет серую шинель стороной. Но ожидания не оправдались: шаги сменились бегом. Вскоре каблуки застучали прямо над головой. Холодная ладонь убрала со лба налипшие волосы.       — Фридрих, миленький, что с тобой сделали?..       Этот голос не мог быть правдой, поэтому Фридрих решил, что ему мерещится. В момент падения он сильно приложился головой, и подобные последствия более чем возможны. Теодора не здесь, она в доме генерал-лейтенанта расплачивается за их с Бланжем жизни.       — Здесь недалеко живут дети, дойдем до туда, ладно? А потом я схожу за доктором…       Фридрих через силу пригляделся к склонившейся фигуре. Пышные кудри, белый ворот рубашки и глаза, отражающие бушующую стихию…       — Невозможно… П-почему ты здесь?       И закашлялся. Грудь резало живьем. Офицеры определенно не церемонились, приводя в чувства зазнавшегося ландсера.       — Не говори, не трать силы понапрасну. Со мной все хорошо. Давай займемся тобой. У тебя все лицо в крови. Встать сможешь? Тут совсем рядышком.       Фридрих не слушал. Он не верил своим глазам: Теодора из плоти и крови, настоящая, сидит рядом с ним в задрипанном квартале, вместо того чтобы служить главным блюдом на нойманновском столе. Похоже, голова и правда повредилась. Но тогда откуда это чувство? Пальцы Теодоры ни с чем не спутать, а на лбу лежали, несомненно, именно они.       — Прости, что не смог т-тебя защ-щитить…       Голос прозвучал так тихо, что показалось, точно и на безлюдной улице слова упорхнули в никуда. Фридрих нахмурился, вознамерившись повторить, но язык прилип к небу, и вместо слов изо рта вылетел непонятный хрип.       — Ничего, я защищу нас обоих.       Фридрих сделал усилие над собой и еще раз поднял голову. Теодора улыбалась сквозь выступившие слезы, и всего через миг ее ладонь накрыла щеку, по которой расползся свежий синяк.       Женщины слабее мужчин, но по силе духа солдат не может сравниться с крестьянкой, ложащейся под захватчика с целью прокормить семью. Кто-то вроде Нойманна, Отто и Ганса Блумхагена скажет, что это проще простого и не требует особых жертв, ведь в природе женщины — раздвигать ноги. Но подобная самоотверженность стоит колоссальных жертв: женщина не только пятнает свою репутацию, но и изменяет самой себе, а также людям, которых любит. Едва ли кто-то из этой троицы задумывался, как мерзко женщине бывает до, во время и после. После, наверное, тяжелее всего: она возвращается к обычной жизни, но эта жизнь уже не такая и никогда не станет, как раньше.       Ничего не будет, как раньше. Война отберет у них все. Облокотившись на худенькое плечо Теодоры, Фридрих шел к дому, где жили сироты, и снова вспоминал Курта, который не грешил против истины, говоря, что призраки содеянного будут преследовать их на каждом шагу. Фридрих был уверен, что выживи он, и сам станет одним из таких призраков — тенью того, кто допустил столько зла и позволил бездушному палачу надругаться над любимой.       — Je fais de tout expliquer. Où peut-on le mettre? — Теодора говорила с расстановкой, но повелевающе.       Мадлен, застывшая с удивленным «ах!», порывисто закивала, но ответа не дала, как будто не поняла вопроса. Габриэль тоже был в прихожей — выглядывал из-за стены, жадно рассматривая запыхавшуюся гостью и лицо солдата в кровоподтеках. Если Габриэль демонстрировал присущее детям любопытство, то Мадлен, будучи постарше, испугалась.       — Madeleine, où puis-je le mettre? — Теодора сделала акцент на Madeleine, чтобы оживить девчонку.       — Ah, dans la chambre! Allez pour moi!       Мадлен привела их в ту комнату, где сама маялась от лихорадки месяц назад. Это была родительская спальня. За время ничего не изменилось, разве что стало пыльнее, грязнее и заброшеннее: все в спальне говорило, что ее давно не используют по назначению.       — Pas de draps propres, — робко сообщила Мадлен, когда Фридрих опустился на засаленное белье. — Désolé, je n'ai pas le temps de m'occuper de la maison…       Теодора махнула рукой и, подложив под голову Фридриха подушки, попросила принести воды и какую-нибудь тряпку. Мадлен ринулась выполнять поручение и едва не зашибла Габриэля, спрятавшегося за дверным косяком.       Пока в дальней части дома шла возня, Теодора аккуратно расстегнула шинель, перепачканную в крови, а затем распахнула рубашку. Только коснулась груди, как Фридрих застонал. Это заставило предположить, что у него могут быть повреждены или сломаны ребра. Били, судя по всему, по спине, ибо синяков спереди не было. Переворачивать Фридриха Теодора не решилась, не выслушав мнения доктора.       — Eau. Et j'ai déchiré la taie d'oreiller… — Мадлен протянула железное корыто, полное воды.       — Pardonnez-moi mon insolence, mais pourriez-vous aller chercher le Dr Roberts? Il est maintenant à l'hôpital.       Мадлен согласилась тотчас же и, потрепав Габриэля по голове, бросилась к дверям. Судя по моментально раздавшемуся тявканью собачонки, Мадлен не тратила даром ни минуты.       — Qu'avec lui? Qu'est-il arrivé à monsieur le soldat? Il va mourir? — воспользовавшись уходом сестры, Габриэль проскользнул в комнату.       Теодора чудом не ответила мальчику грубостью. Слышать про смерть ей не хотелось даже от маленького ребенка, потому что она знала: Нойманн все равно не оставит Фридриха в покое.       — Ne dis pas de bêtises, il va vivre. Да, будет… — последнюю фразу Теодора произнесла по-английски и зависла с занесенным над корытом лоскутом наволочки.       Долго пауза не продлилась: ткань была смочена, и Теодора провела ей по щеке Фридриха. Фридрих выпустил в воздух несколько стонов. Рука Теодоры дрогнула.       — Прости, больно? Сейчас придет Джон — и станет получше. А пока тебе придется терпеть меня.       Движения Теодоры сделались совсем неловкими, словно другой человек час назад в два шага расправился с пряжкой на ремне Нойманна. Однако Фридрих больше не мычал — терпел. Когда вся кровь была стерта и вода окрасилась в алый, Теодора бросила тряпку в корыто и придвинула к постели табурет. Ей подумалось, что если она будет гладить Фридриха по волосам, то ему станет легче; так и получилось.       — Что с ним? — Джон, как всегда, собранный, спокойный, со сведенными у переносицы бровями, водрузил на прикроватную тумбу медицинский кейс. — Все отойдите.       Мадлен отшатнулась назад, как чумная. Габриэля Теодоре пришлось уволочь, так как он был заворожен представительной фигурой доктора не меньше, чем шинелью Фридриха.       Джон снял пальто, бросил на комод и попросил воды умыть руки. Через пару минут он осмотрел Фридриха.       — Похоже на черепно-мозговую травму. Множественные ушибы и гематомы. Насчет переломов ребер не уверен: пальпация дала мало. Но исключать не будем. Внутренние органы в порядке. В любом случае, Фридриху положен постельный режим ближайшие два-три дня как минимум. Я оставлю парацетамол для облегчения боли и что-нибудь из седативных. Для гематом в госпитале есть мазь. Позже занесу. И да, — Джон застегнул кейс и поднял мерцающие глаза на Теодору. — Ледяные компрессы. Смена белья и одежды тоже не будет лишней.       Мадлен поняла, что имел в виду доктор под словом «linen», и тягуче покраснела.       — И ты даже не спросишь, почему Фридрих, избитый до полусмерти, лежит в доме на отшибе города?       — Меня это не касается. Свою работу я выполнил.       Джон взял пальто и влез в левый рукав. В правый влезть не дал Габриэль.       — Monsieur le docteur, monsieur le soldat va-t-il se rétablir? Il sera vivant? — худенькие руки мальчика потянули рукав на себя. — J'aimerais jouer à nouveau au ballon avec lui. Alors s'il vous plaît le guérir.       Огромные глаза Габриэля, как два лунных озера, устремились на Джона с волнением и наивной надеждой. Теодора ждала, что доктор промолчит и вырвет рукав, но он сказал на удивление нежно:       — Ne te fais pas de soucis. J'ai tout fait pour que vous jouiez au ballon plus d'une fois.       — C'est vrai? Merci, monsieur le docteur! — уста Габриэля тронулась широкая, искренняя улыбка.       Он так развеселился, что бросился скакать в прихожей.       — Je vais le calmer, — Мадлен решительно вышла в коридор.       Джон просунул руку в правый рукав и принялся застегивать пальто. Когда он повернулся за кейсом, то почувствовал прикосновение к своей спине. Теперь это была ладонь Теодоры.       — Что-то еще? Лекарства на тумбе…       — Просто хочу сказать кое-что… Джон, я тобой восхищаюсь. Для тебя все люди равны: что немец, что бельгиец, что француз. А еще ты добр к детям и женщинам. И ты — единственный, кому, кроме Фридриха, я доверяю. Поэтому… если получится… не говори, где я и где Фридрих. И если тебя не затруднит, то зайди сюда, когда работа закончится… Одной мне не по себе…       — Что случилось? — Джон хотел обернуться, но Теодора не позволила.       — Как раз ничего не случилось. Пока. Но мне нужно с кем-то поговорить. Не хочу быть одна сегодня. Но оставить Фридриха тоже не могу…       — Это как-то связано с…? — имя Нойманна почти сорвалось с губ, однако в решающий момент Джон осекся. — Ладно, приду. А пока меня не будет, отдохни. Тебе тоже нужно беречь себя. И я подумал насчет статьи. Если обойдешься без имен, можешь делать, что хочешь.       Теодора крупно вздрогнула. Джон узнал об этом по ладони, затрепыхавшей у него на спине.       — Обещаю, это будет хорошая статья. Но вообще-то, — Теодора опустила руку. — Я думаю над написанием книги. «Загадка на дне черных глаз» или «Тайна доктора Робертса» — что больше нравится?       — На книгу я разрешение не давал. И загадок у меня нет. Просто не все вещи должны быть озвучены, если ты всеми силами стараешься их забыть.       — А эту фразу я вынесу в эпиграф!       Джон вздохнул.       — Зря ты так, можешь собой гордиться: думаешь, кто попало вдохновил бы меня на написание книги? Только для полноты картины мне нужно знать те вещи, которые ты «всеми силами стараешься забыть»…       — Я спешу, поговорим позже.       Но позже они об этом не поговорили. Джон вернулся затемно и всю ночь провел с Теодорой над тускнеющей свечой в гостиной. Теодора сказала мало, но Джон не нуждался в подробностях. Нойманн был неприятен ему с первой встречи, и эта неприязнь только росла: сначала — жесткое подавление беспорядков; затем — запрет хоронить повешенных, действующий ровно до того момента, пока тела не начали разлагаться; наконец, дешевый разврат под предлогом спасения двух жизней. Странно лишь, что Нойманн не довел задуманное до конца, но и хороший пистолет может дать осечку.       — Ты не думала вернуться в Химворд? Или в Америку?       Джон не привык брать слова обратно, но пожалел о сказанном, когда вскользь взглянул на Теодору. Если бы она тоже подняла глаза, то заметила бы в пронзительном взгляде несвойственное раскаяние; но она не посмотрела — стиснула кулаки.       — Не сейчас. Сейчас это по многим причинам невозможно. И Нойманну меня не сломить. Я не позволю.       — Теперь мой черед восхищаться. Ты сильный человек, Теодора. Но все-таки даже сильным нужно уметь выдыхать. Не бери на себя слишком много: сломаешься.       — Ты прямо как Лоуренс. Он написал то же самое. Но я не беру больше, чем могу вынести. Нет того, что я не смогла бы вынести, если захочу.       — Неправда. У всех есть слабые места.       — Даже у тебя?       — Даже у меня. Я такой же, как другие.       — Многие с тобой поспорят.       Джон не согласился. Разумеется, он догадывался, что оставляет определенный отпечаток на людях, которых встречает, но сам себя недолюбливал, если не сказать, что ненавидел. И все — за слезы боли в карих глазах Маргарет Хэйнс, известной теперь как миссис Джордан. Были и другие причины, но это, пожалуй, главная. Джон уехал из Англии из-за сущей, как может показаться, глупости — сорванной помолвки. Однако все сложнее и запутаннее: человеческие отношения, когда в них замешана любовь, не бывают простыми.       Любовь — вещь необъяснимая. Она приходит, когда этого не ждешь, и совсем не к тому человеку, к которому стоило бы ее испытывать. Маргарет Джордан не любила мужа, но жила с ним, лелея в памяти образ друга детства — сына семейного врача Хэйнсов, молодого мужчины с глубокими черными глазами, которые смотрели не иначе как в душу, выжигая на ней вечно горящее клеймо. Сердце Маргарет Джордан, открыв себя для одного человека, захлопнуло двери для всех прочих. Может, поэтому спустя столько лет чета Джорданов оставалась бездетной.       — Quel imbécile! Il s'est endormi juste ici, — ворчала Мадлен, накрывая Габриэля стареньким пледом.       Он прикорнул на той же кровати — в ногах Фридриха. После того, как Теодора и доктор ушли в гостиную, настала очередь брата с сестрой следить за больным. Точнее, очередь сестры, ибо Габриэль в силу возраста был скорее помехой, чем подспорьем. И вот он, движимый интересом, забрался на постель, которой во всю хозяйничали клопы, а затем и вовсе уснул. Будить Мадлен не решилась: Габриэль делался плаксивым, если кто-то мешал его сну.       Вздохнув, Мадлен села на табурет около кровати. Прежде на нем сидела Теодора, нежно касаясь щеки Фридриха. Мадлен ей немного завидовала: густые волосы, гордая осанка, элегантные наряды. Рядом с ней меркнет любая девчонка, особенно если намывает полы по десять часов в день.       Мадлен осмотрела свои руки и надкусила губу: шершавые. Но ладно, что шершавые: на них кровь. На руках Теодоры — чернила, на ее — жизнь немца. В тот вечер — или это было утро? — разум так помутился, что Мадлен не могла сказать, по какой причине воткнула нож в печень незнакомого офицера.       А была ли конкретная причина? Может, дело в ненависти — нескончаемой и необозримой, которой чем больше упиваешься, тем глубже проваливаешься? Мадлен была так зла за то, что они забрали у нее отца, что засыпала со слезами и просыпалась, скрежеща зубами. Она считала каждого подданного Вильгельма II своим личным врагом. Но именно немец, такой же паршивый, как и все остальные, осквернитель церквей, помог избежать наказания за убийство. Мадлен с самого дня знакомства не доверяла ясным глазам Фридриха. Разве у германской мрази может быть такой наивный взгляд? Мадлен считала, что Фридрих просто притворяется добрячком, и Теодора вовсе не так умна, как кажется, раз позволила обвести себя вокруг пальца смазливой внешностью.       Да, Мадлен считала Фридриха красивым. До того она могла смотреть на немца с расстояния, но и то стыдилась: что подумают люди, прежде всего Теодора и сам Фридрих? Сейчас — другое дело. В спальне никого нет: взрослые ушли в гостиную, откуда еле слышны их голоса; Габриэль и Фридрих видят десятый сон. Мадлен привстала, следя, чтобы половицы под ее ногами не заскрипели, и взяла подсвечник с прикроватной тумбы. Затаив дыхание, поднесла огонек к лицу Фридриха и чуть не уронила: немец резко зашевелился во сне. Черты, которые Мадлен находила живописными, исказились гримасой боли. В уголках глаз выступили слезы; одна даже стекла по щеке. Легонько покраснев, Мадлен переложила подсвечник в левую руку, а указательным пальцем на правой стерла ту самую слезу. После того, как Фридрих ее спас, всю ненависть к нему и немецкому народу как отрезало. Мадлен по-прежнему глядела на оккупантов волком, но знала, что не все из них насильники, убийцы и воры. Есть такие, как Фридрих: с чистой душой, открытой нараспашку.       Вдруг и убитый офицер?.. Нет, лучше об этом не думать.       — Danke, monsignore soldat, — Мадлен удивилась, как трепетно прозвучали эти слова на чужом наречии. — Dass Sie… mich… gerettet haben.       Она давно хотела принести благодарность и выучила ее на языке Фридриха, но все не находила достаточно решимости.       Лучше так, чем всю жизнь молчать.       Фридрих будто услышал: перестал дергаться, ворочаться, корчить лицо. Мадлен сглотнула и, заключив, что другого шанса не будет, наклонилась, коснувшись бледных губ. Это был острожный, мимолетный поцелуй — первый в жизни Мадлен. Она решила, что запомнит его навсегда. Приятное светлое чувство, разлившееся по груди, вытеснило стыд перед Теодорой. Один-единственный раз Мадлен позволено побыть на ее месте, отблагодарить за подаренную свободу не только словесно. Всего разочек, и потом… Потом она снова станет простой бельгийской девчонкой.       Когда Мадлен выпрямилась, то убрала и подсвечник от лица Фридриха. Глупо улыбнувшись, девочка осветила свои руки с мозолистыми пальцами. Впервые за последнее время их оставил запах крови. Это Мадлен порадовало. Но засаленные простыни все еще смущали. И вместо того чтобы отправиться спать, Мадлен занялась стиркой, предупредив доктора и Теодору, что ей надо отлучиться.       Войдя в гостиную, она застала этих двоих держащимися за руки. Точнее, доктор накрыл рукой ладонь Теодоры, глаза которой были мокрыми, но уже не плакали. О чем они говорили, Мадлен не знала, но понимала, что разговор касался сегодняшнего.       — Merci de nous laisser entrer. On ne pouvait se cacher nulle part ailleurs, — Теодора так улыбнулась, что Мадлен раскраснелась.       Зная, что голос будет дрожать, а слова застрянут в горле, она обошлась мотком головы.       — Как, говоришь, познакомилась с этими детьми? В прошлый раз Мадлен была как звереныш, — спросил Джон, глядя туда, где стояла юная хозяйка. — Отказывалась пить микстуру, брыкалась.       — Ха-ха-ха! У нее характер что надо! С Мадлен, — Теодора смахнула выступившую слезу, — мы столкнулись в соборе Святого Павла, когда я брала интервью у пресвитера. Сначала она взъелась на Фридриха. А сейчас, как видишь…       «… чуточку влюблена в него», — добавил Джон про себя.       — Потому что у него доброе сердце. А Габриэлю Фридрих понравился сразу — из-за формы. Кстати, ему и ты нравишься.       — Неужели? — Джон усмехнулся.       Первый раз на памяти Теодоры на докторском лице очутилось что-то, помимо извечной холодности. Когда он улыбался, то… немыслимо, но его глаза казались еще прекраснее. Обычно они блестели тем блеском, который бывает у ночного моря, манили зайти поглубже, погрузиться в черную толщу вод, однако не обещали, что вернешься на пристань невредимым. От улыбки глаза сверкали иначе — как подземные ключи; это был более спокойный, уравновешенный, кроткий блеск. Теодора знала наверняка, что человек, имеющий такой взгляд, не посмеет воткнуть нож в спину. Это были истинно преданные, чистые, добрые глаза.       — Дети чувствуют хорошее. Я в этом убеждена. И не забывай, что ты вылечил его старшую сестру. Возможно, если бы не ты, то Мадлен… Не буду произносить вслух. Знаешь, кроме окончания войны я ужасно хочу, чтобы эти дети выжили. Надеюсь, их отец в порядке.       — Писем так и не было?       — Несколько месяцев тишина. Но это ничего не значит. Могут быть проблемы с полевой почтой. Да и нельзя исключать того, что он серьезно ранен и не может писать. Или угодил в плен.       — Твои предположения немногим отраднее смерти.       — Знаю, но мне так хочется, чтобы господин Фабиан был жив. А если нет, я не оставлю этих детей. Поэтому не могу уехать в Химворд или куда-то еще.       «Не только поэтому. У тебя, как и у меня, множество причин. Ярко выраженное чувство справедливости, болезненная самоотверженность и немец, спящий в комнате дальше по коридору. Ничто из этого не позволит тебе сбежать».       Джон уставился на свечу, дрожащую от легкого сквозняка. Чужая земля, щедро сдобренная кровью своих детей, и как много найдено на ней — столько, что Англия больше не кажется отчим домом. Теодоре точно. У этой истории не может быть хорошего конца — Джон знал, но и ему хотелось верить в счастливое будущее с мирным небом над головой. А еще он чувствовал, что посеял семя сомнения в Теодоре; судя по тому, какой задумчивой она стала, мысль покинуть Льеж никогда не казалась ей такой привлекательной.       Под утро Джон, не возвращаясь к себе, направился в госпиталь. Но перед этим осмотрел очнувшегося Фридриха. Пока Мадлен перестилала постель, а Теодора помогала Фридриху надеть рубашку господина Фабиана, оказавшуюся на порядок больше, Джон наложил холодный компресс.       — Если голова снова заболит, можешь дать еще парацетамола. Но не больше четырех раз за сутки. Компресс повторить днем и вечером. Никаких резких движений, строго постельный режим.       Теодора кивнула и вышла провожать Джона в прихожую. Когда она вернулась, Фридрих уже лежал в свежей постели (похоже, помогла Мадлен). Выглядел он лучше, чем вчера, брошенный сослуживцами в груду листьев, но кожа оставалась серой, глаза — лихорадочно горящими. Щека распухла от синяка, и не только щека — гематомы на спине также налились цветом.       — Хочешь что-нибудь поесть? Я приготовлю.       Фридрих отрицательно моргнул.       — Как спалось? Ты постоянно стонал и ворочался… Видел кошмары?       — Мне приснилось, что меня поцеловал ангел.       — Ангел?.. Это же хороший сон? Послушай, у меня к тебе разговор, — Теодора присела на табурет и с несвойственной для нее неуверенностью оправила край одеяла. — Ты не хочешь… уехать? В Бостон, Лондон, Манчестер, Калифорнию — куда угодно… Сам же рассказывал, что не был дальше Чопау…       — Т-теодора, — набрав побольше воздуха, Фридрих волевым усилием коснулся женской руки. — Это поб-бег. Я так не могу. Да и Нойманн, — произносить его имя было чертовски сложно, — не поз-зволит. Я солдат, и я должен воевать за р-родину… нельзя заб-бывать…       — Но ты же не видишь смысла в этой войне. И потом: не твоя родина в опасности.       — Я себя не п-прощу, если выберу мирную жизнь. Д-даже если это жизнь с тоб-бой.       — Я просто не хочу тебя потерять, Фридрих, пойми…       — Не потеряешь.       Одни холодные пальцы — надо же, обычно они были горячими — оплели другие. Губы Теодоры кольнула странная улыбка: горькая, печальная, но в ней крылось и облегчение. Если бы Фридрих согласился, то, возможно, они бы получили шанс на счастье, но совесть каждого до конца дней запятнало бы позорное бегство.       — Ты обещаешь мне?       — Конечно. Я люблю т-тебя и всегда буду любить т-только тебя.       — Я не верю, когда мужчины говорят подобное, но… тебе хочу верить. Потому что тоже люблю тебя, Фридрих. Что бы ни случилось, я люблю именно тебя — помни об этом.       А потом они посидели в тишине, держась за руки. Не так, как в гостиной с Джоном. Теодора закрыла глаза и наслаждалась тем, что может касаться Фридриха. Пока что может. А там — кто знает. Но не время предаваться тревожным мыслям: Теодоре было хорошо и спокойно, и это чувство она бы ни на что не променяла — даже на калифорнийскую жизнь, кажущуюся сейчас, после стольких ужасов, невозможно безмятежной.       Джон был прав: Фридрих — главная причина, по которой Теодора оставалась в Льеже. Справедливость справедливостью, но ее привязанность к немцу, с которым она вообще не должна была связываться, пересилила в конечном итоге все. Теодора не боялась смерти или насилия, она боялась лишиться глаз, взирающих на нее с любовью и трепетом. Других таких ей не нужно — только невинные голубые глаза молодого немца. Но война и не думала останавливаться, набирая чудовищные обороты. Выйти из нее мог только редкостный счастливчик. А Фридриху, увы, не шибко везло.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.