Горячая работа! 799
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 799 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 54. Утешение от ангела музыки

Настройки текста
Примечания:
– Не тяни слишком сильно, не то порвешь, – предупреждает его мастер Костанцо. Мастер Костанцо кажется маленькому Бертино всесильным волшебником, из тех, про кого пишут в сказках. Ему принадлежит главный источник увеселения местной детворы – балаганчик с театром марионеток, которых нельзя больше увидеть ни на одной улице Болоньи, и спектакли стоят дорого. У Бертино нет денег, но есть кое-что другое – певческий голос, который он готов продать на полчаса, чтобы только поглазеть на творения мастера. Руки у мастера Костанцо золотые, глаз алмаз: из простого обрубка дерева он вырезает изящнейшие фигурки с умными, добрыми и смешными личиками, гримасами и улыбками; он шьет для них очаровательные платьица из хороших тканей; деревянные человечки щеголяют пелеринками и мантиями, на голове у Короля высокая корона, а у Принцессы – сверкающая диадема, и Бертино искренне верит, что она – драгоценная. Мастер Костанцо умеет делать все на свете, но не умеет петь, а музыку он любит. Недаром все представления сопровождаются наигрыванием грустных мелодий на его старой, покрытой царапинами скрипке. И если Бертино удостаивается чести смотреть спектакли в первых рядах, а потом и проходить за занавеску, в святая святых театра – так это только потому, что голос у него действительно замечательный, «дар Божий» – так недавно сказал мастер Костанцо, а он никогда не врет. Вообще-то, ничего хорошего в этом «даре» сам Бертино не видит – ну, кроме возможности ходить в балаганчик бесплатно. А вот неприятностей от него хоть отбавляй. Отец Бертино, конечно, – настоящий музыкант, не чета синьору Костанцо. Он – главный скрипач церкви св. Петра, кафедрального собора Болоньи, очень известная в городе персона. Его уважают здесь все, его игру ценят знатные вельможи и кардиналы, да вот только для Бертино, в отличие от них, скрипка означает не развлечение или умиротворение, а головную боль и бесконечные наказания. Отец жестоко избивает его, сажает под замок и морит голодом, если мальчик позволяет себе ошибиться хоть в одной ноте. Мать пытается вступиться за Бертино, но отец угрожает расправой и ей тоже, обзывая глупой деревенской бабой, не понимающей, в чем польза для семьи. Марионетки – в сущности, единственный способ избавиться от отцовской тирании и домашних скандалов. Когда Бертино, наклонив голову, подныривает под пеструю занавесь и попадает в шатер, он оказывается в заморском царстве-государстве, где никто его не достанет. До спектакля там темно и тихо, пахнет свежими красками, древесной стружкой, лаком и еще чем-то неуловимо сладостным; шуршит шелк, лениво колышется бархат, точно скрывая какую-то большую и прекрасную тайну. Ему нравится здесь все: и неторопливая манера работы мастера Костанцо, и его теплый, успокаивающий тембр, и даже его добродушное ворчанье, когда мальчик приходит слишком рано или пытается поиграть с марионетками, что делать строжайше запрещено. Мастер Костанцо не умеет сердиться по-настоящему, особенно на тех, кто хорошо поет – это Бертино понял давно и вовсю пользуется его добротой. Вот и сейчас он лениво перебирает нити, к которым крепятся марионетки, а палец нет-нет да и потянется погладить Коломбину, но мастер, поглядывая поверх своего шитья, хмурит брови, и мальчик поспешно отдергивает руку. – Когда вырасту, обязательно устроюсь работать в твоем балаганчике, – говорит Бертино. Костанцо что-то невразумительно хмыкает, подрубая подол очередного кафтанчика для новой куклы. – Хотя… – задумывается Бертино, – отец точно не согласится меня отпустить. Но кому какое дело – когда я буду большим, он никак не сможет мне помешать. – Родителей надо слушать всегда, они заботятся о твоем благе. Хотят, чтобы тебе было хорошо, – назидательно произносит Костанцо, но Бертино слышит по голосу, что тот улыбается. – Мой отец точно не хочет, – решительно качает головой мальчик. – Почему ты так решил? – Он ничего не любит из того, что люблю я. – Ты же рассказывал, он вроде музыкант? – Да, но играет в церкви. Его главная мечта – чтобы я пошел по его стопам и развлекал попов. – А ты, значит, не желаешь играть? Жалеешь удовольствия для зрителей? – Почему же – я не против. Только с тобой, в театре, а не в церкви. Я не хочу петь псалмы, а хочу управлять марионетками. – Чтобы управлять кем-то, надо сначала научиться управлять собой, – бормочет мастер, прикусывая нитку, – а это, говорят, мудреное ремесло… Не успевает Бертино задуматься о смысле его слов, как мастер Костанцо объявляет: – У меня закончился отрез, надо сходить на рынок. Пойдешь со мной или посидишь здесь? Мальчик широко раскрывает рот от удивления. Впервые на его памяти мастер предлагает Бертино пойти с ним! Как взрослому, проводить его, выбрать вместе ткань, вероятно, даже что-то посоветовать…  В груди разрастается незнакомое тепло от оказанного доверия, но в голову тут же закрадывается мысль, что, если он останется здесь, то сможет снова поиграть с вожделенными куклами. К тому же, если его заметят у лавок в обществе хозяина театра, у людей могут возникнуть неуместные вопросы к его отцу, которые, как всегда бывает в таких случаях, закончатся синяками на его многострадальной спине. Так что привычная осторожность и желание повозиться с марионетками берут верх; мастер уходит, строго наказав ни к чему здесь не прикасаться, а Бертино, с легким сожалением попрощавшись с ним, первым делом хватается за Коломбину, Панталоне, Арлекина, Бригеллу… Ему хочется понять, как они устроены, хочется подвигать их ручками и ножками, хочется разыграть с ними действо самому! Принцессу он оставляет на десерт – дотрагиваться до нее боязно, она кажется сотканной из лунных лучей и сияния звезд, она – воплощение всего самого яркого, что только может вообразить Бертино в своей небогатой впечатлениями жизни. Но, вдоволь наигравшись с другими куклами, он вдруг вспоминает, что время не бесконечно, и все же берется за Принцессу – сначала нерешительно и очень-очень осторожно, а потом, осмелев, разглаживает складки на ее юбках, поправляет диадему, заставляет ее складывать ручки на груди, приседать в танце и милостиво наклонять голову… Бертино не отрывает от нее глаз – больше всего его завораживает, что это чудо делает все, что хочет он, слушается каждого его движения, каждое ее па подчиняется его руководящей воле… Он так редко что-то решает сам, а здесь его решения на глазах превращаются в настоящую красоту. – Что ты творишь? – раздается под сводами шатра голос Костанцо, неожиданно рано вернувшегося с рынка. Мастер говорит негромко и вовсе не сердито, но в ушах мальчика его слова звучат раскатами грома, карающего избранный народ за поклонение тельцу. Бертино путается в нитках, боясь их порвать, хватает Принцессу за талию, желая возвратить ее на место, но от испуга слишком крепко стискивает ее, и – о ужас! – фигурка ломается в его пальцах, раскалываясь надвое. Верхняя половинка падает на пол, стеклянная диадема разбивается на мелкие брызги, а на замершей ладони Бертино остается беспомощный обрубок жалкого тельца, из которого вытекает, пачкая белую рубашку ребенка, алый гранатовый сок… – Она должна была погибнуть в сегодняшнем спектакле, – медленно произносит мастер. – На такой случай у меня всегда в запасе сок. Бертино глядит на него во все глаза, не понимая ни звука из того, что тот говорит. На руках мальчика – искусственная кровь от настоящей смерти. – Ну что, доволен? Ты испортил мою лучшую марионетку, – добавляет Костанцо. – Не думаю, что приглашу тебя работать в мой театр, когда ты вырастешь, так что лучше тебе все же послушать отца и заняться другим делом. – Где ты так увозился? Подрался с кем-то? – спрашивает Бертино мать, когда он наконец возвращается домой. Но мальчик молчит в ответ на все расспросы. А на следующий день отец отводит его к хирургу.   ------------------------------------------- Когда-то Бертино удалось сбежать от строгих учителей консерватории. Белокурый пухлый малыш, северянин, полумальчик-полудевочка часто бывал предметом издевательств в школе Сан Себастьяно, где такие, как он, находились в меньшинстве. – Эй, принцесса, отчего у тебя такие пухлые щечки? – хихикал особенно противный Джанни Фуччи, неполитанец, чрезвычайно гордившийся тем, что родился прямо на склоне Везувия. – И не страшно твоей семье жить на вулкане? – как-то раз осмелился спросить его Бертино, о чем тут же и пожалел. – Наш Везувий добрый, и мы его любим. Тебе, конечно, это невдомек. Пожиратели поленты все трусы, а у тебя еще и нет мужского достоинства, – ответил Фуччи, наградив его чувствительным тычком в живот. Как-то в коридоре Бертино забросали гнилыми овощами, а проходивший мимо наставник отчитал мальчика за дурное обращение с Божьим даром и велел съесть тухлую морковь и почерневший лук прямо при нем. Иногда Бертино задумывался, не лучше ли ему жилось с отцом. Но такие мысли быстро покидали его: здесь, по крайней мере, была она – настоящая музыка, и ради нее можно было перетерпеть все испытания. Самым тяжелым из них была необходимость постоянно сидеть взаперти – гулять их выпускали только по праздникам, до собора и обратно – практически наедине с ненавидящим его сбродом, если не считать учителей, никогда не принимавших сторону кастратов в этой школьной войне. И вот сейчас он стремглав мчался по заросшей сухой травой тропинке, одурев от неожиданного ощущения свободы – кухарка позабыла запереть дверь черного хода, и наконец-то перед ним нет опротивевшей каменной стены, отделявшей его от солнца, неба, ветра… Ему казалось, что на бегу он слышит ее яснее, чем в игре учителей – она смеется и танцует перед ним, точно Давид перед ковчегом Завета, и манит, и наполняет его легкие воздухом и смыслом… Опьяняющее, с ног сбивающее чувство полноты бытия. Он и сам не заметил, как дорога пошла вверх; его дыхание не сбилось – он все так же летел вперед, и его потрескавшиеся пятки отбивали задорный ритм в пыли тропы. Но внезапно какая-то ветка хлестнула его по лицу, и он, поморщившись, приостановился – лишь для того, чтобы ахнуть и в страхе зажмурить глаза. Через некоторое время он осторожно приоткрыл один глаз и осмелился посмотреть вперед – он стоял на самом краю обрыва, перед ним была пропасть, ведущая к темной воде – там, внизу, была вода, там было море, волновалось темное, огромное, чавкающее нечто; среди путешественников оно красиво называлось Неаполитанским заливом, но Бертино этого не знал. Колени слегка подрагивали, но отойти от края он не мог. – Вот ты где! – послышался ненавистный ему голос, и его главный преследователь показался на тропинке, а вслед за ним шагал самый строгий учитель Консерватории – маэстро Строцци, несомненно, спеша обломать свою палку о бока нарушившего правила мальчишки. Мир качнулся в глазах Бертино – темная вода подступала к самой его груди. Пальцы ног нащупали какие-то кочки, но это мало помогало. Охотники застыли сзади, подстерегая свою жертву, точно открыли дверцу клетки, а впереди клубилась пустота, и пальцы его беспомощно распростерлись в воздухе, пытаясь изменить то, что изменить нельзя. -----------------------------------------‐---- Пропасть разверзлась перед ним, и в ней мерцало два воспоминания о небе –голубые глаза, окруженные запекшейся коркой язв. Черная бездна впереди – а позади что-то испуганно твердивший Доменико, он не слышал его слов, которые подкатывали к его ногам песчаными волнами и песчинками разлетались вокруг. Он знал эти голубые глаза, он знал их – они были прекрасны, они принадлежали маленькой трепещущей птичке, которую так жестоко третировал ее ментор и которую тот же ментор хотел вознести на высочайший пьедестал. На какой пьедестал? Из славы и обожания парижского света? Но он, Альберто, помешал ей, помешал им. Он же ненавидел ее, так? Он же отравил ее по совету первого встречного, он заставил маленькую мадемуазель Жамм подмешать ей яд, который постепенно должен был превратить ее в чудовище. И он добился результата: ее лицо было ожившей маской греха, ларвой Эринии, пришедшей за своей данью. Маской обернулась красота, которая вернула ему – его самого, которая научила его снова наслаждаться ароматом розы и шумом прибоя. Но в бутоне цветка таилась змея, а за прибоем слышался похоронный звон. И он снова переживал свой давний кошмар: падение, падение без конца, в гулкую пустоту, и не за что зацепиться, и не на что опереться, и он растерянно смотрит, и смотрит, и смотрит во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубов. – Мне нужно идти, – сказала она между тем, и слова рассыпались тысячью стеклянных искр вокруг его пустого мрака. – Супруг ждет меня. Супруг… Супруг ждет ее… Ее муж, ее наставник, ее огнедышащий дракон, охраняющий вход в заветную пещеру… – Это ведь – он? – хрипло пробормотал Альберто, оттягивая воротник вперед, чтобы было легче дышать. – Прошу прощения? – снова зазвучал хрупкий голос, и острые его осколки впивались в кожу, и стеклянная крошка оставалась под ней и царапала изнутри. – Месье – Дестлер, – выговорил он, сам не веря своим словам. Головокружение усилилось. – Да, – тихо сказала она. – Я… я… Внезапно в его руке оказался стакан прохладной воды, и другой голос – теплый, глубокий голос Доменико – настойчиво произнес: – Пей. Машинальным жестом кастрат осушил стакан до дна, закашлялся и тотчас же получил несколько крепких хлопков между лопатками. – Да что с тобой, в конце концов! Альберто! – тряс его Доменико за плечи. – Я все понимаю, но это, в конце концов, в высшей степени неучтиво! Простите моего друга, синьора, он немного не в себе вот уже несколько месяцев, с того времени, как трагически погиб его учитель… – Я сожалею, – вновь зазвенели ее слова. Альберто покачал головой. Он не знал, что может ей сказать – что, кроме того, что уже заявил своим действием. «Вначале было дело – стих гласит». Не слово. Никак уж не слово. И при этом - он ощущал себя миром, в котором царила вечная ночь, и вдруг впервые взошло утреннее солнце. – Вы… вы… почему вы не захотели послушаться его? – только и спросил Альберто, и, как бы глупо ни прозвучал этот вопрос, он был самым важным из всего, что только существовало сейчас в жизни кастрата. Но маэстро Строцци не кричал, не пытался накинуться на ученика. Он лишь придерживал за плечи мелко подпрыгивающего от пакостного нетерпения Фуччи и тихо, но отчетливо говорил: – Все хорошо, Бертино. Все хорошо, мальчик мой. Ты, главное, стой, где стоишь, не торопись. Вот, правильно, молодец. Все правильно делаешь. А сейчас попробуй расслабить плечи и спокойно дышать. Как на упражнениях. Вдох – выдох. Вдох – выдох. Теперь потихонечку отступай ближе ко мне. Раз – два, раз – два. Полшага… Еще всего полшажочка… Маэстро Строцци бормотал что-то успокоительное, что-то мягкое, что-то, напоминающее бабушкины причитания – Бертино никогда бы не подумал, что тот вообще на такое способен. И он отошел от края. – Я не хочу мстить, я просто хочу петь, – отозвалась она.  ----------------------‐----------------------- – Бетховен написал ораторию о Христе в Гефсимании в самый тяжелый период своей жизни, – начал Эрик лекцию, вышагивая по комнате в излюбленной манере – руки заложены за спину, подбородок задран, фалды черного фрака развеваются за спиной. Кристина сидела на стуле смирно, сложив ладони на коленях и слушая своего преподавателя с самым сосредоточенным видом. Словно между ними ничего и не изменилось – словно не прошло всех этих долгих дней отчуждения – да что там, словно и дня отчуждения не прошло; словно не бушевал в Опере последний пожар; словно они не скитались по Италии в поисках ее зложелателя, словно не она дала Эрику пощечину в лесном доме и не он пытался погрузить ее своим пением в вечный Рагнарек, а затем, когда ему это не удалось, начал обращаться с ней как с чужой ему девицей, непонятно на каких основаниях проживающей под одним с ним кровом. Кристина еле-еле успела вернуться и сделать вид, что сидит у окна и мирно читает, когда Эрик вошел в дом и сразу же направился к ней. Глаза его сияли, но каким-то нехорошим, тревожным светом; он велел ей немедленно отложить книгу и встал в позу оратора за воображаемую кафедру. Не успев оправиться от давешнего потрясения, Кристина, которая на силу вырвалась из сада синьора Борончелли, обуреваемого дичайшей смесью совершенно неизъяснимых чувств, только и сумела, что покорно кивнуть в ответ. В первую минуту она даже не осознала величие произошедшей перемены: впервые за долгое время Эрик опять вел себя с ней, как со слушательницей, как с ученицей! Он вновь считал ее достойной наставлений – вот только... готова ли она сама была их принять? – В 1802 году он узнает, что начинает постепенно глохнуть. Его глухота необратима, причем воспринимается им не как благословение тишины, а как постоянный глубокий гул, изматывающий тяжелый шум в голове. Вы можете представить себе, дитя мое, что это значит для музыканта, для композитора – посторонний звук, всегда перебивающий новые мелодии, перекрывающий все источники воды живой, но порождаемый как будто самим музыкантом изнутри себя? Голос Эрика звучал взволнованно, почти патетично; внезапно он начал бурно жестикулировать, точно сам сейчас переживал внезапную потерю слуха. Кристина не могла бы сказать точно, что чувствует к Альберто. Однако это, безусловно, была не жажда мести, не гнев и даже не обида. Скорее, смесь жалости и благодарности, а также опасение, что Эрик причинит ему зло. Что-то, чего она привыкла ожидать от своего Призрака с давних пор. – Именно этот момент выбирает его ученица, Джульетта Гвиччарди, чтобы выйти замуж за пустого аристократишку, которого считает отчего-то более искусным музыкантом, чем Бетховен. Глаза Эрика, точно осы, впились своими острыми жалами в ее непристойно обнаженное, испещренное пятнами лицо. Наступал момент неизбежного экзамена. – Вы понимаете, что это значит, Кристина? – взмахивая пальцем перед самым ее носом, потребовал учитель. – Она предает своего возлюбленного, – ровно отозвалась девушка, а мысли ее снова вернулись к растерянному шепоту Альберто. – Предает! Какое громкое слово. Мы слишком часто употребляем его, не правда ли? Но что стоит за ним?.. Я спрашиваю, что за ним стоит? – практически крикнул он и заметался по комнате, уже не как лектор, но как огонь свечи, неверно колеблющийся в темноте. Она молча покачала головой, не зная, чего он ждет от нее на этот раз. – Плохо, когда предают друзья. Хуже, когда предают ученики. Но всего гнуснее – это когда вас предает ваша же природа. Сама ваша природа, Кристина! Эрик дышал неровно, и против воли она жадно впитывала в себя исходившую от его дыханья горечь полуденного кипариса, надеясь, что он этого не заметит. Через некоторое время он замер посреди комнаты и произнес уже спокойнее: – Глубочайшее одиночество – не в отсутствии людей, а в отсутствии смысла. И добавил: – Она не захотела последовать за ним в страну, где свет молчит, и была, в общем-то, права. Природа предала его, но он – он не предал свою природу. Он написал завещание, но чуть позже… чуть позже написал и ораторию. Он, первый романтик, король романтиков, вдруг вздумал вернуться к жанру барокко – духовной опере, живой молитве, застывшей на фоне алтаря. «Христос на Масличной горе» – какое символичное название, если учесть, что ему самому было ровно тридцать три года, когда он сочинял эту музыку. – Я не знаю ее сюжета, – сказала Кристина, просто чтобы что-то сказать, ибо он явно был раздосадован ее молчанием. – О, Кристина, – усмехнулся Эрик, – но вы ведь прекрасно его знаете. Это история борения в Гефсиманском саду – как можете вы говорить, что не знакомы с ним? Отчаявшийся Орфей, при жизни сходящий в Аид без Эвридики – кто был ближе, чем он, к изображаемому им же божеству, готовящемуся к смерти? И как герой Бетховена мучается от посредственности своего окружения, от воинствующей глупости Петра и унылой лени других учеников – так сам Бетховен должен был подчиниться банальному либретто газетчика Хубера, чтобы создать величайший гимн страданию. Да, страданию, хотя вы, безусловно, помните его как создателя оды радости. Эрик откашлялся – в последнее время она то и дело слышала, как он слегка покашливает, особенно в конце дня, но не придавала этому особого значения. – Жалкие слова, дурные рифмы, – продолжал он сурово, – разумеется, не затмевают гениальную музыку боли, явившуюся тому, кто сам был воплощением высшей боли, доступной земному созданию. Телесный ужас перед будущей агонией, сокрушение о роде человеческом, недостойном такой высоты творчества, боязнь ледяной могилы – всю свою кровь вложил глухой человек в эти ноты. Эти ноты плачут его кровью, Кристина! – повторил Эрик торжественно и медленно, почти по слогам, позволяя ей вдуматься как следует в смысл его речи. Но с Кристины было довольно. Мало ему горного заточения, мало гибели вселенной в ее голове, мало жестокого безразличия всю эту неделю – теперь он вздумал пытать ее еще и мучениями чужого и вовсе не любимого ею композитора! – Зачем? – спросила она тихо, дивясь собственной храбрости. – Зачем, Эрик? Тот, казалось, растерялся, не улавливая ход ее мыслей. – Зачем – что именно, дитя мое? – по-отечески мягко осведомился он. – Зачем вы снова и снова терзаете мою фантазию и волю? Что будет хорошего, если их и без того хрупкая ткань окончательно разорвется? Я не могу быть вашей Эринией – я просто умру, и… – она не договорила, потому что он мгновенно подскочил к ней и резко зажал ее рот ладонью. Постояв так с минуту, он осторожно отвел ладонь в сторону и, склонившись к Кристине, так что голова ее немного закружилась, тихо, но отчетливо произнес: – Никогда – слышите – никогда не смейте говорить о себе таких вещей. Если еще хотя бы раз вы повторите это последнее слово… – фраза повисла в воздухе, зазвеневшем невысказанной угрозой. – Но – зачем? – повторила она упрямо, не желая поддаваться привычному благоговейному страху – и сдаваться на твердую милость его пальцев, только что ночевавших на ее губах. – "Душа моя скорбит смертельно", написано в каноне, – прошептал Эрик в ответ. – А моя душа плачет о воплощенной и поруганной красоте. Нельзя не наказать того, кто сорвал цветок. Но чтобы захотеть причинить кому-то боль, надо все-таки сначала впустить ее в собственное сердце – это я знаю ясно. Образ Альберто, галантно подносящего ей розу, расцвел перед ее глазами. – Цветок все равно уже не вернуть на ветку, – возразила она. – О, моя дорогая, доверьтесь Эрику. Он умеет залечивать многие раны. – Но не воскрешать. – А что есть воскрешение? – ответил он ей вопросом. И промолвил: – В романтической фантазии Бетховена во время гефсиманского борения его герою является ангел, посланный, чтобы его утешить. И как вы думаете, какое же утешение предлагает небесный серафим исстрадавшемуся и загнанному человеку - ведь в евангельском персонаже композитор видел себя? – Ангел… обещает ему воскресение после кончины? – нерешительно предположила Кристина. - О милое дитя, как же вы еще наивны, - отозвался Эрик почти печально - но уголки его губ подрагивали в жутковатой улыбке. - Ну что вы, что вы: серафим попросту говорит ему, что иного пути спасти человечество, кроме смерти бога, нет! И Эрик гортанно расхохотался, и хохотал, и хохотал, и этот хохот звучал куда безотраднее, чем пение о горящей башне: ведь там было одно только разрушение, а здесь - здесь было еще и глумление, ядовитый сорняк, проросший сквозь все сферы бытия. Однако, - помедлив, добавил он, - спасение человечества – это главная ценность на весах серафима. Не на моих весах. Кристина обхватила себя руками, ей вдруг стало очень-очень холодно в груди, но пытаться прервать его и ускользнуть – она знала точно – было бесполезно. - А как вы думаете, – спросил ее снова Эрик, ­– как вы думаете, что же является главной ценностью на весах вашего ангела? За что ему не жалко принести в жертву Иуду, который вскоре примерит на себя роль невинного агнца? Она хорошо знала ответ, но боялась услышать подтверждение и молчала, упорно разглядывая его лакированные туфли. – Вы не желаете произносить это слово. Вы полагаете, что, если притвориться, будто гроза далеко, она не разразится. Но вы заблуждаетесь, о, как вы заблуждаетесь, – протянул он все с той же жуткой усмешкой. – Ангел – как я уже имел честь вам сообщить – фигура неоднозначная. В одной руке скрипка, в другой вместо смычка – карающий меч. Так не думаете ли вы, что пришло время и мне тоже примерить на себя некую роль - роль этого грозного небесного создания? Он вдруг приподнялся на цыпочках, вытянулся в одну трепещущую, серебром звенящую струну, хлопнул в ладоши и высоко вскинул руки: – Представлению быть, не сомневайтесь! Велите горничной приготовить ваше лучшее платье, ибо завтра – Страстной четверг, и церковь должна принять дионисийскую драму в своих стенах. Мы отправимся в Латеранский собор.  ------‐-------------‐---------------‐---- ...И снова быстрая езда, зловещее цоканье лошадиных копыт по мостовым римских предместий, привычные очертанья черного силуэта, расплывающиеся в мутном уединении фиакра, остовы дворцов вокруг, обступающие их дорогу, точно огромные драконы на пути к башне принцессы. Когда она ступила на дорожку, ведущую к собору, опираясь на руку Эрика; когда уткнулась взором в темные арочные провалы на белом черепе фасада, недобро ощерившиеся на нее с высоты холма; когда почувствовала себя совсем крошечной посреди огромной пустоты, заправляющей пространством соборной площади – ей показалось, что Призрак вновь запер ее в безысходном кошмаре, что этот кошмар вышел из ее головы, и разросся, и ожил, и занял давно уготованное ему место в этой зловонной дыре мироздания. Как же не хватало ей медового морского духа, лазури, растекшейся до самого горизонта, бирюзы, встречающей там лазурь. Как ей не хватало солнечного дня: здесь, казалось, царила вечная ночь, и город расставлял на каждом углу каменные ловушки-темницы, окруженные лежанками бездомных. Как ей не хватало сосен и цветов: природа обреченно отступила перед злым человеческим гением, и за грохотом повозок, звоном колокольчиков, воплями пьяных прохожих, окриками папских гвардейцев, охранявших вход в базилику, не разобрать было ни птичьего чириканья, ни шелеста листвы на немногих выживших здесь деревьях. Как с другого берега, донесся до нее через поток этих разнородных шумов мощный бархатный голос: –… базилика римских пап, оплот католицизма на протяжении многих веков, до строительства собора Святого Петра, и по сей день является желанной целью множества паломников из разных стран мира… Но эти сведения ничего не изменили в картине, которую она восприняла в тональности ми-бемоль минор. И оттого ее ничуть не удивило, что музыка, услышанная ею спустя какое-то время, началась в той же тональности. Но до этого было еще восхождение к распахнутым воротам храма, до этого была направляющая ее рука Эрика, и, прячась под густой вуалью, она не могла не ощущать нынешнего восхождения как некоего пародийного повторения ее свадебной церемонии. Только на сей раз рядом не было доктора Левека, чтобы увещевать, предостерегать, бранить и защищать их от них самих. Они зашли внутрь вместе с толпой, ловко проскользнув мимо шумных дам в вычурных атласных и шелковых нарядах и их изящных, но дурно воспитанных кавалеров. Кристина скромно опустила глаза – и тут же пожалела об этом, когда в них запечатлелась вереница черных квадратов и серых линий, до бесконечности сменяющих друг друга. Белоснежный голубь с зеленой веточкой в клюве, на которой выделялись искусно вырисованные черные оливки, казался пришельцем из иного края в дурманящем лабиринте этого пола, и мирная весть представлялась чьей-то насмешкой на тревожно-багровом фоне его изображения. Кристина надеялась остаться в дальнем притворе, но Эрик приказал не терпящим возражений тоном: «Следуйте за мной!», и ей пришлось подчиниться, и под нависшей над ней тяжелой сетью золотой лепнины, под холодными осуждающими взглядами огромных мраморных апостолов в стенных нишах - пройти к сиденьям у самого алтаря. За высокой готической башенкой престола виднелась абсида, расписанная византийской мозаикой; темно-синее ее небо, усеянное белыми и розовыми облаками, олени, утоляющие жажду у подножья креста, и птичка, сидящая на цветке у его основанья, так же, как и изображение голубя на полу при входе, поражали своим ярким несоответствием зловещему пафосу этого места. – Вам нравится здесь, Кристина? – прошелестел Эрик ей на ухо, отчего она вздрогнула и жалко покраснела под своей вуалью. – На мой вкус, все здесь слишком вычурно, – отозвалась она робко. – Ах, это место пропитано соками истории, священной и человеческой, - молвил он и поклонился какому-то проходившему мимо человеку, который почтительно кивнул ему в ответ. К своему изумлению, Кристина ощутила резкий укол обиды – впервые в жизни она видела, чтобы Эрик общался с кем-то, ей незнакомым, и слова мадам Жири о его таинственной жизни-до-Театра вдруг всплыли в ее памяти одинокими сердитыми островками. Но он уже усаживал ее в третьем ряду, возле какого-то пожилого господина, слегка поморщившегося от неожиданного соседства. Однако хватило двух тихих слов Эрика, которых Кристина не разобрала, чтобы господин немедленно успокоился и учтиво улыбнулся ей. «Да что здесь происходит? Кто он для них?» – вопрошала она про себя, забыв о его черноте и думая только о том, что его опять отбирают у нее, как тогда, на репетициях в Театре, когда он принадлежал всем, а не ей одной. …Но когда она обернулась, он уже исчез, и она оказалась посреди чужих людей, меж тем как музыканты настраивали инструменты под мозаиками абсиды.  --------------------------------------- Звук осторожный и глухой плавно, исподволь подступил к Доменико, и молодой кастрат невольно поежился, всматриваясь в хор и пытаясь различить высокую и полную фигуру исполнителя партии Христа, затерявшуюся между другими певцами. Волны симфонии между тем нарастали, отдаляясь и приближаясь снова; контрасты странно волновали юношу, хотя он и сам не смог бы объяснить причину этого волнения. Он был, безусловно, рад, что Альберто согласился петь в оратории. Да, он, конечно, был рад… Игра стоила свеч. Ведь стоила же? И как мог его друг не последовать завету Бетховена, который писал в дневнике: «Все, что есть жизнь, да будет посвящено великому и да будет святилищем искусства!» Понравившаяся Альберто дама против всяких ожиданий оказалась очень некрасива, даже отвратительно уродлива, однако это еще не причина, чтобы кастрату нужно было махнуть рукой на свою будущность, не так ли? После того как она убежала тогда из сада, напоследок признавшись в своем желании научиться петь, Альберто какое-то время стоял неподвижным столпом, а потом вдруг, уставившись на Доменико тяжелым взглядом, объявил, что все же примет участие в состязании. Доменико подошел ближе и хлопнул его по плечу: – Вот и молодец, Бертино! Не надо бояться прыжка в неизвестность – там, где другие падают, ты точно взлетишь! – Этот прыжок может стать смертельным, но оно и к лучшему, – обронил его друг непонятные слова, но пояснить их не пожелал, и с тех пор, вплоть до самого прибоя симфонии, непонятная тоска грызла сердце Доменико. …А между тем скрипки разостлали мягко колышущуюся ткань под ногами главного героя, и он в длинном белом одеянии вышел вперед, сложил перед собою руки в просящем жесте и начал свой речитатив: – О Иегова, мой отец! Пошли мне утешенье! Час близок, я приму венец И крестное мученье. На слове «отец» тенор взлетел ввысь, и Доменико на миг почудилось, будто это и вправду птица поднялась под купол базилики – и тут же пала, сломленная, обессиленная, но вскоре вспорхнула вновь: Я слышу голос: ангел твой зовет того, кто род заменит для Тебя людской, и гнев Твой понесет. На последних словах тенор Альберто прозвучал почти как альт; он не пел - он стонал, жаловался и плакал, будто заблудившийся ребенок. И этот вопль, этот плач сменился смиренным и серьезным обещанием: Отец мой! Я явлюсь на зов, Хочу принять вину – За все грехи твоих сынов Отдам я жизнь одну. А затем прозвучало тихое: И впрямь - как мог бы этот род, Из праха сотворен, То от Тебя перенести, Чем Сын Твой отягчен? Последние слова действительно обрушились на слушателей тяжелым бременем, чуть не заставив Доменико раскаяться в своей настойчивости. И вот раздалось тоскливое, как ноябрьская луна, душу вытягивающее, как причитание матери над гробом сына, безотрадное, как мысли приговоренного к пожизненному заточению: О, взгляни, как я весь содрогаюсь, Агония смерти сердце сжимает сильней, Отче, как глубоко я терзаюсь, О, смилуйся и пожалей! И - поспешно, стремительно, точно боясь не успеть высказать все, что лежит на сердце и что так важно сказать, чтобы уговорить, убедить, упросить Отца: – О, душа скорбит смертельно От грядущих днесь угроз, Ужас стал мне колыбельной, Все во мне дрожит от слез. Точно жар, овладевает Страх всем телом до конца, Вместо пота кровь стекает Мне на грудь теперь с лица. А потом – почти с отчаянием и безумной, несбыточной надеждой: Отец мой! Преклонив колени, Твой Сын начнет Тебя молить: Ты можешь все – прерви боренье, Не дай Мне чаши сей испить! И повторял, повторял, повторял эту просьбу до бесконечности, сорвавшись на крик - и внезапно замолчал, уступив место музыке, а потом вновь выплакал, выстонал, вырыдал свою тоску и боль. Но вот в тишине, полной всхлипываний зрителей, разнесся ветер скрипки. Быстрый, неровный, почти яростный в своем полете, точно пламя свечи, раздуваемое в пожар. А вслед за ветром пришел голос, и, услышав его, Доменико застыл. Все многомесячные мечты, все чаяния, все планы и проекты в одно мгновенье были сметены одним легчайшим дуновеньем этого звука. Ибо такого безупречного сопрано он не слышал доселе нигде, и ни одна мука ни одного человека и ни одного божества не могла соперничать с этим ледяным небесным совершенством. Доменико не ведал, кто поет партию Серафима – этого человека не было видно среди певцов. Наверняка знал он одно: это был не Алессандро Морески, что бы там ни было заявлено в программе. Даже тому, кто привык подниматься в горы, никогда не возвыситься до музыки утренних звезд. Доменико любил друга, конечно, любил – пожалуй, больше, чем кого-либо другого, за исключением разве что самого себя. И страстно хотел, чтобы тот возвратился в Сикстину. Но именно сейчас, в эту самую минуту, он желал только одного – чтобы ария Серафима не заканчивалась никогда. А сверхчувственный голос выпевал идеальные в своей непогрешимой правильности и математической точности слова: Дрожи, земля, здесь Сын один лежит В пыли, в грязи, повергнут в прах лицом, Совсем покинут Он своим Отцом, Под пыткой несказанною дрожит. Святой! И Он уже грядет Смерть крестную принять! Тогда любимый Им народ От зла свободным может стать И вечность обретет! Хвала Творцу и поношение грешников лились на зрителей в холодном весеннем воздухе храма. Ангел взлетал на невероятные высоты, непринужденно играл и порхал, как легкий жаворонок, под сводами базилики – под небом голубым и над ним. Веселая флейта и скрипка радостно вторили ему и поддерживали в этом безудержном полете. Затем в дело вступил хор, и после Его голоса слаженное общее пение показалось Доменико грубым вороньим карканьем, дурно оттенявшим непорочную белизну горних крыл. Сцепив зубы и нахмурив брови, кастрат раздраженно притопывал ногой, с нетерпением ожидая речитатива и дуэта. И они не замедлили начаться. _____________________________ Кристина дрожала всем телом – точно так же, как и главный герой в оратории Бетховена. Ну конечно – как она могла не понять. Ну конечно – как она могла не догадаться. Как она могла, как могла… С начала, с самого начала Эрик ведь планировал для Альберто такой путь: кастрат должен был выступить перед Вечным городом в этом спектакле лишь для того, чтобы вынести самому себе неумолимый приговор - и услышать его подтверждение от того, кто изображает здесь высшую силу. Эрик ведь обращается с мифами и символами, как хочет, и ему не приходит в голову, что некоторые истории следует толковать в их прямом значении, и что его собственный суд отнюдь не всегда непогрешим. А что он готовит Альберто потом? Потом – пережить позор: никогда больше синьору Борончелли не бывать ангелом Рима и уж точно не вернуться в Папскую капеллу. Не после пения Серафима, партию которого, как все здесь думали, исполнял Морески. Это – гибель Борончелли как певца в глазах общества. Кристина проходила через такую гибель – именно по вине Альберто – но ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не желала того же ему самому! И наконец: что ждет кастрата после концерта, что будет дальше? Об этом не следовало думать, не следовало, не следовало - или, напротив, было необходимо? С первых же нот она узнала Серафима своего детства – впервые со времен ее отрочества он снова пел для нее в роли ангела – но никогда прежде она так не боялась голоса этого существа. А Альберто - не Христос Бетховена, а именно Альберто! - обратился к ангелу – к своему ангелу! – за утешением, на сей раз с гордой и мужественной интонацией: – О Серафим, открой свои уста, Скажи мне, сжалится Отец небесный И не допустит Сына до креста? Очевидно, он действительно верил в то, что что-то можно изменить, так настойчиво искал своего собеседника взглядом и почти что сам утверждал исход, на который надеялся – но получил в ответ лишь тончайшие и прозрачные слова, которые Серафим выдул вовне, как венецианский стеклодув, бережно и пронзительно: Так молвил Иегова: если тайна Святого искупленья не свершится, Не будет до конца завершена – Род человека навсегда лишен Окажется блаженной вечной жизни. …И они пели и дальше, то и дело вступал хор – то солдат, то учеников – и концерт завершился могучим и слаженным ангельским гимном - но после этой реплики Кристина уже ничего не воспринимала. Перед ее глазами стояла только роза, и тонкие талантливые пальцы тянулись к ней, чтобы переломить хрупкий стебель по какой-то одним им известной логике благого созидания. Зал взорвался рукоплесканиями, благородные итальянки прижимали платки к глазам, их спутники громко и бурно, в свойственной этому южному народу манере, обсуждали только что услышанные чудеса вокальной техники, но, когда Серафима и Христа вызвали на поклон, не явился ни тот, ни другой. – Куда же они убежали! – развел руками огорченно господин, рядом с которым сидела Кристина. – Я как помощник режиссера чрезвычайно возмущен такой несознательностью наших певцов… …Но она не обратила внимания на его брюзжание. Ни Эрика, ни Альберто в абсиде уже не было, только вдали, у правой ниши, мелькнули какие-то тени, и Кристина, резко вскочив с места и подхватив юбки, под изумленными взглядами зрителей ринулась в боковой притвор. Не успела она, однако, добежать до цели, как была остановлена Доменико, который внезапно, как чертик из табакерки, возник у нее на пути. – Прошу прощения, месье, – быстро проговорила она по-французски, не имея ни времени, ни сил переходить на свой ломаный итальянский, – но я очень тороплюсь. Если вам дорого благополучие вашего друга… умоляю вас поскорее пропустить меня! – Вы идете к нему? – только и спросил Доменико. – Да, говорю же вам, я… – нетерпеливо начала Кристина, но он прервал ее, взмахнув рукой: – Ни слова больше, синьора! Я иду с вами. Я не меньше, чем вы, обеспокоен его исчезновением, и подозреваю, что к этому мог приложить руку новый певец, претендующий на место в Сикстинской капелле под именем Алессандро Морески. Объясняться было некогда, и Кристина только кивнула: – Хорошо, месье. Давайте попробуем как можно скорее их найти… Они ведь еще не могли уйти из церкви… время пока есть… однако запомните: когда мы их отыщем… не делайте резких движений, держите руку на уровне глаз и главное – главное – не вступайте в пререканья. Поверьте мне на слово – певший партию ангела весьма опасен, и лучше его не сердить. Так будет лучше для вашего же друга! – Вы знаете этого певца? – изумленно воскликнул Доменико. – Он… – Потом, месье! – возразила Кристина. – Все потом. Пойдемте же! И они поспешили к правому притвору.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.