ID работы: 11833263

Государевы люди

Слэш
NC-17
Завершён
80
автор
Размер:
96 страниц, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится Отзывы 20 В сборник Скачать

Глава 5. Жемчуг перекатный

Настройки текста
Ясный день выдался да тёплый; ни облачка на небе, солнышко пригревает, в настежь отворённое окно светлицы лучи свои золотые льёт. Жемчуг речной, по столу рассыпанный, в лучах тех перламутром светлым сияет-переливается да в нежно-розовый цвет отливает. Покойно, тепло да весело было на душе у Матрёны Скуратовой, сидевшей у стола да перебиравшей не столь давно купленный у гостей торговых жемчуг. Не все зёрна жемчужные одинаково хороши — хоть и божатся купцы, что лучше жемчуга, чем у них, на всей Руси не сыщешь, хоть и страшатся жульничать с опричниками государевыми да жёнами их, а всё ж перебрать надобно. Всё едино как девки на кухне крупу перебирают, прежде чем кашу из неё варить. Что бы такое жемчугом новым вышить? Али в мониста его снизать? Призадумалась Матрёна, усмехнулась. А не вышить ли Федьке Басманову к сорочке жемчужный ворот? Давно, поди, таковых не нашивал, уже и забыл, каково это — в одёже, жемчугом шитой, красоваться. Будет сызнова благодарить да кланяться, руки целовать, матушкой называть — а оно и славно. Да и радость в глазах его видеть приятно, вот кто бы подумал… Али впрямь тоска по сыну единственному, дитятей малым умершему, причиною тому стала, что к Федьке, мужниной прихоти, она, сама того не ожидаючи, сердцем потянулась? Али то, что в Федьке после опалы вежество будто проснулось, смирен стал да покорен на заглядение просто? Вот давно бы так… А и пожалела она Федьку тогда, замученного да опального — пусть и трижды виновного, а виновен ведь был, ясное дело, невиновные-то в гришенькины руки не попадают. А всё едино пожалела — молод, пригож, после подвала пыточного худ да бледен, глаза не знает куда от стыда девать, кланяется земно… А ведь и впрямь, родись Максимушка прежде сестёр да не прибери его Господь в сонм ангелов Своих небесных, был бы он сейчас Федьки совсем чуточку младше. А и Федька мать потерял, тоскует по ней, с каждого жалованья, Гришенька сказывал, в церковь на помин души вносит. По всему видать, добрым сыном матушке своей покойной был, да и она его, видно, любила. А отца Федька — слыханное ли дело! — и после смерти простить не может. Видно, и впрямь зверем лютым был Алексей Басманов; недаром же и супротив государя пошёл да казнён за то был. Вот кабы не Гришенька, так и на кого бы государь Иван Васильевич опёрся, кому бы доверился? Кто бы за порядком на Руси-матушке следил? Окончательно решив вышить Федьке ворот к сорочке, Матрёна отложила для него жемчужины получше. Пусть порадуется, что ли. У неё-то с дочерьми и кокошников жемчужных вдоволь, и монист, и серёг, и башмачков, жемчугом да золотом, да прочими самоцветами шитых; а муж-то уборов богатых и не любит, на что они мне, говорит, вот рубаху чистую надену, кафтан чёрный опричный, да и ладно. А по юности-то Гришенька как говоривал: пойду на службу государеву, в доверие у царя-батюшки войду, псом верным ему стану служить, как княгиню тебя одевать буду, а слово моё верное… Вот и впрямь слово верное: как сказал, так и сделал. А и многим ли жёнам так с мужьями везёт? Иных плетью бьют что ни день, будто холопок нерадивых; да не за дело, не за ослушание какое, а просто по дурости да по злобе душевной, вымещают их, прости Господи, на жёнах-то родных, будто на ворогах лютых али собаках подзаборных. Да ревнуют то к ключнику, то к коробейнику, то к попу вовсе; да уличить даже пытаются, что дети-то не от них, а жёны-то зачастую и не виновны вовсе, а просто мужья им такие скверные достались, видно, и впрямь Господь испытание всякой да всякому по силам их шлёт. А на неё-то, Матрёну, Гришенька, Гжись её милый, сроду руки не поднял; а боятся его ныне и земские, и опричные, один лишь царь-батюшка не боится да жалует, да ближником вернейшим зовёт. А кто боится — а видно, недаром, а она-то, Матрёна, не боялась сроду, и всё-то меж ними миром да ладом было, да любовью, и поныне та любовь у обоих не остыла, не то что в иных семьях, где муж годков пять спустя святого венчания уже и дорогу к жене в терем забывает. А вот потому и видать сразу — где муж жену холит, а она его чтит, где оба друг к другу с добром да с ласкою, там-то и любовь двадцать лет спустя не остынет, и жизнь супружеская будет самим на радость да людям на зависть. А вот так-то у них с Гжисем и есть. Иные-то впрямь девок-полюбовниц мало не у жён на глазах тягают, одну за другою меняют, да подарками одаривают, каких жена сроду не видывала. А Гришенька-то до Федьки Басманова вовсе ни на кого, кроме неё, Матрёнушки своей, не смотрел, а Федька — то всё ж Федька, а не девка какая, к Федьке-то как к девке не приревнуешь, да и к Матрёне он с вежеством да с почтением, и Гришенька ему таких-то подарков не дарит, чтоб жене да дочерям законным обидно стало. А уж какими там умениями срамными Федька Гришеньку привлёк — а и хорошо, что не от неё, жены законной, Гришенька сраму какого непристойного требует, каковой попы осуждают. А всё ж и к ней Гришенька в опочивальню хаживает не реже всяко, чем к Федьке-то своему, и всё-то у них сладко да хорошо ночами, как и по юности, сразу после венчания было, и как Господь мужу с женою заповедовал. Детишек, правда, не шлёт боле Господь; ну, да, видно, впрямь всякому своё испытание, а и нельзя так, чтоб и муж был лучше всякого прочего, и дочки на заглядение, а ещё бы и сыночек, Максимушка, не захворал тогда али хворь превозмог, выжил, али новое дитятко после смерти его родилось. Кому на земле грешной вовсе никаких испытаний не судилось — тому после смерти доведётся мытарств воздушных изведать; так-то. Потому, видать, Господь у них Максимушку и забрал — чтоб на земле-то было о чём поплакать, а после смерти мытарств не выпало. Это Матрёне так поп после смерти сынишки сказал; она и поверила, как попу не поверить, да и разумно сказал ведь. А в тот же день, когда поп этот — он-то и на похоронах максимушкиных службу служил — её утешал, сталось и такое, что вспоминать противно, Матрёна и не вспоминает обычно, чтоб не злиться впустую да не печалиться. Вышла она, помнится, из церкви, утешения да наставления выслушав, глаза заплаканные утерев да хоть немного в скорби своей материнской успокоившись, а прямо у ворот церковных бродяга какой-то из толпы возьми да крикни: за грехи Малюты Скуратова, кромешника кровавого, сын его помер! Матрёна и ахнуть не успела, а холопи мужнины, в церковь её сопровождавшие, дорогою охранявшие, в толпу уж метнулись, супостата этого схватили, к ней подтащили. Спрашивают: что делать с псом окаянным прикажешь, матушка? Может, был бы то иной день да иные слова дурак какой из толпы бы крикнул, так Матрёна бы ответствовала: дайте ему пару подзатыльников али на крайний случай плетью по спине пройдитесь, да и гоните дурня взашей. Но тогда — только схоронила она Максимушку, только отплакала, а от слов смерда этого проклятого вновь слёзы к глазам подступили, грудь да горло сдавили, ажно дышать невмочь. И редко она, надо признаться, гневалась, чтоб прямо уж гневаться, а тут посмотрела в лицо поганцу, что про сына её покойного такое языком своим молоть осмелился, — а тот и побледнел уж, и смотрит, будто глаз отвести не в силах, а слов мерзостных уж и не говорит никаких, да поздно ведь, всё уж сказал… — Что мне приказывать… — едва промолвила тогда Матрёна, а слёзы-то душат, слова с трудом выговаривает. — Не женское дело… мужу доложите… — Доложим, матушка, непременно доложим… Не сдержалась тут Матрёна вовсе: к срамословщику этому шагнула, размахнулась да рукой по щеке с такой силой ударила, что перстнем губу раскровила, даже и не ведала в себе силы такой. Выдохнула со злостью да с болью: — Собака ты эдакая… матери, сына потерявшей… такое-то смеешь… так ли у мужа моего заговоришь… Не стало сил — вот-вот прольются слёзы, и, подхватив тяжёлые юбки, метнулась Матрёна обратно в церковь, и прыть непонятно откуда взялась, и как только от шага быстрого не споткнулась. Этот-то пёс шелудивый в спину кричит: — Матушка!.. То ли устыдился да прощения попросить хотел, то ли устрашился да о помиловании молить сбирался — Матрёна уж не ведала. А не будет тебе, собаке такой, помилования, не со мной говоришь будешь… не женское дело, пусть Гжись разбирается, уж он-то получше меня разберётся… До вечеру она после этого из церкви выйти боялась. Вроде и охрана есть, и отродясь она ничего не страшилась, особливо как замуж-то вышла, а тут всё мерещится: вот как выйдет на крыльцо церковное, так ещё что похуже собака какая крикнет, и собаку-то эту, конечно, изловят, а ей каково? Один раз всего услышала, так вновь слёзы ручьём… да как посмел-то, да смертью сыновнею попрекать, Максимушки, дитяти невинного, ангелочка Господня… Поп её вновь утешал, к попадье своей отвёл, та сбитнем горячим отпаивала. Оба в один голос твердили: лихой человек то, чтоб матери да после смерти сына такое крикнуть, не думай о нём, матушка, вовсе. Забудь, будто и на свете его не было. А вечером Гришенька сам её от попа с попадьёю забрал. Сказывал: повалились мне холопи наши в ноги, все как один кричат — не вели казнить, батюшка, матушка Матрёна Ивановна нипочём из церкви уходить не желает, боится, а что мы ей сделаем, она нам хозяйка, не мы ей! А я, Гришенька говорит, думаю: эх, норов-то женский, собака шелудивая слова мерзостные крикнула, а Матрёнушка моя уж и испужалась, ну, отведу тебя домой сам, при мне-то никто ничего не крикнет… Расплакалась Матрёна у него вновь на груди широкой, спросила сквозь слёзы: — Этот-то… пёс поганый… что?.. — Да ничего, — муж ей ответил. — Забудь. Считай, что и на свете его не было. То же сказал, что и поп. И как он-то сказал — спокойно, уверенно, — так у Матрёны враз и на сердце полегчало. Уж раз Гришенька сказал — значит, и впрямь будто на свете не было. А что с ним сталось, собакой поганой, то уж не её, матрёнина, печаль. Муж успокоил, а мужу и виднее. Ох, не вспоминать лучше про случай-то этот — но она обычно и не вспоминает. Лучше-то другое вспомнить, хорошее. А Максимушка — верно поп сказал, Максимушка теперь в кущах райских, среди ангелов небесных. А вот лучше про годы девичьи вспомнить да про сватовство мужнино… Ой, помнится, колотилось у неё сердечко, когда сваха от Гришеньки приехала! Подслушивает, дверку приотворив, голос весёлый свахин слышится: подрос, говорит, сынок у Скуратовых-Бельских, Григорием кличут… А отец-то матрёнин сразу не уразумел, о старшем из братьев подумал, в ответ кричит: так он ведь уже женат, ты что, дура, наливки упилась али насмехаться над нами вздумала?! А сваха всё тем же голосом весёлым да медовым: а и забыл ты, хозяин, что братьев-то двое да оба Григории! Отец тогда: это за младшего, что ли, за Малютку, дочку ты мою сватаешь? Да мальчишка же совсем, и Матрёна ещё девчонка, сдурели, что ли, Скуратовы, детей, едва в возраст вошедших, женить сбираются? Что за спешка такая? Коли думают, что приданое за Матрёнкой шибко большое будет, так пусть не думают, не так мы богаты, не на что особо жениху рот разевать… А сваха вновь: а спешки, хозяин, никакой-то и нет, ты бы мне чарочку поднёс, как водится, за чарочкой всё бы и обговорили, а уж коли в возраст детки вошли, так чего б им и не жениться, вот коли пораньше обвенчаются, так раньше прочих и на ноги встанут, сказывает Григорий Скуратов-Бельский, что пойдёт он на государеву службу, дабы жену молодую да детей будущих прокормить, али плох наш жених, али у тебя, хозяин, получше кто на примете имеется, большего дочке твоей обещает? А за приданым-то жених наш и не гонится, сказывает, что готов невестушку вовсе без приданого взять, вот станет службу служить да сам и прокормит, а и всякий ли такое скажет?.. Пришлось тогда уж батюшке матрёниному сваху за стол приглашать — и невежеством гостью не оскорбишь, и о свадьбе он, видать, уже и задумался, ведь и впрямь не всякий жених говорит, что готов без приданого взять, да в четырнадцать-то лет на службу рвётся, лишь бы жениться поскорее. А там уже и матушка гребёнку дарёную углядела — да сказала, видно, отцу, что коли не отдадим дочку, срам один выйдет, а ругать уж не ругай, ведь посватался всё ж, не просто осрамил да и кинул… Стыдно, конечно, признаться, что отец у Матрёны во всём жену свою, мать её, слушался. А всё же Матрёне-то и в этом свезло. А и с Гришенькой свезло, ой как свезло-то! Недаром молилась тогда перед иконами, чтоб отдали, недаром нянька в мудрости своей не побоялась плату взять, на полянке тайной их до свадьбы свести… хоть и не было ничего на полянке той, окромя поцелуев да гребёнки дарёной, а всё равно ведь негоже… А после-то Гришенька рассказал ей, как, перед своими родителями на колени упав да умоляя к ней, Матрёне, сватов заслать, заявил, что коли не зашлют, так и её увозом увезёт, и сам из дома сбежит, отца с матерью позабудет. Ну, те прогневались али нет, а сына, видать, терять не хотели — да и любви помехи чинить, коль между молодыми она случилась, чай обе-то семьи пусть не шибко знатные, а дворянские, и одна с другою вполне равны, и дети хоть и молоды сильно, а всё ж в возрасте брачном. Покраснела Матрёна, вспоминая, разулыбалась. Ведь и впрямь, чего ей на Бога роптать; грех. Да, прибрал Господь Максимушку, а зато мужа-то какого послал, да дочки — радость единая. Невзлюбил нынче Гжись ненавистию лютою колдунов да колдовок — а и немудрено, после мельника-то того поганого да этой вот ведьмы, что царицу молодую отравою чуть не извела. А ведь было когда-то, что и Матрёна, во второй раз дитя зачавши, к ворожее тайно сходила, хотелось узнать, вновь дочь будет али сын родится… — Будет наследник отцу, — ворожея, монеты взявши да кольцо в воду заговорённую бросивши, ответствовала. — И лицом, и норовом дитя твоё, боярыня, в батюшку своего будет! Дело его наследует, вослед за ним да не хуже его по Руси Святой прославится… вижу, вижу, высоко дитя вознесётся, палаты белокаменные вижу, уборы богатые, ой богатые… а вижу и подвалы страшные, страшиться твоё дитя, матушка, будут, ой наследник будет отцу, верно говорю, наследник… Одарила тогда Матрёна на радостях ворожею ту щедро; свято уверилась, что сына носит. А родилась-то Машутка — вот и как после этого ворожеям верить? Хорошо, Гришеньке она тогда про то, как к ворожее ходила, не сказывала, да зря тем, что сына будто бы носит, не радовала. А то ей-то, жене венчанной да любимой, может, и не сказал бы он ничего худого, а ворожке той точно бы головы не сносить. А и пусть живёт себе, да и деньги уплаченные — пропади они пропадом, велики ли те деньги. А ежели и помыслить — и впрямь ведь Машутка лицом на отца похожа, как никто из всех четырёх дочерей. И в подвалы-то пыточные девчонкой к нему бегала — но не значит ведь это, что делу его она наследница? Косы ей, что ли, стричь да в фартук палачевский обряжать? Вот срам-то, прости Господи; даже подумать такое стыдно. А Гришенька и за то, что дочки, а не сыновья рождаются, никогда её не бранил; опять же иным мужьям не в пример. Успокаивал даже, смеялся: ничего, говорил, всем дочерям приданое справлю, женихов подберу на зависть. Коль не пошлёт Господь сыновей, так зятья заместо них будут. А Машутке уже и подобрал. И хоть и не шибко знатного боярина, но, верно, сразу видел Гжись в мудрости-то своей: толк из Бориса выйдет. А и выйдет, похоже; вон царицу-то как спас, так у царя теперь в милости великой, а ежели верно Машутка говорит и удастся ему сестру свою Ирину за царевича Фёдора выдать, так и вовсе… Может, и не вовсе врала ворожка та. Может, и правду углядела, и будет Машутка в палатах богатых жить, уборы дорогие носить. И на отца впрямь во всём похожа — но всё равно ведь не сказать, что делу его наследница? Борису она жена да хозяйству ихнему теперь хозяйка; кем ещё ей быть-то можно? А и так уже ладно; и коли возвысится Борис на службе государевой да сестру свою за младшего из царевичей сосватает, так, верно, и впрямь Машутка в богатстве да в почёте жить будет. О чём ещё мечтать-то. А сегодня-то Гришенька с утра сказал, что ввечеру к Матрёне в опочивальню наведается. В баньке бы надо попариться, да в опочивальне-то девкам велеть трав пахучих под притолокой развесить, пусть будет как в ночь брачную, чтоб пахло душисто да сладко. Поглядела Матрёна на зёрна жемчужные, что поплоше, кучкою в сторонку отложенные. Их-то куда? Ни себе, ни дочерям, ни Федьке. И икону такими вышить — тоже негоже. А вот. Взять да подарить, чтоб даром-то не валялись, кухонной девке Фимке на свадьбу с федькиным Демьяшкой. Девка она справная, дело своё знает; даже когда с Демьяшкой повадилась за работой ржать, работа у неё всё едино спорится. Чего б такую перед свадьбою не порадовать. А и хорошо, что не присоветовала Матрёна мужу Фимку-то Федьке подарить. И впрямь у Федьки на двух холопей да с потомством ни жалованья, ни места в избе да на подворье не хватит; а и опять же, хоть и полюбила Матрёна всё ж Федьку, а больно много ему чести, чтоб дворни целое семейство держать. Пусть уж Фимка скуратовской и остаётся, и дети её да демьяшкины так же. А ежели поразмыслить, то и хозяин из Федьки вовсе худой, Демьяшку распустил дальше некуда, у такого и Фимка лениться начнёт, и дети холопские вырастут будто татарчата какие дикие. А помогает-то Фимка у Федьки в избе пусть; хоть кашу ему не такую состряпает, как Демьяшка, бестолочь эдакая. А жильё им всё ж лучше здесь; здесь и в сытости будут, а и в строгости. Да и далеко ли то федькино подворье, прости Господи. За забором с заднего двора, вон Демьяшка и калитку наладить обещался. Подарить, что ли, жемчуг прямо сейчас, пока не забыла. Славно нынче да хорошо, и пригревает солнышко, и Гришеньку ввечеру в опочивальне ждать; в такой-то день и холопку охота порадовать… — Кто там? — крикнула погромче Матрёна, и за дверью тут же зашелестели девичьи сарафаны. — Фимку, девку кухонную, ко мне кликните! — Сейчас, матушка, мигом… Застучали дробно, удаляясь по половицам, пятки. Матрёна подвинула кучку мелкого неровного жемчуга по столу поближе. Подумала: вот воспоминания-то — они тоже будто жемчуг перекатный. Есть получше жемчужины, есть поплоше. И те, что получше, хранить бережно следует, а те, что поплоше, подале от себя отодвигать.

***

Чего греха таить — испугалась Фима, когда к боярыне её в терем позвали. Что ей там, девке кухонной, делать? Чай не из тех, что за боярыней да боярышнями ходят… Ой, помнится, страшно-то как стало давеча: работает она на кухне, как водится, а Фёдор-то Лексеич и Борис Фёдорыч с Марьей Григорьевной у боярина Григория Лукьяныча в гостях, а Демьянушка, ясное дело, на кухню к ней, любушке своей, забежал, байками развлекает да шутками всякими смешит. Фима тесто-то замешивает да смеётся, а тут слышит — притихли что-то все, оборачивается — а боярыня Матрёна Ивановна стоит, руки на груди сложив, да давно уж, видно, на неё смотрит. Спрашивает: весело, я смотрю, работается? Фима и вины за собою не чует, а перепугалась мало не до полусмерти, что лентяйкой какою боярыня её впервые в жизни сочтёт, на колени упала, поклонилась в пол, говорит: работу всю в срок выполняем, матушка… А Матрёна Ивановна усмехнулась, и поняла Фима — не гневается, обозналась она сдуру. Говорит Матрёна Ивановна: вижу, вижу. И ушла, а после Демьянушку в горницу боярскую позвали, и вновь Фима за него уже испугалась, а оказалось-то — поженить их надумали, и молить не пришлось… Успокоились, знамо дело, да развеселились, а теперь вот боярыня Фиму наверх кличет. Зачем бы? Но куда деваться — перекрестилась на икону, молитву прошептала наскоро да побежала. Коли боярыня кличет, так знай поспевай. Взбежала по лестнице терема, к боярыне в горницу. Вновь на колени, лбом в пол, к Матрёны Ивановны сафьяновым сапожкам расшитым. — Звать изволила, матушка боярыня? — Изволила, — Матрёна Ивановна отвечает. — Подарок тебе на свадьбу сделать хочу. Держи вот. И протягивает жемчуга горсть. Обомлела Фима, рот раскрыла, благодарить даже забыла. И красив жемчуг — хоть и помельче да поплоше, само собою, будет, чем тот, что боярыни да боярышни носят, а всё же она-то такого сроду на себе не носила да вовсе в руках не держала. И благодарить бы поскорее, боярыне сапожки да платья подол целовать — а Фима возьми да вспомни не ко времени, на жемчуг-то глядючи… …Ох, нос драла Глашка, когда боярышня Марья Григорьевна её к себе в сенные девушки взяла! Знамо дело, служба почётная — за боярышней-то ходить, в тереме прислуживать, а всё же коль свезло тебе, так ты нос-то не дери, будто сама боярышня какая. Так все девки из дворни скуратовской судачили, шушукались — и Фима с ними. Глашка-то у Скуратовых недавно и была — перекупила её у кого-то боярыня Матрёна Ивановна. А боярышне Марье Григорьевне, тогда ещё незамужней да непросватанной, она возьми да приглянись — видно, тем, что всё лебезила, красавицей писаной да королевной заморскою называла, в локоток целовала. У Скуратовых, конечно, все дворовые вежество да место своё знают — а всё ж до Глашки им далеко было. А Глашка-то, дура, в доверие к Марье Григорьевне втёрлась, в светлицу к ней вхожа стала — да и взяла грех на душу, стянула нитку бус жемчужных. Дура, вот дура и есть, хоть и недавно у Скуратовых на подворье, а всё ж могла бы понимать, что к чему, да и воровать-то грех… Прознала о пропаже боярышня Марья Григорьевна, к батюшке с матушкой кинулась. Думала Матрёна Ивановна обыск всей дворне учинять, девок сперва собрала — а у Глашки бусы те из-за пазухи и выпади, ну как есть дура… А Фима тогда, грешным делом, ещё и обрадовалась, что всех-то обыскивать не будут. И что Глашка воровкою оказалась — не любили они все Глашку за наглость её, чего уж там. Бусы те как на пол упали, так боярин Григорий Лукьяныч, дома бывший да по просьбе жены и дочери при деле сием присутствовавший, только и обронил: — Так… А после — шагнул к Глашке, без слов лишних за руку её схватил да и поволок по полу — ноги у ей, знать, подломились — на задний двор. Глашка, видно, опомнилась, завыла: — Батюшка боярин, помилуй! Матушка… матушка Матрёна Ивановна… А боярыня Матрёна Ивановна нахмурилась только, руки на груди, по обыкновению своему, сложила и ни словечка-то не промолвила. Не была бы Глашка дура дурой, да не драла бы нос, едва на подворье попавши, да удосужилась бы хоть расспросить, что у Скуратовых-Бельских к чему, — так знала бы, что боярыня добра, да строга, а уж супротив супруга-то своего никогда не пойдёт. А тут и боярышня Марья Григорьевна, бусы свои проворно с полу вперёд всех подхвативши, к отцу кинулась: — Батюшка!.. Глашка, дура, порешила, знать, что боярышня за неё перед отцом заступиться думает. Тут же заверещала: — Марья Григорьевна… королевна заморская… А Марья Григорьевна на неё, хоть и жаловала прежде, вовсе не глядит. Сжала губы тонкие — да к отцу с просьбою, да вовсе не о помиловании: — Батюшка, можно с тобою?.. А боярин-то усмехнулся — доволен, знать, дочерью. — А пошли, Машутка… эх, жаль, не парнем ты уродилась, так бы всему выучил… — Скажешь такое, батюшка, — тут уж и Матрёна Ивановна голос подала, с укоризной даже лёгкою. — И девицею Марьюшка наша красна. — Верно, Матрёнушка, говоришь… Идём, Машутка, идём. А ты не визжи, дура, не помилую! И — кому-то из холопьев своих, тех, что в делах страшных палачевских помогают: — Готовь всё на заднем дворе… Ох, страшно-то было крики глашкины слушать. Уж на что дура была да наглая, а и пожалела её Фима — да и вся дворня пожалела, ох и крики-то были, душа леденела… А ежели и подумать — а ты у хозяев-то не воруй. И коли в милость вошла, так служи по чести да место своё знай. Вот они-то никто не ворует, с ними-то такого и не случается. А теперь боярыня Фиме жемчуг на ладони протягивает, а Фима Глашку вспомнила — и руку протянуть на смеет… Замешкалась Фима — и нахмурилась слегка Матрёна Ивановна. — Чего рот раскрыла? Ворона залетит. Али подарок не люб? Али рука у меня поганая, коснуться боишься? — Что ты, матушка, что ты! — опомнилась Фима, руку Матрёны Ивановны обеими своими схватила, поцеловала поспешно, подол сарафана схватила, тоже к губам прижала, и сапожка носок поцеловала тоже. — От радости я опешила… благодарствую, матушка, милости такой не ожидала… Перестала хмуриться Матрёна Ивановна, заулыбалась. Жемчуг Фиме в ладошки подставленные ссыпала. — Монисто себе снижешь… Может, ниток хороших нет? Так и нитки возьми, — взяла моточек со стола, подала вслед за жемчугом. — Крепкие, шёлковые, не порвутся. — Ой, матушка, благодарствую… Матрёна Ивановна вроде призадумалась чуть. — Приданое-то есть у тебя? — Да как сказать, матушка… — Так и говори. Сундук полотна белёного подарю. Сарафан новый на свадьбу да башмаки кожаные… Всем ли довольна? Снова кинулась Фима боярыне руки да подол целовать. — Что ты, матушка родимая… и мечтать не смела… — То-то… Пусть все видят: Скуратовы-Бельские холопок замуж выдают, как иная земщина — дочерей! Было дело, смотрели на меня знатные боярыни, будто на нищенку какую, а теперь я на них так-то смотрю… на свадьбе царя с царицею мы с дочкою невестиными подружками были… Осмелела Фима вовсе: — Да ты, матушка Матрёна Ивановна, сама будто царица… — Язык прикуси, глупости мелешь, — сказала Матрёна Ивановна, а сама усмехается, и видно: довольна. — Царица на Руси одна только может быть. — Тогда княгиня какая… Хотела Фима повторить глашкино «королевна заморская», да не стала. За покойницей повторять — не к добру. — Ладно уж. Ступай. Подарки пообещала, так не обижу. Работай, Бога не забывай. — Благодарствую, матушка… работаем мы завсегда на совесть, как же иначе-то… — Знаю, знаю. Будет. Ступай. Низко кланяясь да сжимая в горсти жемчуг да нитки дарёные — да думая, каковы сарафан и башмаки будут, и что из полотна-то нового можно нашить, — убежала Фима прочь. Вот так-то оно всегда. Кто работает на совесть, а не ворует, как дура Глашка, к тому и хозяева ласковы. Ежели, конечно, хозяева справедливые, а у них-то уж пусть суровы, да справедливы. Фима почему и Демьянушку-то своего милого стращала, чтоб у Скуратовых на подворье своровать чего не думал. По нему-то видно, что парень лихой, ой лихой, сердечко заходится; а фиминых-то советов он слушается… А теперь-то у них всё вовсе хорошо будет. Как же иначе.

***

Отпустив с Богом Фимку, подвинула Матрёна к себе один из стоявших на столе ларчиков с украшениями. Открыла, порылась в перстнях да серьгах. Вот она, та гребёнка, что Гришенька до свадьбы подарил. Красивая, дерева резного, зубья частые да тонкие, с концами закруглёнными. Поначалу пахла ещё маслом заморским ароматным, после масло то выветрилось… Смазать, что ли, маслом-то снова? Пусть пахнет, как в юности. Воспоминания приятные навевает, от коих в груди сладко теснит. Масла-то заморские Гришенька хоть блажью и полагает, а всё ж порой покупает жене да дочерям, коли попросят. Поди, вскорости и Федьке Басманову купит, ну да пусть себе, чай с лишнего пузырька масла семья-то не обеднеет, да и с Гришеньки купцы цены завсегда запрашивают вовсе смешные, обдурить не пытаются, жизнь-то, чай, дорога… Улыбнулась Матрёна, гребёнку заветную в солнечных лучах разглядывая, пальцами изгибы деревянные поглаживая. Вот много у неё чего в ларцах-то лежит, а гребёнка эта всего дороже. А в первую ночь брачную хотела она, помнится, лампадку у образов загасить да полотенцами ткаными их прикрыть, как мать перед свадьбой наставила. Чтобы, значит, угодники святые на любовь телесную не смотрели — потому как любовь супружеская хоть и церковью освящена, а всё едино ведь плотский грех. А Гришенька-то, стыдно признаться, и образа завесить не дал, и лампадку задуть. Нахмурился упрямо, сказал: «Зачем ещё? Видеть тебя хочу…». А Матрёна-то хоть и покраснела от смущения девичьего, но мужу перечить не стала, даже когда и рубахи обоим не задрал, а вовсе совлёк, донага, значит, раздевши. Да и к тому же — ой, грех али не грех, а и ей Гришеньку видеть хотелось, а не в темноте возиться, будто мыши-то в подполе. А и сладко же было, и по сей день тоже сладко… Вздохнула Матрёна с улыбкой. Потянулась за другим ларцом — тем, в котором, помнится, пузырёк масла душистого был. Гребёнку-то смазать. А после — пройтись по подворью, посмотреть, как челядь-то работает. Да баню велеть ввечеру истопить. Чтобы к гришенькиному приходу успеть.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.