Федор
5 декабря 2021 г. в 23:20
Примечания:
Калкан — вид щита.
Худо было дело Федькино.
Вначале-то он подумал: ничего, чай, справлюсь, да не хуже Петьки; и посильнее успел стать за те полгода, что батюшку не видел, да и повыше; и уменья, казалось бы, прибавилось: до седьмого пота каждый день саблей махал, не отлынивал. Старый Варун его хвалил — а Варун был воин бывалый, с лицом, носившим глубокие следы прежних сеч, и в тех же сечах жестоких слишком много крови потерявший: уже давно и тяжело хворал Варун, и в походах ему было более не место. Однако же его, Федьку, вместе с братом Петькой Варун учить все еще мог, — вот и выполнял батюшкино поручение, за честь почитал... Пока сам батюшка не возвратился.
Вернулся из очередного похода против латинян — с победой, и, как обычно, негаданно — никого вперед себя не посылал, чтобы оповестить; такая у Алексея Даниловича была привычка. Накануне отдыхал, да между делом все спрашивал, щуря до странности светлые серые глаза, у Федьки и у брата, что делали да чему научились, пока его не было. Ну а нынче решил сам посмотреть. Взяли сабли — затупленные, от греха — и калканы плетеные, да и пошли во двор.
Петька хотел первым показать отцу новые уменья, но Алексей Данилович выбрал Федьку — не иначе как что-то прочитал в лице. И вот теперь Федька чувствовал себя так, будто вовсе и не позволял Варуну месяцами как только собою не помыкать (а Варун Григорьич, хотя был и незлой, но за ошибку мог ударить больно), — а только и делал, что ленился. Да и силы не набрал, — куда там!
Только бы и Варуну не досталось из-за меня, — мелькнуло у Федьки в голове, когда он уходил от одного косого, хитрого, особенно предательского удара. Ушел кое-как, едва закрылся — на щит обрушился еще один свирепый удар, и в этот раз рука ненадежно дрогнула. Отец явно уловил и это, и в следующее мгновение Федьке не хватило быстроты: отцовская сабля свистнула так, что не было сомнений: будь сабля остра, а отцовский выпад — длиннее на вершок, то конец пришел бы Федьке.
Алексей Данилович рявкнул:
— Ногами шевели, Федор, ты как столб!
Столб... Да тут впору хоть ртутью обратиться; и чего только он не выслушивал от отца. «С тобой, Федор, можно рубиться хоть во сне»; или: «Дал тебе бог глаза — так ты бы ими хоть изредка глядел!»; или: «Эх ты, поступь твоя медвежья»; или: «Тебе бы, Федор, в руки не саблю, а топор. Да и то с топором мужики сноровистее управляются!».
Год ему оставался до поступления на службу военную, и казалось, что чем ближе срок подходил, тем лютее становилось учение, которому подвергал его отец; а Петьку он гонял не иначе как заодно — раз уж все равно под руку попался.
Федьке же отчаянно желалось, чтобы год этот поскорее прошел: Петька-то хоть уже на службе числится, старше его на год, — а он, Федька, вечно, везде второй, младший сын... Так пусть уж и его наконец на службу примут; может, тогда станет как-то по-другому глядеть на него отец. А то и попрошусь в какой-нибудь дальний полк, где отца уж не будет, — мечтал иной раз Федька; а то и даже возьму и не спросясь уеду. Хотя и были все это глупости, ребяческие мысли. От их с Петькой батюшки, царского воеводы, не скроешься...
Он собрал оставшиеся силы, стиснул зубы: хочешь не хочешь, а надо было хотя бы попытаться в свою очередь достать отца, — а то ведь и вправду несдобровать им с Варуном. Отцовская могучая фигура между тем ему казалась недосягаемой, и словно высеченной из камня: не человек, а истукан. Против камня несокрушимого — много ли навоюешь?.. А Федька, хотя и был высок для своих лет, но перед батюшкой своим себя чувствовал совсем не высоким и вдобавок очень тонким. И от этого мечтал поскорее вырасти еще отчаяннее... Петька же, бывало, усмехался: мол, это все еще ничего; батюшка с нами лютует — что правда, то правда; но зато нас с тобой будет уж ничем не испугать; все равно страшнее батюшки никого не встретим... Прав был Петька. Ох и прав.
Левая рука, приняв на себя очередной тяжелый удар, вдруг онемела, и калкан, еще недавно казавшийся легким, теперь ее оттягивал.
Алексей Данилович как-то раз рассказывал, посмеиваясь, как однажды, в бою, подхватил с земли деревянный щит, и всего-то раз им ударил кого-то, — а щит возьми да и развались. Не иначе как старый был, — пожимал плечами Алексей Данилович, — совсем ветхий; и кто только в бой с такими щитами ходит. А Федька невольно думал, что отец рассказывал невозможное; это с какой же силой надо человека ударить, чтобы щит, пусть даже и старый, развалился на куски?.. Впрочем, этот отцовский рассказ слышал не он один, и непохоже было, что кто-то в нем видел место для похвальбы. И то сказать — достаточно было видеть Алексея Даниловича, чтобы ни капли не усомниться в его словах.
Федька заметил на мгновенье, что отец будто бы слегка открылся. Не то чтобы расслабился, но допустил легкую небрежность. Совсем ни во что не ставишь меня, — подумал Федька. Вот я тебя!
Свою ошибку он понял уже на лету, когда руки с бесполезными саблей и щитом изобразили нелепый взмах, ноги разъехались, и отправил его батюшка прямиком на землю, усваивать очередной урок, — сперва нанеся ему один любимый свой безжалостный удар щитом наотмашь, а затем успев следом прибавить и второй — чтоб наука покрепче запоминалась.
Полновесный удар об землю вышиб из Федьки весь дух. Он лежал, простершись ничком, зажмурившись, силился вдохнуть прохладный осенний воздух (вышло не сразу); и слабо радовался хотя бы тому, что саблю и щит умудрился не потерять каким-то чудом...
— Ну? И долго ли лежать вознамерился? — откуда-то сверху, все равно что из поднебесья, и как бы издалека осведомился отец.
Ничего, как обычно сказал себе Федька, кое-как отрывая щеку от земли (снова стискивая зубы, но уже от совсем других чувств). Ничего, ничего; страшно не упасть — страшно не подняться; и отец много раз так говаривал, и Варун, и все другие...
Приподнялся и вдруг уперся взглядом в глаза холодные и янтарно-желтые, пристально уставленные на него. Было это так внезапно, а взгляд этих глаз настолько явно выжидал, подстерегая возможную добычу, что на мгновение Федька аж похолодел.
— Тревзорка, — небрежно сказал отец, — отойди.
И Тревзор — огромный, серый, с черной спиной и мохнатым хвостом — послушался, неспешно отошел в сторону. В движениях его было нечто стелющееся, не совсем по-песьи плавное...
Двоих отцовских кобелей — Тревзора и Полкана — большущих, свирепых и почти одинаковых — из одного помета, — в селе побаивались и говорили, будто они наполовину волки. Федька-то знал: нет, не наполовину, и даже не на четверть, однако кровь волчья и вправду в них есть. Отец привез их в вотчину из Новгорода, где четыре года тому назад наместничал; а там знал одного мужика, что псов разводил и умел волчью кровь к песьей примешивать.
В Елизарове Полкан и Тревзор, быстро вымахавшие в преогромных псов, чувствовали себя привольно: дом охраняли, сопровождали на охоте их втроем или одного Алексея Даниловича, когда тот наезжал, и бегали по селу, порой пугая местных своими полуволчьими повадками. Тревзор даже лаять так и не научился: все подвывал или поскуливал, либо рычал.
И вот Федька стоял перед отцом, опершись на одно колено. Одежда в пыли, волосы в пыли, лицо в пыли... И ведь главное, так глупо все вышло. О чем только он думал?
Но беспокоила его сейчас не одежда; что-то горячее вдруг побежало по губам и по подбородку... Федька потрогал нос: кровь.
— Что? — спросил Алексей Данилович. — Неужто я тебе нос своротил?
— А ты сам на него посмотри, — огрызнулся Федька, откидывая запыленные кудри с лица.
— Да вроде бы прежний. Ну, что волком-то глядишь? Да кабы и своротил — невелика беда: впредь не так жаль бы было!
На это Федька решил уж ничего не отвечать. Да и ответить-то было нечего. И так ясно ему было, о чем думает отец: и какой из него воин, со всей его красотой, на которую за всю его жизнь, поди, еще с тех пор, как он был в пеленках, не указал только ленивый?.. Да пропади она пропадом. Уж лучше бы ему от рождения больше силы досталось...
Федька понуро поднялся на ноги. Отец его смерил неодобрительным взглядом и вынес приговор.
— Тьфу, дурака учить — только портить. Петька! Твой черед!
Петька, что сидел на ступенях сеней с саблей на коленях и сочувственно наблюдал все Федькино несчастье, тут же встрепенулся и послушно отправился получать свою долю отцовского ученья. Немедленно снова зазвучали металлические удары и окрики Алексея Даниловича.
Вот она какова, доля сына боярского, мрачно подумал Федька, осторожно трогая нос измаранной в крови ладонью (кровь как будто больше не текла). На серебре ем, на перинах лебяжьих сплю, а синяки месяцами не сходят.
Боярским, впрочем, их род был без году неделя. А уж про то, какими трудами отцу боярство досталось, Федька если не все ведал, то многое. Про то, как отец боярство завоевал — себе и им. Зубами выгрыз...
Тревзор за ним все следил немигающим взглядом. Псы Федьку не то чтобы не жаловали — хозяин есть хозяин, — но порой настораживались, когда он был поблизости, и смотрели как-то по-особенному. Так, словно их песьему взору открывалось нечто странное, необычное, что-то такое, чего ни один человек не замечал; и что-то такое, за чем они предпочитали, от греха подальше, следить в оба глаза. Порой так же вели себя и коты. А Федька себя спрашивал, уж не оттого ли так внимателен Тревзор, что отец назвал его «Трехглазым», — чтобы лучше дом оберегал... А может, никаких примет тайных Тревзор в его облике и не различал. Лишь нюхом что-то чуял. Да и пусть бы себе чуял. Не было Федьке до него дела. О том, что чуял или видел, Тревзор никому рассказать не мог.
Он рассмотрел костяшки пальцев, рассаженные на правой руке, сильнее пострадавшей от падения. Давно уж приучился все это едва замечать; то оставлял как есть, то наскоро заматывал — и дело с концом; но, дерясь с братом, ни разу не ловил себя на том, что ему не просто больно — еще и обидно.
С минуту он понаблюдал за братом и отцом. Спросил себя: что, неужто похоже, будто батюшка Петьке поблажки дает?.. Да ничуть не бывало. И всегда задавал Алексей Данилович трепку Петьке так же точно, как ему самому; однако Петька трепку эту всегда легче, чем он сносил.
И впервые за всю свою жизнь, не сводя глаз с отца, прямо высказал Федька про себя то, что и раньше чувствовал: не любишь ты меня, и никогда не любил; даже и когда я мал был, и ты меня на руках носил, играл со мной и забавлял, и верхом со мной скакал, к коню приучая, порой — даже по вечерам баюкал. А отчего? Из-за матушки, что, едва меня родив, умерла? Так разве в том есть моя вина?
И ведь (прибавил все тот же внутренний голос, непривычно взрослый), ничего здесь уже не исправишь и не сделаешь; только и остается, что впредь так и жить с ощущением горькой несправедливости.
В эту же минуту Алексей Данилович подставил Петьке коварную подножку, и простерся Петька, почти так же, как раньше Федька. Федька, почти невольно, усмехнулся. Хоть в чем-то они были равны.
И сейчас же вспомнил, как счастлив был еще накануне, что вернулся отец, — пусть и ненадолго. Как третьего дня они с братом выбежали из дома к нему навстречу — почти как в детстве, когда, стоило лишь отцу спешиться во дворе после долгого отсутствия, как они оба к нему уже подбегали, и радостно гомонили, и лезли на него наперебой, стараясь отвоевать его друг у друга. Вроде бы и еще недавно это было, — и в то же время так давно.
И сейчас же, будто этой самой минуты поджидавший, всплыл в его разуме вопрос: а он-то сам любил отца? Тогда, прежде — да, еще как любил. А теперь?.. Все изменилось между ним и отцом как-то исподволь, прежней искренней радости лишилось. Тиной подернулось.
Федька стоял в тени под крышей сеней и смотрел, как Петька (не слишком-то ловко, на Федькин взгляд) старался изобразить новый удар, которому научился у Варуна, а отец его поправлял. Хотя и величал Алексей Данилович телепнями и остолопами их обоих, не скупясь, к Петьке он все же бывал... снисходительней? И чем-то странно показалось Федьке наблюдать за ними, стоявшими на свету, со стороны: будто начисто они о нем забыли. Или что-то его от них отделяло.
Зависти к брату, впрочем, в Федьке не было, мимолетно он даже порадовался за Петьку. Как и с ним самим, нечасто нынче бывал Алексей Данилович ласков с Петькой, и зарабатывать отцовское одобрение обоим становилось чем дальше, тем лишь сложней.
Одно только умел Федька делать для отца такое, чего Петьке было совсем не дано. Порой Алексей Данилович хаживал на болота — много их было в окрестных лесах. Тайны из этого не делал, изредка даже попадался кому-то на глаза, пока, словно леший, там бродил, бесстрашно, будто посуху, и народ елизаровский привык и не удивлялся: известно, знахарь. Видать, что-то ему надо, травы ищет. И вот только туда и ходили они с Федькой лишь вдвоем; там, в самом сердце лесном, Федька учился у отца таким наукам, коих Петьке было вовек не понять. Лишь там чувствовал отцовское безграничное доверие. Ибо с человеком, которому жизнь свою безоговорочно не доверишь, к трясинам никогда не пойдешь...
Подумал Федька о силе отцовского объятия, вспомнил его звучный смех третьего дня, когда отец его к себе прижал, да мимоходом провел по волосам ладонью, — и аж задохнулся от необъятности и безнадежности чувства.
Была у Федьки тайна, тайна великая, что он от всего белого света хранил, как только мог, а сам порой думал: не согнусь ли под таким грузом? Еще не столь уж и давно тайна появилась: прежде-то, в детстве, скрывать ему от отца и от Петьки было нечего. Тогда он еще мог себе позволить быть беспечным.
Не знал, что будет — в свои-то четырнадцать лет — думать мучительно, сомневаться, взвешивать, все равно что ногу над трясиной заносить: не открыться ли отцу? И не ошибется ли он, понадеявшись, что есть нечто в отце, в его уме и опыте, такое, отчего, пожалуй, лишь он один его, Федьку, и может принять таким, какой он есть?..