Горячая работа! 799
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 799 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 53. Я и садовник, я же и цветок

Настройки текста
Примечания:
С утра неотложные заботы требовали его участия: молодой коллега, только что принятый в Отель-Дье, успел наломать дров с диагнозами и процедурами в утреннюю смену; матушка Альбина занемогла, и у сестер все валилось из рук; в шестой палате не досчитались белья, пациенты рангом повыше жаловались на испорченную стряпню; а еще пришлось заняться наконец обустройством отдельного покоя, предназначенного для чахоточных – несмотря на все хлопоты Вильмена и Конгейма и на старания Левека, на практике заразных больных до сих пор лечили вместе с другими пациентами лечебницы, и только недавно правительство выделило средства на их изоляцию. Его подчиненные как будто сговорились: ему пришлось вникать во всё, от каждой мелочи до серьезных вещей, начиная с плохого качества ниток, закупленных сестрой-хозяйкой для починки казенного белья, и заканчивая искусственным пневматораксом, который попытался применить месье Ренар без надлежащего контроля, после чего едва унес ноги от разгневанного Левека. Рутина, рутина, опостылевшая до зубной боли суета, недостойная его ума. Сам себе он казался механизмом, который ни в коем случае не должен сломаться: от механизма хотели одного, другого, третьего… а у него попросту не было времени, чтобы остановиться и задуматься о собственной участи. Оно и к лучшему: мысли эти оказались бы весьма невеселыми. Так что же теперь мог он дать этому юноше, глядящему на него со страхом, сомнением и надеждой в полутьме своей спальни? – Доктор… – прошептал тот, поводя рукой по расшитому королевскими лилиями покрывалу. – Вам лучше? – сухо осведомился Левек, а мысли его метались от одной крайности к другой: немедленно уйти! Остаться и попробовать сеансы гипноза. Дождаться ареста. Уехать, бросив госпиталь со всеми больными, сестрами, гнилыми нитками и неопытными врачами. Что будет с мальчишкой, когда он узнает всю правду о мадемуазель Дайе? Что будет с ним самим? Помимо нависшей над врачом угрозы разоблачения, его все же смущал метод, который ему пришлось использовать ради исцеления виконта. «Во что я превратился. Лечу наложением рук и заговорами, как какая-то деревенская знахарка». Впрочем, страх и стыд за свои действия смешивались с необъяснимо приятным чувством, как будто кто-то другой, чье мнение для Левека было гораздо важнее собственного, с удовлетворением и гордостью смотрел на плоды его усилий. Виконт, между тем, пока и не вспоминал о столь волновавшем Левека вопросе. Его небесные глаза, наконец-то обретшие осмысленное выражение, словно бы искали чего-то; зрачки все еще были странно расширены, хотя уже и не обращены вспять, в глубины сознания. – Доктор, – продолжал юноша, точно не слыша своего эскулапа. – Я последовал вашему совету. Спасибо вам, я уже и не чаял вернуться обратно. – Вернуться? Где же вы были до этого? –  поинтересовался Левек. Виконт прищурился, и лицо его приобрело мягкое, рассеянное и несколько отсутствующее выражение; он тихо произнес: – Я побывал в месте, где было сразу слишком много всего. И одновременно ничего не было. Пустыня, полная слишком ярких красок. На последних словах он поморщился, как будто одно воспоминание об этой яркости причиняло ему боль. – Я рад, что вы вызволили меня оттуда. Но знаете, что до сих пор меня смущает? – Что же? – Разброд цветов. Хотя теперь все гораздо проще… Левек приподнял бровь: – Прошу прощения, месье виконт? – Теперь цвета несколько угомонились. Или же… Вы позволите? Врач не успел опомниться, как юноша привстал в постели, протянул руку и кончиками пальцев легонько провел перед его раскрытыми губами. Левек дернулся, не понимая, что происходит, но виконт уже откинулся обратно на подушки, продолжая смотреть на своего доктора все тем же рассеянным, мечтательным взглядом. – Что вы только что сделали, месье? – неприязненно осведомился Левек, давно не позволявший никому подобных вольностей. – У вас изо рта вытекала ядовито-желтая краска. Но сейчас она смягчилась до горчичного оттенка и не так раздражает глаз. «Краска изо рта? Раздражает глаз?..» Врач тяжело вздохнул. Новый приступ горячки? Новый бред? Неужели гипноз не помог? – Так вы продолжаете видеть цвета? – спросил он настороженно. – Да, но это вовсе не то, что было прежде! – отозвался виконт с жаром. – Они… они как бы распределились по тональностям и… и… Тут он, как будто только что осознав, что именно сказал, уставился на Левека, приоткрыв рот; тот мог бы даже умилиться этому детскому выражению, если бы не был так увлечен абсурдным содержанием речей юноши. – А ведь я… я… – де Шаньи все никак не мог подобрать нужных слов, и Левек закончил за него: – Вы видите звуки? Виконт медленно кивнул, как бы дивясь точности определения неведомого ему самому состояния: – Вижу звуки?.. Да. Пожалуй – да, именно так. Хотя – не только. Я вижу, что вокруг вашей головы все время стоит неяркое фиолетовое свечение… И… когда вы заговариваете… Ваши слова… или, вернее, не слова, а их звучанье… складываются в цветовые ряды… – Они нервируют вас? – Нервируют? О нет. Скорее, вызывают любопытство. И… – юноша вновь замялся. – И? – поторопил его Левек. – …И желанье показать их вам. – Показать их… мне? – Но ведь вы же сами не видите их, не так ли? – заметил юноша. – А я уверен, что вам было бы интересно взглянуть на производимые вами образы. К тому же… – он на мгновенье прервался, точно не решаясь продолжать. Сумасшествие? Сумасшедшие обычно замыкаются в своем мире и не пытаются посмотреть на него с чужой точки зрения. Но Рауль де Шаньи, казалось, вполне отдавал себе отчет в необычности своего восприятия речи Левека. Да и не производил он впечатления безумца – скорее, потерявшегося ребенка. – Скажите, месье, что мне делать? – доверчиво и одновременно беспокойно обратился виконт к своему визави. – Мне и вправду лучше, но… но я не могу больше удерживать это в себе, мне просто необходимо поделиться своим наблюдением. Это… поверьте, это заслуживает внимания. Эта палитра… Палитра звуков! О, теперь я понимаю, почему она задыхалась, уйдя от него. Теперь я очень хорошо понимаю! Мне кажется, если я не донесу до вас то, что сейчас вижу – просто на части разорвусь! – с неожиданной страстью воскликнул он. У Левека вертелась на языке готовая фраза: «Месье, у вас продолжаются бредовые галлюцинации, вызванные припадком истерии. Я пропишу вам успокоительное и уговорю вашу матушку показать вас месье Шарко, который наверняка сумеет помочь здесь лучше, чем я». Но вслух он произнес, не веря собственным ушам: – Я сейчас велю принести вам мольберт и краски. Попробуйте нарисовать то, что слышите. – На-ри-со-вать? – протянул де Шаньи, также сомневаясь в том, что слух его не подвел. – Да, нарисовать, – нетерпеливо подтвердил Левек, продолжая негодовать на собственный язык и на охватившую его внезапно волну оживления, воли к новому исследованию – давно забытый порыв нетерпеливой юности. – А вы надеялись, я пропишу вам порошок, и ваши… цветочные клумбы исчезнут с глаз долой? Медицина, дорогой мой виконт, не сводится к шарлатанским снадобьям! Но Рауля, по всей видимости, не интересовало, в чем заключается премудрость медицины. Он робко пролепетал: – Я… вы знаете, я никогда не рисовал. И не играл, и не пел. Я просто… – Все когда-нибудь бывает впервые, – сухо отрезал врач. – Но я боюсь, что получится ерунда… да и матушка вряд ли одобрит столь несолидное занятие. – Мне почудилось, или вы что-то говорили о желании показать мне цвета моих слов? – Не о желании – о необходимости! – прервал его виконт. – Как же вы собрались показывать их? Жестами? – насмешливо спросил Левек и резко добавил: – Довольно сомнений. Здесь не Версаль, и я не Людовик XIV, а вы не Лебрен. Что выйдет – то выйдет, главное сейчас – вывести на поверхность то, что мучает вас изнутри. – Я мало знаю об искусстве, – начал виконт. –Я знаю о нем меньше вас, – вставил Левек. – Но, – почти с благоговением продолжал юноша, – от Нее я слышал то, чему учил Он: совершенство во всем, в каждой ноте, в каждом аккорде. Совершенным мой рисунок точно не будет. И вряд ли это будет то, чего ожидаете вы. – Мир был бы скучен, если бы мы всегда получали от жизни то, чего от нее ожидаем, – возразил ему врач. И позвонил, не дожидаясь кивка Рауля. ______________________________ Париж, Опера Гарнье, 21 марта 1881, ровно полночь «Дорогой Ангел Музыки, мой бесценный покровитель и великий маэстро! Я вновь берусь за перо, хотя вы только что отослали меня из часовни, и в ушах моих все еще не затих милый, милый звук вашего родного голоса, который с давних пор составляет всю мою жизнь, являясь ее солью и основой. Но разве в силах я не написать вам в ночь перед моим бенефисом – столь тщательно подготавливаемом вами и столь болезненно выстраданном мною? Как могу я выразить благодарность вам – чем могу отплатить даже за десятую долю той нежной и ласковой заботы, которой вы окружили меня в это время, протекшее с момента нашей размолвки? Однако вся ваша забота – лишь приятное следствие того главного, чем я обязана вам: для меня вы придали разрозненным линиям форму, вы связали распавшиеся ноты в единую и стройную мелодию. О, недаром, недаром вы, учитель, назначены при небесном дворе именно Ангелом музыки: ведь только музыка дает власть над страхами осиротевшей ночи. И теперь вы снова прогнали эти страхи, вы озарили меня своим светом, вы уберегли меня от меня же самой и создали заново, расплавив мои неверие и трусость в горниле любви к вашему учению. А я, после недолгого, хотя и постыдного колебания, вновь повиновалась вам, я отринула все сомнения и последовала за вашим могучим и сладостным зовом. Вы снова оказались садовником, я – вашим ростком; и ныне, когда этот росток готовится распустить бутон своего цветка под лучами вашего весеннего солнца, я способна думать только о том, что вы сказали мне тогда, в самую первую ночь десять лет назад, и о том, что повторили в вашем письме: «Я никогда вас не оставлю». Сравнится ли любой, даже самый щедрый посул земных владык с этими незатейливыми пятью словами? С этой простой фразой, в которой заключено все, ради чего хочется и следует жить? Ибо что может быть достойным поводом к продолжению нашей жизни, как не обещание навсегда развеять наше одиночество – обещание, данное тем, кто знает о потребностях нашей души больше, чем мы сами? Вы напитали мои часы своим присутствием, в дни болезни я ощущала вашу легкую, невесомую длань на своей голове, а в дни здоровья слышала вашу неуловимую поступь хранителя моих помыслов и поступков. Даже в эту минуту я представляю себе, как ваша незримая фигура совсем недавно стояла подле меня, склонялась надо мною и осеняла мой детский порыв своим вечным и истинным благословением. И сейчас, прежде чем завершить это мое письмо – ибо я уже представляю, как вы хмуритесь, видя, что я не сплю в этот поздний час накануне столь важного события – я хочу, чтобы вы знали: если я когда-нибудь вновь окажусь наедине с кончиной близких, с темнотой, нищетой и сиротством – единственным, что удержит меня на краю безумия и гибели, будет мысль о вас, мой Ангел – о вас и о радости игры, которую вы дарили мне одним своим присутствием в моей жизни. Шлю вам свой самый почтительный поклон и с любовью и благодарностью припадаю к вашим стопам. Преданная вам, Кристина Дайе».   Париж, Опера Гарнье, 21 марта 1881, за три часа до рассвета «Дорогое дитя, моя Кристина, мой маленький прозрачный витраж, в котором отражаются великие небеса во славе солнечного света! Я действительно не могу не сердиться на вас за ночное бдение перед этим днем, ключевым для вашей судьбы и всего моего существования, но не могу и не радоваться вашей преданности предвечной гармонии, которая толкнула вас на очередное пренебрежение здоровьем и правилами, установленными мною ради вашего же блага. Преданности гармонии – ибо я решительно отказываюсь принимать на свой счет те слова, которые вы обращаете к связующему началу, составляющему средоточие и «соль» вашего существа. За первозданной тьмой вы ищете светлые лики, за пологом вашей постели тщитесь различить черты хранящего вас небожителя, в веянии тихого ветра – угадать его интонации. Не мне упрекать вас за эти попытки облечь зримой формой незримое и точными высказываниями – несказанное, ведь я и сам пользуюсь человеческой речью, чтобы наставлять вас и помогать вашему восхождению. Однако поиски земных образов не должны уводить вас от главного, Кристина. Не крылатое создание за вашим правым плечом спасет вас от ночных метаний, не добрый дедушка над облаком защитит от грядущих бед, не ласковое человеческое – мужское или женское – объятье утешит и успокоит. О нет: успокаивать вас должно иное. Когда легким не хватает воздуха, когда грудь сжимается и опускаются руки, когда в глазах темнеет от отчаянья и тоски –  хотя никогда ваш Ангел не пожелал бы испытать такие чувства вам, бесценное мое сокровище! – единственное, что может удержать на плаву – это то, ради чего некоторые из нас и рождаются на свет. Люди и иные существа являются и исчезают; общение суетно, здоровье временно, интерес общества изменчив, юность мимолетна, чувства преходящи, идеи быстротечны. Кто доверится человеку, тот попадет в сети дьявола, говорил некий средневековый мудрец и мистик, и я полностью согласен с ним, дитя мое. Но я охватил бы этим его изречением гораздо большее количество земных явлений: доверяться не стоит ни человеку, ни животному, ни растению, ни знанию, ни капризу, ни страсти; ни дождю, ни вёдру, ни морю, ни суше, ни лесу, ни реке. Ибо всё – тлен, всё – прах и в прах возвратится; и даже вечные создания, небесные ангелы и святые, запечатленные в скульптурах нашей часовни, не вполне надежны в минуту горести, ибо от нас – слишком далеки. Что же – спросите меня вы – что же тогда способно избавить человека от сумасшествия; что может быть важнее знания, ближе родных и друзей, ценнее славы и признания? Что может быть святее церковных статуй, роднее, чем собственные слабости, честнее и прозрачнее молитвы? Ответ прост, дорогая Кристина. Это та самая гармония, то самое единство звуков, та самая форма, которая вызывает у вас глубочайшую внутреннюю радость, то предначертание, воплотившееся в реальности, которое вы воспринимаете как идеальное соответствие основной вашей потребности – потребности в Красоте. И именно эта форма «дает власть над страхами осиротевшей ночи»; именно эта гармония удерживает отчаявшихся от смертельного шага; именно она придает смысл ограниченному земному времени. В ней, а вовсе не в дурно намалеванных картинках из воскресного катехизиса, можно и в самом деле угадать дыхание вечности; и, если и есть на земле что-то, способное убедить самого большого скептика в существовании единого источника жизни, то это, уж конечно, не болтовня церковных кумушек, а организация рассеянных звуков в стройные музыкальные лады, наша способность их производить, их воспринимать и ими восхищаться. И пусть способность эта исчезает вместе с людьми, как и все остальное в мире – сам принцип организации вечен, Красота нетленна, мы узнаем ее, где бы она ни была, под какой бы маской ни скрывалась – ведь только ее печать будит отклик в наших душах. Гармония не призвана менять мир – она призвана быть его основой. У нее нет иной цели, кроме как снова и снова восстанавливать предвечный порядок из разрозненных элементов, а у вас нет и не должно быть иной задачи, кроме как угадывать его и воспроизводить своим голосом, открывая миру тайну его собственного рождения. Вспомните, дитя, о нашем давнем разговоре в театральной часовне, когда вы так испугались темноты; о наставлении, возможно, болезненном, но ценнейшем из всех, когда-либо преподанных мною вам. «На свете нет ничего важнее наших с вами уроков» – эта истина в силе всегда и везде, но отнюдь не потому, что даю их я. Запомните, поймите: уроки – а не учитель; гармония – а не ее исполнитель. И вы, и я – лишь инструменты, на которых играет эта высшая сила; отдадимся же в ее власть, станем ее глашатаями, и тогда не будет нужды помнить о собственном одиночестве, искать защитника или тосковать по семье, ибо разве имеют значение ваши обстоятельства, когда вы принадлежите не себе, а пылающему голосу бытия?" _____________________________ – Гони! – гаркнул Доменико кучеру. – Тропа плохая, так недолго и перевернуться, – буркнул тот в ответ. – Гони, черт тебя возьми! – крикнул еще громче кастрат и, откинувшись на подушки, глубоко вогнал ногти в мякоть ладони. Доменико боялся не успеть. Всю дорогу он поедом ел себя за пренебрежение и забывчивость. Конечно же, он не был виноват, так как вполне осознанно предоставил Альберто возможность набраться сил перед решающим выступлением; с неохотой, но и с чувством выполненного долга отстранился, позволив своему гостю побыть наедине с собой и со своей Музой. Но он никак не мог подумать, что Альберто не возвратится в Рим хотя бы накануне концерта. Неужели дни на море пошли ему во вред и ослабили его и без того нетвердую решимость бороться за свою судьбу? Неужели он, Доменико, ошибся и, вместо того чтобы помочь, сделал еще хуже? Неужели оказался плохим другом? Эти дни, проведенные, как обычно, за развлечениями и репетициями с Мустафой, ничем не отличались от прочих, кроме, пожалуй, одного – постоянной тревоги за Альберто, фоном присутствующей во всех его действиях. Доменико мучило дурное, очень дурное предчувствие: из тех, что грозовыми тучами появляются на горизонте самых ясных и теплых дней. Глупо было бояться, но юный кастрат отлично знал, что певцы-конкуренты способны на все, чтобы заполучить желанное место, и у него не было причин полагаться на добросердечие Морески. Но если с Альберто что-то случится, он, Доменико, не… Он не признавался даже самому себе, сколько значит для него этот высокий, слегка надменный человек, этот белокурый и голубоглазый римский бог, которому так рано пришлось изведать горечь поражения. Нет, Доменико не любил относиться к чему-либо слишком серьезно, но тем острее переживал сейчас волнение, обычно загоняемое глубоко внутрь. – Быстрее, каналья, быстрее! Стук копыт глухо раздавался на лесной тропе, измученной корнями; мимо мелькали зонты сосен и шатры кипарисов, из-под коляски то и дело прыскал на обочину какой-нибудь испуганный зверек, птицы заливались слаженным хором, не обращая внимания на людские печали, а Доменико твердил про себя: только бы не поздно, только бы не поздно, только бы не слишком поздно! И время от времени взывал к Мадонне, не надеясь только на свои силы.  ------------------------------------------------- Море торжественно и властно вплывало в их окна на восходе и на закате. Небо переливалось всеми оттенками янтаря, как и его глаза, в которые она больше не заглядывала. Но воздух - воздух наполнял ее легкие новой силой, превращая ее саму в гордую пинию, лицом к лицу встречающую гнев полуденного солнца. Неужели он не понимал, что делает, когда отталкивал ее от себя? Неужели и вправду хотел, чтобы она очутилась в последнем круге Ада, и, когда она отказалась туда спускаться, отрекся от нее? Но, если бы она поступила, как он желал, то ее голос застыл бы во льду предательства. Она предавала других и прежде – но на этот раз предала бы саму себя. А этого сделать она уже не могла, не после того, что изведала в горном доме. Хуже того, она изменила бы не только себе, но и его заветам, всему, чему учил ее он сам в подземном царстве. Могло ли это оказаться не затмением, а очередным испытанием? Мог ли он проверять ее, мог ли, как тогда в Альпах, вдруг появиться на пороге ее комнаты и со своей насмешливо-ласковой улыбкой воскликнуть: «Дитя мое, вы замечательно справились с этой небольшой трудностью! Я горжусь вами! Да, жаль, что вам пришлось страдать, но иначе, увы, было нельзя. А теперь – теперь приступим к пению, и вы покажете мне, чего добились за эти дни». К несчастью, Кристина совершенно не представляла себе этой сцены, и дело было даже не в том, что второй раз на такой исход рассчитывать не приходилось – а в том, что он, казалось, потерял всякий интерес к ее работе. Его поведение отнюдь не походило на прошлые разы, когда он запрещал ей петь в подвалах Театра или отказывался учить ее в госпитале. Сейчас он вроде бы ничего и не запрещал, ни от чего не отказывался – молчание продлилось всего лишь один день, а затем Эрик снова начал общаться с ней, как ни в чем не бывало. Однако общение это касалось исключительно бытовых вопросов: он справлялся, хорошо ли Кристина спала, приказывал доедать до конца все, что клал на ее тарелку, вежливо прощался перед уходом и здоровался по возвращении, спрашивал ее мнения о помощи служанки и предлагал развлечься вышивкой или вязаньем, пока его нет. В сущности, их диалоги теперь ничем не отличались от тех, что происходили между нею и виконтом после побега из Оперы три года назад. Он произносил все свои реплики холодным и ровным тоном и смотрел на нее столь же холодными, ничего не выражающими, учтивыми глазами, в которых погас всегда горевший в них раньше задорный огонек. Он не то чтобы притворялся равнодушным – ему и в самом деле было неинтересно; она замечала, чувствовала это отсутствие интереса в каждом его жесте, в каждой интонации, и очень быстро приучилась не смотреть на него в ответ – все равно, обращаясь к ней, он то и дело отводил в сторону явно скучающий взгляд. Кристина привыкла выносить его ярость, не удивилась бы оскорблениям, скандалам, запрету на прогулки (последний был также отменен на следующий же день после их ссоры). Но полное безразличие – не разочарование, не гнев – безразличие! – даже не к ней самой, а к ее делу – было то, с чем она не сталкивалась никогда. И это оказалось больно. Это оказалось даже больнее, чем его реальное отсутствие в горном доме. Когда человек уходит внешне, всегда можно надеяться, что он вернется обратно. Но когда человек внешне остается рядом, а внутренне исчезает – надеяться уже не на что. Ей хотелось поделиться с ним своими новыми открытиями о барокко, показать ему, чего она добилась на занятиях с Альберто (разумеется, не упоминая о последнем), но это было попросту невозможно: перед ней была даже не дверь без ключа, а глухая и гладкая стена, не воспринимающая всех ее познаний, вопросов, восторгов и озарений. Впрочем, она сильно сомневалась, что Эрику – сегодняшнему Эрику – понравились бы эти озарения, если бы он и захотел их выслушать. Ведь они противоречили всему, что говорил ей он сам о своем понимании барочного мира. Если бы она продолжала видеть целыми днями только его, то окончательно бы решила, что ничегошеньки она не стоит, что в ней нет ничего заслуживающего внимания… что ей самой с собой скучно и противно, и что лучше бы ей не продолжать своего никому не нужного существования. Потерять его интерес к себе как к явлению («Вы – явление, Кристина. Сильное, светлое явление») было даже хуже, чем впервые обнажить перед ним запятнанное заразой лицо. В один из этих дней она заметила на берегу лебедя. Чудесного белого лебедя – пусть не золотого, о котором рассказывал ей отец. Она подошла поближе, а он невозмутимо продолжал стоять у кромки воды, охорашиваясь, оглаживая себя клювом, царственно выгибая шею. Сама не ведая отчего, она вдруг ощутила где-то внутри таинственную радость: огромная птица словно напомнила ей о чем-то забытом, ясном и чистом, что она когда-то хорошо знала и к чему не прикасалась вот уже много лет. Больше всего ее очаровало его туловище – перья, точно лепнина в храме, изящные гипсовые узоры. «Если я могу просто видеть такое – то не жалко и жить дальше», невольно подумалось Кристине. Как же ей хотелось поделиться этим лебедем с Эриком! Как хотелось окружить его этой неимоверной, неправдоподобной белизной – точно так же, как сам Эрик окружил ее третьего дня апокалиптическим пожаром. Но, когда она попыталась начать рассказывать о лебеде после его прихода, слова застыли в горле под неестественным углом, испугавшись его невидящего взгляда: он смотрел куда-то сквозь нее, ему совершенно не было дела до ее смущенного лепета, он сухо бросил: «Я рад, что вы хорошо прогулялись, милая» – и только. Когда он называл ее «милой»? От одного этого формального, несвойственного ему обращения на глаза навернулись слезы. Но она не заплакала и не сдалась: у нее было и что-то еще. У нее были занятия с Альберто. Когда она предлагала помочь кастрату, то и не подозревала, что встречи с тем, кто лишил ее лица, откроют для ее души целый мир. Она не представляла, что их уроки не просто станут отдушиной в веренице дней на чужбине – они дадут ей ощущение твердой земли под ногами, вернут доверие к себе самой, снова позволят почувствовать себя нужной и важной. Но главное, главное – эти уроки дали ей нащупать внутри какую-то искру, которую было не загасить никому, даже тому, кто, возможно, и был причиной ее возникновенья. __________________________________ – С ранних лет я привыкла полагаться на чужой голос, – рассказывала девушка, опустив подбородок на переплетенные в замочек пальцы – верный признак волнения, отметил про себя Борончелли. – Вы знаете, что это означает, когда кто-то становится для тебя чем-то вроде оси внутри? – Как оса в самой сердцевине пышной благоуханной розы, – кивнул Альберто. Он знал. – Оса, – возразила она, – ничего не прибавляет и не добавляет к розе, хотя образ ваш мне нравится, и нравится соотношение оси и осы. Альберто чуть насмешливо поклонился. Он никогда не считал себя поэтом, хотя ради этой девушки, вернувшей ему вкус к музыке, готов был им стать. Они сидели в удобных креслах, вынесенных служанкой на лужайку перед домом Доменико; розовые кусты, в которых вовсю заливались желтоклювые дрозды, тесной сетью оплели это очаровательное тенистое убежище – за метафорой далеко ходить не надо. На миг кастрату показалось, что время замерло перед лицом такой искренности и покоя. Ни светских, ни церковных сплетен; ни зависти, ни лжи; ни козней, ни разочарований. Розы и кипарисы, птичий гомон и чистый голосок синьоры Незнакомки, делящейся с ним – с ним, бесчувственным мраморным служителем сакральной музыки! – своими самыми сокровенными воспоминаниями. Возможно, ее откровенность была даже большим подарком, чем ее пение. – Я только недавно поняла, что у меня есть моя собственная ось. И что я вовсе не обязана вращаться вокруг чужих слов… если только они и вправду звучат для меня как чужие. Девушка помолчала. – Я поняла это благодаря вам. Когда мы спели с вами "Si dolce e' 'l martire" - я поняла, что не нужно слепо повторять все за Монтеверди, если мне не нравится намерение композитора. Ноты вроде бы те же, а интонации и слова совсем другие, - простодушно заявила она. В прошлой жизни Альберто привык к успеху. Его встречали и провожали аплодисментами, молвой о нем полнилась вся Папская область. Но ни одни аплодисменты ни разу не вызывали у него такого теплого, немного стыдного смущения, которое захлестнуло его при этих словах Незнакомки. Он слегка откашлялся и неловко произнес: – Мы все… в нашем ремесле… рано или поздно приходим к такому выводу. – Но лучше рано, чем поздно, – заметила она. – Вместе с тем, я вовсе не хочу сказать, что прежние наставления потеряли для меня всякую ценность. Порой мне даже кажется, что я… стала лучше понимать некоторое из сказанного мне когда-то. Я готова спуститься на дно сама… но не хочу никого увлечь туда за собой. Скорее, напротив… хочу вывести оттуда тех, кто... На этих словах дрозды залились просто-таки умопомрачительной трелью, заглушив последние ее слова, к великому разочарованию кастрата. – И еще… – продолжила незнакомка нерешительно. – Я устала петь одна. Мне очень редко пели, наказывая молчанием за самые разные проступки. А от внутреннего холода музыка в груди ведь тоже замерзает. – Вас, кажется, вообще наказывают гораздо чаще, чем поощряют, – пробормотал Альберто. – До сих пор я была убеждена, что заслуживаю этого. Но теперь я уже ни в чем не уверена. Кроме одного… Ее глаза ярко и задорно блеснули, что было заметно даже под вуалью. – Мне очень нравится петь с вами дуэтом. «Pur ti miro», «Sì dolce è ‘l martire», «Zefiro torna»... Я как будто… снова становлюсь девочкой, которая пела со своим учителем, когда он еще… любил ее, – ее голос стал чуть глуше и в итальянских словах - она пыталась практиковаться с ним в этом языке - сильнее прорезался французский акцент. – Ваш учитель ведь женился на вас, – запротестовал Альберто, хотя все в нем затанцевало от ее слов. – Он всегда исполнял свой отеческий долг, – ответила она. – Но это, возможно, оказалось слишком большой жертвой… Как бы то ни было, я рада, что вы выслушали меня. – Я всегда готов выслушать вас, синьора, – произнес кастрат учтиво, а лицо его сияло. Он давно не вел себя так по-мальчишески: быстро встал, подошел к ближайшему кусту (бессовестные дрозды наконец стихли, видимо, напуганные его приближением) и сорвал цветок. – Розу, мадам? – почти игриво спросил мраморный бог по-французски, становясь перед нею на одно колено и изображая влюбленного трубадура. Она протянула руку, благосклонно принимая подношение, но внезапно из-за кустов послышался шум, заставивший ее выронить цветок. Она вздрогнула всем телом – кастрат стиснул зубы от ненависти к тому, кто заставил ее дрожать – и выпрямилась, как тонкая струнка, в своем кресле, очевидно, готовая к любому новому испытанию. Борончелли поднялся на ноги, загораживая ее собой. – Альберто! Что ты творишь, Альберто?? – обрушился на них отчаянный молодой крик. Иллюзия остановившегося времени рассыпалась вдребезги, кастрат испытал соблазн заткнуть уши и крепко зажмурить глаза, лишь бы не сталкиваться с очередным вторжением внешнего мира в их зачарованный сад. – Это все замечательно, но ты же пропустишь состязание! Ты репетировал Бетховена? Ты хоть что-либо делал? Встречался с маэстро Капоччи? Неужели так и прохандрил в этом доме, не вылезая на свет Божий, как муха в паутине? Завтра утром тебе нужно быть на месте! Альберто!!! Завтра – петь? Петь – Бетховена? Пытаться сорвать очередные лавры за нелюбимую им арию? Перед ненужной, глухой, бессмысленной публикой? Он и правда забыл. Забыл намертво. И не горел желанием вспоминать. Доменико стоял перед ним, уперев руки в боки, точно отец Никколо Паганини, обнаруживший, что сын вместо игры на скрипке гоняет по двору голубей. Его обычно добродушные глаза метали молнии, мягкий безвольный рот искривился от возмущения. Возражать такому Доменико было гораздо труднее, чем тому легкомысленному мальчишке, которого Альберто всегда знал. Правда, за последние месяцы Доменико уже не раз показывал ему другую сторону своего нрава, и, по большому счету, это было не так уж плохо: не пригласи он его сюда – Альберто никогда не встретился бы со своей Незнакомкой. Собрав все свои душевные силы в кулак, Борончелли отрезал: – Нет, Доменико. Забудь о состязании. Я не буду петь в оратории. – Не будешь петь?? В лице младшего друга отразились такой испуг и разочарование, что Альберто пошатнулся, как от пощечины. Но, взяв себя в руки, повторил: – Не буду. – Во что же ты превратился! – с гневом и болью воскликнул Доменико. – Я так пытался вытянуть тебя из этого болота, santo cielo! Столько усилий приложил! Даже обратился за протекцией к старику Якобини! А ты… ты… – Я не желаю петь арию Христа, – ровно ответил кастрат. ­– Не желаю выступать дуэтом с Морески. Не хочу возвращаться к истокам романтизма, не хочу бороться за место под папской сутаной. Пусть Морески добивается своих почестей. Я уже говорил: мне они давно не нужны. А главное… у меня нашлось занятие поинтереснее. –  Занятие поинтереснее? Доменико огляделся вокруг и вспомнил, что они в саду не одни. Незнакомка встала и, очевидно, собиралась уходить, не желая мешать разговору. Задержаться ее заставили только последние слова кастратов; она застыла на краю садовой тропинки, сжимая в руках веер и словно бы не решаясь сдвинуться с места. Сегодня она была одета в изящное муслиновое платье светло-зеленого цвета; плечи ее облегала очаровательная бежевая пелеринка, тонкие пальцы были унизаны изящными витыми кольцами, среди которых особо выделялось обручальное, с огромным черным камнем, похожим на брильянт. Очевидно, ее супруг умел ценить красоту своей подопечной и не жалел средств на ее наряды и украшения, хотя к высшему свету по их виду ее все же нельзя было отнести. Учитывая, насколько прелестна ее точеная фигурка, насколько хрупка талия и грациозны жесты, всякий мог догадаться о несомненном очаровании скрытого под вуалью лица, не желавшего быть узнанным. – Теперь понимаю… – протянул Доменико и внезапно рявкнул со злобой, какой Альберто от него никогда бы не ожидал: – Так вот на что ты променял свое высокое призвание! Вот чем развлекаешься в моем, столь любезно предоставленном тебе, доме! Как ты мог… – его крик сбился на жалобную ноту. – Я так уважал тебя, так восхищался тобой! Ты же сам упрекал меня, когда я отлынивал от дела в угоду похоти! Но никогда, никогда я не рисковал из-за своих забав потерять работу в Сикстинской капелле! Я всегда знал меру – а ты, ты пустился во все тяжкие! И вот результат – уже готов к поражению, даже не попытавшись! Неужели тебе не стыдно перед своим покойным учителем, которого ты якобы так любил и почитал?? Альберто побледнел. Его точно обожгло ударом хлыста – вместо раздосадованного выражения Доменико ему привиделась почти забытая в эти дни темная фигура месье Дестлера, а вместо гортанных криков младшего друга послышалось тихое, язвительно-ледяное: «Большего я от вас и не ожидал, мой нерадивый ученик. Видите, насколько я был прав, отослав вас из моего Театра? Отступник. Отступник!» – Я… я не в том настроении, чтобы петь о борении Христа в Гефсиманском саду, – уже совсем другим, неуверенным тоном пробормотал Альберто. – Я только-только снова начал… – Месье, – перебила его неожиданно девушка. – Мы незнакомы, нас не представили друг другу, но вам придется извинить меня за вмешательство. Мне показалось, будто вы настаиваете, чтобы месье Боронселли исполнял нечто, что ему отнюдь не по душе. Поскольку я сама – так уж случилось – имею отношение к сцене, и слишком хорошо знаю, что испытывает артист, которому навязывают неприятную ему роль, то не могу не вступиться за моего друга: я обязана ему слишком многим, чтобы не попытаться защитить его от подобных посягательств на его свободу. Неведомая теплая волна омыла Альберто изнутри, точно унося прочь сомнения в себе, страх предать свой идеал, отвращение к своей слабости и даже… даже преданность мертвому образу, продолжающему управлять им из загробного мира. «В конце концов, – подумалось ему, – я мог и сам придумать себе гнев месье Дестлера; он-то, учивший меня слушать жаворонка, возможно, только порадовался бы выбранному нами пути…».   Но Доменико, кажется, нисколько не проникся речью неизвестной ему дамы, произносившей с грассирующим акцентом слова, внимать которым он не желал. На самом деле, из всего, что она ему сказала, он услышал только две вещи: «я имею некоторое отношение к сцене» и «я обязана ему слишком многим». Младшему кастрату не понадобилось долгого времени, чтобы сложить два и два. – Я не сомневаюсь, – с таким льдом в голосе, который сделал бы честь и призраку Дестлера, начал юноша, – что мой чересчур мягкосердечный товарищ достойно возблагодарил вас за скрашивание его одинокого досуга. Незнакомка возмущенно ахнула, Альберто словно оцепенел, не веря услышанному, но Доменико все тем же тоном продолжал: – Не сомневаюсь также, что он пока еще способен удовлетворить потребности третьесортных актрис, но никто – слышите, никто, ни одна примадонна, не говоря уж о простых певицах! – не посмеет отвлекать его от дела, для которого он предназначен. А если бы и посмела, то ей придется иметь дело со мной – его другом и учеником! И меня не смутит при этом даже самое смазливое личико, хоть бы оно принадлежало Аделине Патти! С этими словами он подскочил к незнакомке – Альберто не успел его остановить – и резким движением сдернул с нее вуаль.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.