ID работы: 11441156

Право, которое есть

Слэш
R
Заморожен
478
автор
Размер:
223 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
478 Нравится 287 Отзывы 190 В сборник Скачать

13.2. Провалено: От заката до рассвета

Настройки текста
Примечания:
      Шэнь Цинцю существовал. Надзиратель до сих пор не растоптал его, букашку, знавшую неудобно много. Зачем? Никому не было бы дела до писков назойливой букашки, решись она раскрыть рот. «Все люди созданы, чтобы воплотить судьбу!» — «Ах, Шэнь-шисюн, за кого вы принимаете этих шиди? Разумеется, нам это известно». Оно всем известно. Просто. Очевидно. Лежало прямо под носом — Тварь всегда, всегда знала, о чём язвит. Они не поняли бы, не попытались.       Поэтому Шэнь Цинцю существовал один. Он был один, в толпе деревянных кукол. Те смотрели нарисованными глазами и поджимали нарисованные губы, и ничего больше не делали, как ненастоящие. Разговаривали, как ненастоящие: неправильно, о глупостях, о сущей ерунде, ни проблеска мысли за краской тех глаз. Говорили, потому что надо, и слушали, кивая, потому что так надо. Кому? Зачем? Они не спрашивали. Только делали, а Шэнь Цинцю наблюдал за их натянутой деревянной вознёй и закусывал губу за веером, чтоб не закричать. Они бы всё равно не услышали.       Сам сидел так же деревянно, отгородившись столом, пока Инъин напротив декламировала Лао-цзы, блуждая взглядом по потолку, и разогревала воду для чая собственноручно заряженным талисманом. Она так вытянулась, в волосах прибавилось ленточек… Ей было лучше в стороне от этого кошмара, и Шэнь Цинцю не искал её общества, заставил себя забыть. Она напомнила. Пришла, готовая взорваться новостями своей маленькой жизни — навязанной, деревянной жизни, неизменной день ото дня. Он смотрел и видел болванчика, слышал скрип шарниров, чувствовал, как нити тащат Инъин прочь. Как тащили сюда. Чтоб не забывал: её месту в сердце суждено зиять провалом. Судьба водила ею перед Шэнь Цинцю, дразня, но тот замечал за пустой теплотой безвольно подёргивающееся на нитках тельце.       Её доброта к учителю всегда была фикцией, её свет — удачно расположенной лампой, ловушкой для глупых мотыльков.       — Учитель такой печальный сегодня… Хотите, я вам сыграю? — На лице, по-прежнему детском, расцвело беспокойство настолько искреннее…       Шэнь Цинцю хотел верить.                     — В другой раз, Инъин.              Он проводил её, как на казнь, не уверенный, кто из них двоих мучился больше; Инъин, Мин Фань, Ци-гэ — они такими крохотными казались теперь, хрупкими. Смертельно больные, которым не сказал никто. Шэнь Цинцю один мог — и продолжал закусывать губу за веером, потому что быть смертельно больным и знать было не лучше. Чем бы он им помог?       Им всем — чем он мог помочь?! Такой же жучок-       Взгляд звёздных глаз-колодцев нашёл его, застывшего у раскрытой двери, и Шэнь Цинцю вздрогнул. Смерил Зверёныша в ответ. Захлопнул дверь, едва тот согнулся в поклоне.       Он опять не понимал.       Зверёныш существовал для того, чтобы притягивать тумаки и корчить из себя белый лотос — и справлялся великолепно безо всякого содействия учителя. С правильным руководством он стал сильней, с силой — наглей и самоуверенней, а с наглостью стал бит стократ жёстче; хотя сопляк держался старого образа наивной кротости, со всеми был вежлив, стальной стержень его натуры торчал из каждого слова, жеста, каждого взгляда, и даже слепой бы его разглядел. Всё нутро заходилось зудом сломать его. У всех заходилось. И чем больше этот лживый стервец достигал, тем больше зудело — живой пример упрямства судьбы.       Тигрёнок, подброшенный в лисью нору.       Шэнь Цинцю заставлял себя отворачиваться, уходить, как угодно избегать наживку, и, пожалуй, справлялся, однако… было что-то другое. Странное. Живой опасный отблеск глаз, не имевший с нарисованными звёздами ничего общего; гибкая вальяжность, не присущая кукле. Ло Бинхэ, казалось, натыкался на учителя не от баловства судьбы, а потому что хотел.       Ему было тринадцать.       От него тянуло бежать.       И Тварь предупреждала обходить его по дуге. Он не был мелкой фигурой, верно? Ни одним другим учеником судьба не хлестнула Шэнь Цинцю по лицу на отборочных испытаниях, тем более не с помощью Бога Войны, в другое время к отбору безразличного. Судьба знала: в здравом уме старый лис не потащит тигра в дом. Сколь бы ни были смешны крохотные зубы, они вырастут, слабые лапы окрепнут, неуклюжая походка превратится в гордую поступь хищника; неверный взгляд, простая прихоть, и, прежде смешные, те зубы вгрызутся в горло — Шэнь Цинцю или его щенков. Как лис, воспитанный тиграми, не отрастит полосок, так и тигра от них не избавить, сколько бы лис их ни выкусывал.       Однако судьбе требовалось, чтобы Шэнь Цинцю пытался. Он должен был понять зачем. Должен был сделать… что-нибудь.       Он здесь единственный хоть что-то делал.       Закрывал плотно дверь своей бамбуковой крепости, закрывался от живых деревяшек, от их подозрительных взглядов, от провокационных вопросов о самочувствии, от глупого деревянного брата, чьи письма жёг; Шэнь Цинцю не был уверен, что сделает, заговори они наедине, и ни за что не стал бы выяснять. Документы не отвлекали уже, копились — бессмысленные бумажки, от вида которых кисть сама выпадала из рук. За запертыми дверьми, в спасительной нормальности дома, деревяшки дотягивались до Шэнь Цинцю сквозь каждую строку.       Что он мог?              Такая же деревяшка.       Он старался не думать, ещё с Юаньцзяо, но разум цедил мысли по капле, пока Шэнь Цзю не стал тонуть. Когда подбирал ученикам задания, играл ли он на руку судьбе? Когда отделывался от шиди? Когда отвечал на письма? Давал поручения по пику? Для кого-то, способного сыграть «большую роль в судьбе мира», он был смехотворно мал, этот второй лорд Цанцюн. Он никогда не посягал на мир; ему не нужен был мир — только тихое место, где можно жить. Разве это много?       Вероятно, да. Он был частью грандиозного спектакля; не был создан для того, чтобы просто жить.       Шэнь Цинцю помнил, как слушал истории Ци-гэ о бессмертных заклинателях, защитниках людей от зла, как они двое тыкали друг в друга палками вместо мечей. Ци-гэ всё твердил, что далёким от мирского заклинателям безразлично происхождение их учеников, а Шэнь Цзю бил жёстче и кричал протесты. Юэ Ци всегда был глуховат. Его глухая непоколебимость в стремлениях всегда оказывалась заразна.       Не потому ли судьба свела его с этим Цзю? Не для того ли дала в учителя́ высокомерного выродка, чьими руками заперла поглубже в пещерах, чтоб не мешал будущему лорду Цинцзин учить в поместье Цю необходимые уроки? У Янцзы путешествовал через тот самый город в то самое время не потому ли, что взбунтовавшегося раба следовало гнать по тропе заклинательства всё ближе и ближе к Цанцюн, пока сердобольный братец не сможет отвести его за руку?       Шэнь Цинцю не задумывался над этим раньше — не всерьёз, — но ведь он мог бы выбрать другую… жизнь? Печь хлеб или горшки лепить. Или забиться в самый дальний угол Царства Людей, жить там отшельником подальше от интриг и возможностей. Он мог бы — если бы судьба не выбрала ему жизнь за него. Каждая мелочь каждого дня поворачивала голову Шэнь Цзю в единственном направлении, чтоб тот и не вздумал посмотреть ещё куда.       Его мечты были ложью, испытания — постановкой; решения и выборы тянулись из него нитями кукловода. Шэнь Цинцю не знал больше, где нитки, а где его собственная воля.       …Была ли..?       Но он по-прежнему существовал и каждый день принимал десятки решений. Своих или чужих? Он не знал, ничего не знал. Он просто жил — играл свою роль, просто живя. Будучи собой.              «Не веди себя, как мудак».              Что ж за роль ему всучили?       Ненавистного боевого брата? У судьбы злое чувство юмора: Шэнь Цинцю не цеплял шиди и шимэй первым, не пакостил, не сваливал на них свою работу, даже не надоедал визитами. Он всего лишь жил! Зато они нашли в шисюне козла отпущения и винили в любых проблемах школы — а потом возмущались его ядовитому тону. Самый добродушный пёс оттяпает тебе руку, если станешь дёргать его за хвост. Шэнь Цинцю отбивался, огрызался — в ответ! — и пресекал все посягательства, какие не было дешевле игнорировать. Что ещё с ними было делать? Судьба свела его с людьми, с которыми при всём желании не сладить по-другому.       Будь он бесформенной кляксой, подобно Шан Цинхуа, боевая семья приняла бы его, готового молча терпеть всё подряд, однако Шэнь Цинцю был Шэнь Цинцю. Ши ходит по диагонали и никак иначе.       Роль жестокого учителя? А что есть жестокость? Выпускать полные иллюзий головы, так и норовившие попрощаться с шеями, не жестоко ли? Задача учителя — дать среду, где ученики могли бы оттачивать искусство выживания в этом далёком от справедливости мире. Тогда у юных лис появится шанс пройти там, где расшибётся наивное стадо. Естественно, никому не по нраву уроки. Шэнь Цинцю в своё время и сам был от них не в восторге; для него ошибки означали смерть. Он обеспечил адептам безопасность — роскошь, о которой сам разве что мечтал, и которой они, не попробовав иного, не ценили. Отпрыски богатеньких родителей, убеждённые в неприкосновенности своих позолоченных задниц.       Увы. Заклинателям, далёким от мирского, и впрямь без разницы, раб ты или родственник императора: династии приходят и уходят, границы государств отвратительно подвижны, сегодняшний богач завтра остаётся рыдать над руинами. Заклинатели же бессмертны, как и их дрязги. Ввяжешься — сдохнешь, кем бы ни был.       Живя в окружении тигров, Шэнь Цинцю отказывался стать блаженным идиотом вроде своего учителя и обрекать учеников на позднее прозрение.       Бессердечный политик? Будто бывали другие. Мелкие школы и кланы хватались за любую возможность присосаться к чужим ресурсам, влезть по головам соседей выше, а крупные игроки только и ждали момента слабости для удара. Кому из них Шэнь Цинцю был должен сочувствовать? Он держался интересов своей школы точно так же, как все остальные. И даже не пытался сжимать кулак на горле паразитов; идея распространять власть подобным образом претила Юэ Цинъюаню, и тот бы всё равно не позволил, предпочитая жонглировать связями, как уличный фокусник.       Шэнь Цинцю был жучком. Букашкой, чей писк способен различить лишь он сам. В конце концов, разве от его усилий что-нибудь менялось? Боевые братья и сёстры ненавидели его, что бы он ни делал, и ученики держались за беспечность мёртвой хваткой, сколько бы уроков ни получали. Школа не нуждалась в его помощи или защите. За всю жизнь этот Цзю не повлиял ни на что, даже собственное будущее; смешно было сетовать на неженок, получивших своё на серебряном блюде.       Смешно.       Тварь ведь всегда знала, о чём язвит.       Игрок, не фигура — у неё, покойницы, и судьбы-то не было, Тварь могла всё: могла вертеть его кукольной оболочкой как угодно и создать любое будущее, могла очаровывать, преуспевать и не беспокоиться. Она и не беспокоилась. Не преуспевала тоже. Могла — но не делала.       И разговаривать не трудилась. Шэнь Цинцю ведь прост и управляем: стоит поиграть с ним в тишину, как он тут же начнёт сомневаться в своём рассудке, скрести стены, выть на бамбук и молить молодую госпожу об ответе; со своенравными игрушками вроде него столько мороки. Ах, или вот, Тварь нашла способ сбежать, не убивая это тело, например? Хотел быть один — получи, поклонись и рассыпься в благодарностях перед пустым местом, что она по себе оставила. Какое благородство — обратить чужой мир пеплом и удрать, отряхнув ручонки! Нарочно обрекая этого Цзю смотреть, как судьба разносит в щепки фигуру за фигурой, и ждать, ждать, ждать своей очереди — он же следующий, прямо за Лю Цингэ. Или судьба, от широты души, сумеет втиснуть между ними пару учеников? Других шиди? Нет, лучше Ци-гэ! Шэнь Цзю так много раз желал братцу смерти; судьба охотней Твари воплощала его пожелания. Его руками. Пусть убьёт Ци-гэ его руками! Или наоборот, а этот Цзю пусть смотрит снизу вверх на чёрно-белые одежды, скорбную решительность и приближающийся удар милосердия. Пускай все они перегрызут друг другу глотки, и пусть демоны танцуют среди гор их искажённых трупов на потеху публике — ради зрелища кукол не жаль, — какая разница?!       Какая разница. Твари всегда было плевать.       Она делала, что хотела, и ничего кроме этого, не глядя на последствия; трудно, впрочем, глядеть на то, чего нет. Шэнь Цинцю не впервой было стать ручным зверьком избалованной госпожи: носить вплетённые ею косы, бежать за брошенной палкой и жаться к рукам, когда те вдруг станут чесать за ухом, не уповая ни на что, кроме капризной девичьей милости. Но Хайтан не понимала.       Тварь понимала всё и больше. Взяла на себя ответственность — вольно или невольно, она оспорила его, Шэнь Цинцю, судьбу. Тварь бросала этот вызов, не он, так кто дал ей право уйти? Она сама, по обыкновению. Считала себя вправе игнорировать всё, что не по душе, бросать всё, что не выходит. Ошибаться. За чужой счёт ошибаться, и Шэнь Цинцю платил — сперва.       Он отказывался.       Давая так легко своё дурацкое «окей», Тварь наверняка рассчитывала, что Шэнь Цинцю, тот, кто не опускается до взываний, упрямая и гордая фигурка, не посмеет пойти против собственных слов. Он не стал бы признавать своё бессилие перед судьбой, признавать правоту наглой паразитки не стал бы подавно, а в итоге позволил бы ей умыть руки. Им снова ходили. Он снова покорно дёргался вслед за нитями — просто живя и будучи собой.       Он отказывался.       Если не мог сопротивляться даже Твари, сколько шансов он имел против судьбы? «Фигуры здесь того, кто первый хватится», — и Шэнь Цинцю следовало хватиться. Не просто жить, нет.       Ходить. Собой. Куда сочтёт нужным. Он, в конце концов, фигура на доске, разве нет?       Сидя над разложенными по столу и едва тронутыми документами, Шэнь Цинцю в очередной раз оглядел их, прежде чем выпрямиться.       Это её долг, «прямая обязанность».       Он дышал.       Он имел право требовать.       «Тварь!»                                                                                    Тук-тук-тук.              Дышал.       — Мин Фань?       Мальчик шагнул в кабинет с привычной аурой уверенности — краской по дереву, — и внутренности заплелись в узлы. Это выражение, жажда, приставшая к нему, как теплота к Инъин, как вымученное добродушие к Ци-гэ, осуждение к Ци Цинци… мрачность к Шэнь Цинцю — константы их ролей. Без толку…       — Ответ с Цюндин, учитель!       Мин Фань протягивал письмо; в глазах — надежда, не его, на вещи, которых он не должен был хотеть, не хотел бы, если бы мог понять.       Шэнь Цинцю пробежал глазами по столбцам иероглифов: Юэ Ци давал добро. Естественно — разве его роль предполагала иное? Завёл любимую песню о том, что нет нужды наседать на детей, и сам же оборвал её, понимая бесполезность увещеваний. Приписку с «выражением беспокойства» хотелось рвать.       — Это всё?       Даже не пытаясь скрыть сей процесс, Мин Фань собрал в кулак всё мужество и демонстративно выпрямился, прежде чем заговорить:       — Не позволит ли учитель отправиться и этому ученику?       Ну конечно.       — На охоту. На змееголовых быков. — Мин Фаню хватило толстокожести для кивка; повзрослел, да не везде, где надо. Только там, где позволили. — Повисишь у них на рогах в качестве отвлечения? Благородно с твоей стороны.       — Этот ученик хотел бы набраться настоящего опыта. — Вот пристал.       Не того опыта не теми путями по причинам до ломоты в костях неправильным. Нетрудно угадать, зачем Мин Фаню вдруг понадобилось участвовать в подготовке к Собранию Союза Бессмертных; он из кожи вон лез, чтоб разжиться личным мечом до Собрания и включить себя в список. Быть признанным, замеченным. Доказать.       Доказывать было нечего, некому, незачем и нечем, а само желание, по-юношески глупое, обманывало естественностью, чтоб тянуть и тянуть по проторенной тропке. Очевидно теперь, не таясь. Судьба никогда не трудилась таиться.       — Если можешь позволить себе отлучки, обратись к наставникам, или же я им передам, чтоб чаще давали выездные задания.       — Учитель! — Не-       он, это не он, нужно просто заткнуть стерпеть. Потерпеть. Годами. — Они посылают меня гонять духовных белок и спасать мосты от бобровыдр, я могу больше!       А Шэнь Цзю больше не мог! Каждый день, каждый день, все вокруг.       — Можешь? — скрипнул. — В это трудно поверить, учитывая, как легко змееголовые быки прогнали из твоей бестолковки принципы правописания. — Свободная рука без изящества мазнула по вчерашним ведомостям. — Ты создаёшь проблемы, Мин Фань.       Тот на шаг отступил неловко. Что? Учитель необычайно мёртв мрачен? Кинется вот-вот, как зверь без поводка. Таким судьба задумала — беглым зверем? Чтобы мог лишь рычать да скрести до ошмётков за слова, за руки и за взгляды, за тугие силки того, что не позволил бы, а без Твари… Он без Твари не видел доску.       «Что мне делать?»       Не осталось надежд или ставок, других путей, у Шэнь Цинцю не осталось — никогда не было — того, кто услышит его крик и не отвернётся. Ничего не осталось.       Кроме сдавленного крика в пустоту.       — Ты хочешь проявить себя на Собрании Союза Бессмертных в этом году, не так ли. — Хорошо, надёжно сдавленного крика. — Что ж, расскажи мне: в какой местности будет проходить соревнование, и как ты готовишься преодолеть её?              — Ты знаешь примерный список участников от других пиков и школ? Выяснил их трюки? Выведал тактику? Придумал, как обойдёшь их?       Судя по обрывкам движений, Мин Фань с удовольствием пнул бы камень. Или Зверёныша. Безопасность не давала лисам пищи для ума.       — …Не говоря о том, что многие из них обладают столь банальным преимуществом как возраст. Быть может, ты хотя бы в курсе, каких существ отберут для охоты?       — Змееголовых быков, — выдал тоном злым и обречённым.       — Они входят в список, предложенный Цанцюн, и оказались одобрены другими организаторами, а пик Укротителей подтвердил возможность отловить и доставить нужное количество. И хотя подобные вещи согласовываются между школами, Дворец Хуаньхуа всегда подкидывает пару сюрпризов, потому что может и ничем не рискует. Чем, по-твоему, всё это время занимались участники от Дворца, Мин Фань? И почему байчжаньские дикари, при силе и опыте, так редко выигрывают?       — Потому что бросаются напролом, не изучив противника. — Вызубренная фраза.              — …Этому ученику ни за что не выиграть?       Шэнь Цинцю вздохнул… легче. Существовало нечто, пусть незначительное, над чем у него по-прежнему было больше власти, чем у судьбы.       По её же задумке.       — Именно.       — Н-но что, если этот-       ХРУСТЬ!                            Мин Фань молча собрал обломки кисти, подал новую и скрылся.       «Вздох, ты так скоро бесполезными подарками брата запишешь, вздох-вздох», — сказала бы, наверное, Тварь, останься в ней хоть что-то человеческое.       «Сгинь!»              Шэнь Цинцю представления не имел, чего добивалась судьба, толкая Мин Фаня к безрассудству. Догадывался, зная себя, что потрафил ей опять. В пику ей или нет, он не пустил бы по ветру единственный шанс своего главного ученика. Таращился, не видя, нарисованными глазами и полз куда-то. На смерть.       А Тварь молчала.       Ничего. Она, при всём желании, не могла молчать вечно.       

***

      Ветер кое-как смывал с лица остатки бессонной тяжести; тянуло убрать все барьеры, открыться ему полностью, чтоб холодом колол и сбивал с меча, однако Шэнь Цинцю не питал иллюзий: не помогло бы. К тому же, летевший следом угрюмый выводок едва ли оценил бы такой способ учителя взбодриться. Это ни на что не повлияло бы, как всегда, и криво намалёванное на нём благородное достоинство не делало никакой разницы… Шэнь Цзю годами пририсовывал себе достоинства подброшенной кистью — зачем судьбе мараться, когда раб охотно сделает за неё? Он покрывал себя краской, слой за слоем, сотнями бессмысленных слоёв, едва пристававших к дереву. Шэнь Цинцю хотел позволить ветру содрать их заживо.       Шэнь Цинцю не хотел быть освежёванным.       Не хотел участвовать в Собрании, проводить охоту, не знал, должен ли по мнению госпожи судьбы. Какая разница? Он смотрел на деревянные лица учеников и даже кричать не хотел больше — создан был для немых криков. Невидимой боли. Бесплодных потуг. Без конца.       Быть может, его роль — роль слепца и упрямца, способного плюнуть в рожу судьбе, лишь сломавшись? Шэнь Цинцю хотел разбиться, и пусть поток несёт обломки.       Шэнь Цинцю не хотел тонуть.       Он устал грести.       — Учитель, — раздалось сквозь мутную толщу, заставляя вынырнуть, — ваши ученики хотели бы уточнить насчёт привалов.       А.       — Их не будет.       Не скрывая укоризны, Фу Бию уставилась на него снизу вверх в ожидании объяснений. Кого б ещё бездельники отправили к учителю, как не её. Чем сделать над собой усилие, они предпочитали прятаться за юбками шимэй и шицзе; эти неженки бегали от уроков Шэнь Цинцю, как только могли. Бесплодные потуги — с лицами.       — Соревнования продлятся несколько дней — на какой отдых вы сможете рассчитывать, кроме дисквалификации? — Шэнь Цинцю почти видел метафорические руки судьбы или Надзирателя поверх девичьих ушей.       — Дворец Хуаньхуа всегда выставляет десятки младших адептов. Условия должны быть посильны для них. Разве это не значит, что мы сможем обустраивать безопасные привалы даже поодиночке?       Фу Бию отличалась угловатыми, по-странному мальчишескими чертами, и, пускай зреющая женственность округлила их с годами, любое выражение смотрелось на ней куда более дерзким, чем было на самом деле. Наивные вопросы попросту не вязались с её лицом, каждый раз — всего на миг — сбивая Шэнь Цинцю с толку.       Он не хотел вести этот разговор.       — …Я не осужу вас с сестрой за низкий счёт, однако, если не приспособитесь к нагрузкам на наших охотах, будет лучше отказаться от участия. Вам нечего доказывать.       — Эта ученица умоляет простить ей глупый вопрос… Если мы не пытаемся ничего доказать, зачем же так усердно тренируемся?       Женщины. Раньше ему бы посветлело, но из разговора опять торчали нитки. Было ли в невинной женской натуре хоть что-нибудь настоящее? Судьба добавляла её в жизнь Шэнь Цинцю, как дорогую специю: мало и редко. Теперь та горчила.       Он не хотел никаких разговоров ни с кем, никогда.       Словно угадав его мысли, Фу Бию незаметно сбросила скорость и поравнялась с остальными к тому моменту, когда «необычайно какой-то» учитель подготовил ответ. Закономерность? Подачка? Без толку. Каждый порыв ветра мог быть результатом расчёта, и слепому упрямцу-жучку нечего было с этим поделать.       Ему нужна была Тварь. Ей нужно было это тело и новый «договор аренды», с которым она, несомненно, выскочит в удачный момент. Неясно только, каких ещё моментов она ждала; её уж и позвать успели, а она, никогда не искавшая приглашений, молчала. Она сунула Шэнь Цинцю башкой в ледяную воду и держала, притворяясь, что это не пытка.       Тварь не даст ему задохнуться — они оба знали. Следовало просто вытерпеть.       Но он задыхался, по-настоящему. Даньтянь дрожал под плеском заполошной ци; Сюя дрожал под ногами в такт. Ци кипела, кипела кровь, пузырясь, перетекали мысли через край в мятежной горячке — в крике. Шэнь Цинцю толкал тот обратно глотками холодного воздуха. Он честно старался дышать. Не помогало. Отправляясь на охоту, он предвкушал безумную нагрузку и боль суточного перелёта; в обучении адептов не было места компромиссам. В конце концов, разве раньше он жил иначе?       Разве?       Разве раньше он не обходился без сна месяцами, не захлёбывался ци, разве не цеплялся за реальность едва-едва в приступах ужаса, крутивших меридианы до судорог? Разве раньше не искал, озираясь, чей-то взгляд и не шарахался от невидимых рук? Все эти тридцать лет… разве не знал, что умрёт? Не видел хищных глаз повсюду, поедавших, поджидавших, когда он запнётся, чтоб нависнуть с ухмылкой и рвать, рвать, разве не чувствовал по ночам, как рвёт глотку предсмертными хрипами?..       Шэнь Цзю досталась роль мяса. Всё, что он делал — гнал прочь от зубов.       Он умрёт. Один.       Никчёмный.       В глубине души Шэнь Цзю всегда это знал.       Так чему удивлялся сейчас, на мече, с пропастью под ногами и бесноватой ци внутри? Бессмысленность его извечной гонки с судьбой обрела — «Смешно, Тварь, до слёз», — отвратительно понятный смысл. Что Шэнь Цзю мог — без няньки-игрока? Не спать, не есть, бродить ночами по кабинету, ещё мог впасть в искажение ци посреди охоты. Шэнь Цзю мог всё, чего требовала судьба. Послушная деревяшка Цзю.       Тварь и не съязвила о том, как он стёр в пыль её старания. Какая разница? Слиняй она или останься, Тварь умела на всё плевать. О да. Вцепившись в злость, сцепив зубы, Шэнь Цзю Цинцю прибавил ходу.       Но злость угасла, едва вспыхнув. На Тварь хотелось злиться до кровавой пелены перед глазами, да не выходило; хитрой мрази мало было тела. Конечно, мало. Она достала из могилы самый глупый, самый бесполезный кусок этого Цзю и подчинила безо всяких заклинаний. Кусок теперь, подгнивший, цеплялся за неё и, как заразу, нёс её гимн: заставлял помнить о ноющих мышцах и пустом желудке, сводил плечи, тишиной давил и вплетал в ту тишину объятья простыней с подушками. Вплетал призраки пальцев в волосы, заставляя жмуриться, вплетал «Цинцю» на все лады, улыбки, шелест бамбука по вечерам, звон беспечно брошенной под кровать гуани. Ворот Ци-гэ в кулаке. Вкус вонтонов со свининой. Сменившие шторм на морось огромные глаза. Всё это, куда более реальное, чем нынешний полёт.       Оно казалось настоящим: неправильным, особенным — оно никогда не должно было быть. В каком мире Шэнь Цинцю предлагал бы секс? А Лю Цингэ алел бы щеками и убегал?       В таком, где самая ци, чуть притихнув, ластилась к воспоминаниям. Шэнь Цинцю ведь не выдумал их. Всё это случилось. Где Тварь с насмешливым: «Хочешь, чтобы так было снова?» — и очередной сделкой? Тот полудохлый кусок не желал забиться обратно, всё вёл давно забытую песню про сладкое безделье и смех. Вещи, до которых Шэнь Цинцю, видать, не доставал, вися на нитках; мрачный до отвращения, он не был создан для тех неправильных вещей — и об этом всегда знал тоже. Но они случились, те вещи. Значит, и правда, могли случиться опять.       Почему Шэнь Цинцю не умел? Попросту… не мог. Будто забывал, не представлял вовсе, что можно по-другому, будто было оно каким-то запретным знанием. С восставшим из могилы капризным куском он стал помнить; без труда воображал, как засыпает в обнимку с новым сборником поэзии или бросает дела, чтобы зарисовать особенно удачную игру оттенков неба, или работает с документами, обложившись едой и жуя… Безопасное, бесполезное теоретизирование. Одна лишь мысль сделать подобное, и нечто, глубинный инстинкт — здравый смысл? — натягивал поводья тела, не давая шелохнуться. Судьба, и нити в её сжатом кулаке, вросшие в дерево так глубоко, что кукла развалится, стоит их вырвать.       Шэнь Цинцю не хотел.       В этот самый миг он почти слышал упрямый кусок, умолявший остановиться, упасть, дышать — просто дышать, пока усталый голос не позовёт или солнце не встанет, обрывая кошмар, но никакого кошмара не было. Не было утра, ни передышки, ни конца, и не было смысла падать: его, сдавшегося, обступили бы голодные лисы, и на том грандиозная борьба с судьбой захлебнулась бы кровью, «зубы делают клац-клац», ведь никому не нужен человек горный лорд, который валяется в траве, скуля от ужаса. Даже Надзиратель не вывернул бы это иначе. Шэнь Цинцю не мог бросать дела, пачкать едой важные бумаги — ни останавливаться, ни сходить с уготованного судьбой пути, или закончил бы трупом на обочине жизни, чья замена уже бежала бы творить историю.       Иначе как по диагонали ши не ходит — без неё.              «Мирай?»                            — …Учитель.       Он качнулся в сторону вместе с мечом и лишь тогда осознал, что среагировал на осторожное касание. Шэнь Цинцю подохнет здесь. Один, никчёмный и осмеянный своими же учениками. «Они не то чтобы твои», — возразила бы Тварь, не разучись она говорить; она же так любила факты.       На этот раз бездельники послали Фу Дайю. Старый учитель едва не подрался за девочек со своей шимэй, а после целый месяц заговаривал зубы их снобу-отцу, который с радостью избавился от менее симпатичной младшей дочери, но не желал расторгать помолвку старшей, сбежавшей следом за повозкой сестры. Их новообретённый Шэнь-шисюн едва не повесился, развлекая папашу, пока учитель был занят. Сёстры Фу достались ему не меньшей кровью, чем старику — все это знали и все этим пользовались, и Шэнь Цинцю пытался злиться, но спасительная ненависть к миру, похоже, догорела дотла.       — В чём дело. — Конечно же, голос не слушался.       — Мы должны были приземлиться четверть часа назад, если планы учителя не изменились.       Вспышка ужаса прошила Шэнь Цинцю — и растаяла. Какая разница, в конце концов? Какая разница. Он взглянул под ноги, на зеленеющую марь, и указал подбородком:       — Мы зайдём со стороны леса.       «Чтоб вам, детки, жизнь мёдом не казалась», — съязвила бы Тварь, если бы не бросила их на произвол судьбы. Отыскав подходящую прогалину, Шэнь Цинцю нырнул в неё и соскользнул с Сюя, едва достигнув земли; он врос бы в ближайшую ольху и до конца времён не шелохнул бы ни единым мускулом, реши его выводок пролететь мимо. Выводок сел тревожной стайкой в чжане от него, бросая косые взгляды. Без разницы. Шэнь Цинцю едва чувствовал собственную ци, или плоть, или мох под сапогом — с какой стати ему чувствовать стыд? Разумный лорд поберёгся бы, путешествуя в повозке, да только этот Шэнь разумным не предполагался: он создан был упёртым и отчаянным ослом, готовым убиться в ближайшем болоте, лишь бы краска не облупилась, та, сквозь которую все видят и так. Он был смешон, второй лорд Цанцюн; милосердие Твари в издёвках оказалось издёвкой само по себе.       Пора была с этим кончать.       — Вы видели местность сверху. Какой у вас план?       

***

      План был, и Шэнь Цинцю плевать хотел, что лодыри с таким подходом всполошат добычу раньше времени. То была их охота, их опыт. Их проблемы. Учитель бы тут уж ничем не помог: его боковое зрение не различало учеников и деревья; в лучшем случае, он поболтался бы на рогах, как Мин Фань.       Пускай учатся. Пусть думают, что хотят. Их бездельник-учитель простоит в сторонке в этот раз, что бы ни случилось. Он с бо́льшим удовольствием забился бы в трактир и таскал сладости со стола, глядя, как потрёпанный жизнью Лю Цингэ поедает куриную грудку. Никакой разницы. Наплевав на приличия, Шэнь Цинцю расселся на высоком суку, безучастный и бесполезный, как есть.       За краем реденьких крон блестела зелёная муть, из неё едва выступали бычьи спины с макушками. Даже лучше, что всполошатся: на место соревнования зверьё доберётся уже перепуганным, или же встревожится, вдруг обнаружив себя гуй знает где — не подкрадёшься. Вот неподвижные спины невзначай послали рябь, а вот вспорхнули первые талисманы, только чтоб распластаться по сомкнувшейся над спинами воде.        Быки повыскакивали в фонтанах брызг, их ложная кожа сползла к шее, обнажая чешуйчатые морды. Организованная атака враз превратилась в полную криков свалку из лис, обернувшихся аппетитными цаплями, и широко распахнутых змеиных пастей. Главный просчёт гениального плана, как всегда, заключался в наивной вере, что тот сработает.       Не смойся Тварь куда подальше, уже подначивала бы так им и сказать, будто оно не очевидно.       Бездари пытались перегруппироваться, но скорость бычьих копыт и прыткость не-бычьих хвостов разбили отряд. Шэнь Цинцю нарочно искал стадо побольше. Вопль — зубы сомкнулись на ноге болвана, взлетевшего в худший момент; более прыткие посыпали в зверя духовными ударами, кружа на мечах, но в награду им достался только вес парализованного ядом товарища. Другой потерял в мути оружие и не мог сложить печать раненой рукой. Неженки. Они и впрямь — смешно, обхохочешься — двигались по-деревянному туго. И визжали по-театральному глупо.       И так дрожали за себя, что ни один и не подумал присмотреть за девушками. Хотя Бию успела хлебнуть болотной воды, всё же сёстрам удавалось держаться вместе, спина к спине. Они не стали взлетать, тратя уйму ци на полёт и удары, вместо этого экономно танцуя по кочкам в более уязвимом, но и более выгодном для атак положении. К ним же прошмыгнул их любимый молодой господинчик, притащивший духовный цинь в болото, кто бы сомневался. Если уж разбрасываться ценностями, то с размахом: заменой струн не обойдётся. Гуцинь, наспех втиснутый в чехол, свисал с плеча горьким памятником златозадой бестолковости.       Вымотанные перелётом, летуны не смогли держаться в воздухе долго, и скоро последовали примеру сестёр. Ещё привалов хотели — какой с привалами вышел бы урок? В отличие от глупости, ци не бесконечна, и если увальни надеялись поехать на Собрание, им следовало зарубить это на носу.       Нашёлся и гений, решившийся подлететь к учителю.       — На соревновании тоже побежишь старшим плакаться? — оборвал комканые просьбы Шэнь Цинцю.       Его ненавидели за это. За уроки самодостаточности. Быть может, ради них судьба и привела его в Цанцюн? Сейчас, глядя в удаляющуюся спину, Шэнь Цинцю видел промокшего, побитого, покрытого грязью сопляка… который впредь сто раз подумает, что стоит брать с собой, как передвигаться, как выжить, когда нет ни помощи, ни энергии — сопляка, чуть менее сопливого, чем вчера. И не рисковавшего жизнью: змееголовые быки не угроза такому отряду.       Если сопротивление судьбе требовало наплевать на своих щенков, пускай деревянных, старому лису придётся и впрямь извиваться змеёй.              Вонь скоро поднялась до небес, и Шэнь Цинцю спрыгнул с насиженного места. Бычья кровь ползла по зелени воды от разбросанных всюду туш; на суше, какая была, валялись щенки: баюкали ушибленные бока, останавливали кровотечения, отпаивали парализованных противоядием — эти уже уяснили, что список припасов никто не даст, сами подготовились. Сколько-то. И ни один не прокатился на рогах.       Тварь бы уже подначивала похвалить их.       Почему бы не пойти ещё дальше и не сказать им спасибо за то, что изволили не сдохнуть? Глупый Цзю всё на свете делал не так.       Всё в нём было не так. Он был мудаком, очевидно, и судьба плевать хотела, сидит он в стороне от усталости или от строгости, когда рвут его щенков; в конечном счёте, это не влияло на исход. Какая. Разница.       Какая разница, ответил Юэ Ци на тот злосчастный вопрос или нет, если братская связь давно растоптана? Какая разница, есть ли у Шэнь Цзю золотое ядро, если совершенствование пошло под откос с первых ступеней? Какое судьбе дело, примирился ли он с Лю Цингэ, если репутация бесчестного ублюдка нарисует это манипуляцией и ловушкой? Ходы Твари, его жучиное дрыганье — всё милостиво спускалось им с рук по одной причине: Шэнь Цзю, дай ему хоть десять правд и сотню ядер, оставался полным яда, презираемым всеми неудачником. Такова была роль, и таков был он. А случись ему поступить вопреки собственной природе, перекошенную картинку тут же поправили бы другие.       — Учитель?       Бию, кто ж ещё. Даже не потрудившись отлипнуть от ствола, к которому привалился, он вопросительно выгнул бровь.       — Сколько у нас времени на подготовку к перелёту обратно?       В обычный день он погнал бы их сразу, чтоб через пару часов попадали с мечей и впредь лучше планировали расход ци. Сегодня же учитель рисковал свалиться первым. Он хотел бы. Посмотреть, что будет. Но видел почти наяву их глаза, их плохо скрытые оскалы, их слова, слова… Он не хотел умирать.       Когда грозят загрызть на месте, разница всё-таки есть, а?       Нутро скулило, едва ощутимое за болезненным онемением, «Остановись, упади и дыши», — скулило. Он мог, наверное, сходить по диагонали, сделать что-то легко искажаемое чужим мнением. Безопасное.       — До полудня. И пусть не медлят с тушами.       Предостаточно времени таким выскочкам на восстановление. Шэнь Цинцю требовалось больше, но Шэнь Цинцю не был выскочкой, он умел выживать на крохах.       …и полупустых склянках Му Цинфана.       Пусть считают, что нелюбимый лорд окончательно обленился. Пусть говорят, что учитель — жалкий лицемер, и пусть не ищут его в чаще ближайшие пару часов: он явно прикончит запас настоек. Пусть Му Цинфан интересуется, не пил ли их шисюн вместо чая.       На месте не загрызут, остальное пережить можно.       

***

Если кого здесь и следовало загрызть, то уж точно не Шэнь Цинцю: бездари не были готовы к полудню. Стоило ослабить хватку, и эти наглые отродья взобрались учителю на шею; о, они заметили его состояние, решили, хворый лис не укусит. Он провёл часы в горячечной медитации, еле-еле наскребя ци в дорогу, и не задержался ни на миг, только чтоб найти своих учеников ленивой кучкой вокруг остатков наспех собранного костра. Они тут пир устроили. Охотнички. Хоть с тушами разделались.       Шэнь Цинцю остановился в паре чжанов от отряда, достаточно близко, чтобы смотреть на них сверху вниз. Десять пар глаз уставились в ответ. Ни один наглец не встал для приветствия; они явно условились об этом заранее. Бунт, стало быть.       Малейшая демонстрация слабости, малейшая — оскалы, взгляды, слова. Что ж, оставалось наброситься первым.       — Вы здесь ночевать собрались?       — А учитель позволит? — отозвалась Дайю.       Сёстры Фу — извечный щит их трусливого племени. Лица девушек покрыло слоем красочного упрямства, любовно выведенной мрачностью, чтоб злить — содрать! — зачем бы судьбе его злить? Ах да, он целых несколько часов не вёл себя, как мудак.       — Из-за подготовки к Собранию мы не успеваем ни спать, ни есть, — подхватила вторая. — Если мы не остановимся, то упадём замертво.       В поддержку ей не раздалось возмущённого гомона — не бунт, только почву прощупать. Избалованные ничтожества. Пальцем не шевельнули, а падать готовы. Необучаемые.       Бесполезные деревяшки. Упёртый дурак Цзю мог до посинения биться над ними, верно? Смешно.       Смешно ведь, просто уморительно! Сёстры Фу не девушками были, остальные, все они, были не учениками — марионетками, — в чём толк от этого спектакля? Шэнь Цинцю хотел соскоблить с них краску тупым ножом. Шэнь Цинцю не хотел играть.       А что здесь было игрой-то? Всё, до последнего вздоха. Смешно. Шэнь Цинцю не хотел смеяться, но дрожащий смешок вырвался из горла мимо воли.       — Замертво упадёте? Так остановитесь! И будете ещё живы, когда кто-нибудь пошустрее станет поедать ваши внутренности. — Сюя тоже дрогнул, оказавшись в руке: рука дрожала. Шэнь Цинцю весь дрожал, и кипяток, клокочущий внутри, толкал как надо отходить разнеженные спины прямо здесь. — Вставайте.       Во всей этой сцене, что не было постановкой? Во всей этой жизни, к чему сводилось существование Шэнь Цинцю, кроме бессмысленной борьбы с болванчиками? Болванчики на завтрак, на обед и на ужин, всех цветов и форм, на любой вкус — раскрашенные раз и навсегда! Избей их хоть до полусмерти, а мазню судьбы не закрасишь, каждый — бесполезная трата времени.       «Гляньте, дошло. Раньше-то ты вот совсем не знал, что нахер никому не нужен-, — «Заткнись!» — …со своим занудством и ни разу не здравым смыслом».       Смешно, да, как не съязвить. Оказалось, к тридцати годам этот Цзю оставил некорчёванным абсурдное число надежд. Он ненавидел мир настолько, что мог жить этой ненавистью, и жил, но в колючей жажде поступать миру наперекор, поднимавшей его по утрам, прятались они — сотни мельчайших надежд что-нибудь изменить. Теперь он ясно видел их, простые и наивные: образумить брата, научить щенков, растоптать предубеждения, показать, доказать, что мир неправ. Шэнь Цзю просыпался и слушал Ци-гэ, потому что надеялся добиться большего, просыпался и брёл в покои ублюдка Цю, потому что надеялся вырваться, просыпался и шёл за У Янцзы, потому что надеялся найти своё место. Вставал из-за стола и спешил к ученикам, потому что верил: однажды станет лучше. Он верить умел, оказалось. Надеялся добиться вершин, надеялся обмануть судьбу, надеялся «ходить собой», как бунтовская фигурка, какой себя мнил. Он был полным надежд идиотом, не лучше щенков; ещё удивлялся, почему судьба так легко им вертит. Не смешно ли?       Кому-то другому было, очень. Кому угодно, только не ему. Надежды закономерно разбились — на сотни лиц, личностей из дерева и краски. Он летел в кукольный театр, чтоб играть одни и те же сцены каждый день, смотреть, как дёргаются марионетки, и ничего не менять. День за днём, день за днём встречаться с теми… людьми, делать вид, что их возня что-то значит. Видеть брата. Смотреть ему в глаза. Заметит ли Ци-гэ, спросит ли?..       Без надежд оставалась одна только ненависть.       Да и та издохла, гния теперь среди всех тех кусков, что Шэнь Цзю оторвал от себя и выбросил — маленькое кладбище имени его самого. Осквернено, перерыто любопытными ручонками, растоптано надзирательским каблуком. Пропитано вонью разложения, такой густой, что руки искали огня. Выжечь эту мерзость, пусть горит! Пусть сгорит деревянное кладбище деревянного лорда, пусть пылает кукольный театр, и сухое дерево болванчиков трещит в огне.       Какая разница.       Цзю заживо горел всю жизнь.              Он не хотел их видеть, никого; поручил наказания первому попавшемуся шиди и зашатался прочь в бамбуковую хижину, не взглянув на бунтовщиков. То кипящее нечто в нём не уймётся, он понял. Никогда. Он хотел бежать, крушить, содрать с себя ту краску — что угодно — и не хотел ничего. Может, его настигло долгожданное искажение? А может, он просто сходил с ума и ему мерещилось, всё мерещилось! А может, — Шэнь Цзю отмахнулся от очередной стаи глаз, — может быть, он уже давно мёртв, сдох, как крыса, и нечто, пожиравшее его изнутри, было пламенем Диюя? Как удобно.       — Этот ученик рад при-       — Горячей воды наноси.       Побольше. Шэнь Цинцю смертельно хотел утопиться на пару часов.       — Да, учитель. Шан-шишу подготовил смету на ремонт западных спален, и-       БАМ!       Клятая дверь, не успевшая просесть. Клятые стены, клятая Тварь.       Клятый он. Чем ещё ему заняться после работы, как не работой. Пик ведь развалится без него, а самого его растерзает толпа, верно? Только пик в нём не нуждался, и всем было плевать! Бессонные ночи в кабинете, набитые задачами дни — бесконечный бег. От чего? От декораций, которыми судьба махала, подвывая, у Шэнь Цинцю за спиной?..       Он должен был перебирать почту, а не сползать по входной двери на пол.       Если кто-нибудь откроет сейчас эту дверь, что случится? Он видел, как наяву, зал Двенадцати пиков и круг хищников, игравших обломками его масок, кусками облупившейся краски; видел, как свора расходится, оставляя его глотку целой. Шэнь Цинцю пережил все их взгляды и укусы, переживал каждый раз, хотя каждый раз, считал, мог стать последним. Пережил кошмары.       Ничего не происходило по-настоящему. Не от чего было бежать. Незачем. Может, и не стоило пытаться?       Ведь он умел играть по правилам. Он знал их, в глубине — существовал по ним эти тридцать лет. Он весь, от дрянного языка до привычки задирать подбородок, и был — ими. Он умел таиться, выжидая.       Дожидаясь.       Ту, что могла никогда не вернуться.              Параллель скользнула по сознанию мягко и безболезненно. Не осталось ни страха, ни злости, ни глупой надежды — ничего, способного соскрести Шэнь Цзю с пола. В нём росло желание снять гуань, как делал это не-он, швырнуть подальше и распластаться прямо тут, пока за стеной не стихнет звук выливаемой воды, пока вода не остынет, а тяжесть из костей не уйдёт в землю. Если нечто не расковыряет кости раньше. «Мирай ни от чего не бегала, — подумалось, — она ведь уже умерла».       Всё так очевидно.       — Учитель!       Шэнь Цинцю вскочил, затёкшие мышцы взрыла волна боли; он пошатнулся, но устоял, схватившись за стену. Так и встретил довольного не пойми чем Мин Фаня; Шэнь Цинцю выхватил бы ведро и треснул того по пустой башке, был бы способен шевелиться. Он воды просил, не это!       — Вода готова. Этот также растёр тушь. Подавать ли еду?       Растёр он — сколотил бы уж гроб из проклятых бумажек! «Дыши».       Что ещё было делать.       — Не нужно.       Сопляк вдохнул для нового вопроса.       — Прочь!       Злость пламенем взыграла под котлом, заставляя двигаться, но сил не прибавилось: движения высасывали Шэнь Цинцю, по капле, будто злость питалась им самим. «Деревянные лорды хорошо горят», — и от этой мысли пламя билось в лихорадке. Оно не хотело гореть. Оно не хотело гаснуть. Без оскаленного на всё сущее болезненного пламени не было никакого Цзю, и Шэнь Цинцю не было. А оно, даже притихнув, не иссякало, никогда.       Не иссякал лихорадочный огонь и в бледном тощем теле, которое отправилось в бадью прямо в исподнем. Шэнь Цинцю пытался расслабиться, как Тварь умела — как он вряд ли мог — а рой безликих мыслей жалил больше, всё кипело громче, выше. Будто он вот-вот взорвётся.       Это не было ни усталостью, ни тревогой — что-то происходило глубже, на духовном уровне, однако Шэнь Цинцю и близко не хватало концентрации туда заглядывать. Он явно не умирал. Даже если всё в нём кричало, что он вот-вот сгорит. Очередное наказание? Было бы легче, будь он послушней? «А когда-то бывало?» Он обтёр лицо мокрой ладонью, едва ощущая влагу.       Нет, не бывало. И ему впрямь нечем было заняться, кроме работы; возьмись он за что-нибудь другое, нечто сожрало бы его живьём, как пожирало в этот самый миг. Как пожирало годами. Смешно, глупый Цзю притом боялся стать чьим-то ужином.       Сейчас он выползет из бадьи, переоденется и пойдёт в кабинет, к бесконечным документам — это не рабство даже. Это шутка. Настолько плохая, что у Твари не возникало ни малейшего желания над ней смеяться. Она жалела его, Тварь, и презирала. Она, чья жизнь, наверно, шуткой не была. Мир клином сходился на её хотелках; сводился — ею, не грызшей саму себя за одну только дерзость хотеть.       А дерзкий раб Цзю представления не имел, что такое дерзость.       Или имел — тихое, деревянное. Своё.       Он не надежд ради огрызался на мировой порядок, так ведь? Он даже не знал об их существовании. Хоронить их, увиденные мельком трупики, было отвратительно: тупо ныло в груди, поодаль от шипевшего злостью котла, будто они что-то значили.       Но Шэнь Цзю, проснувшись утром в какой бы то ни было заднице, не с мыслями о лучшем будущем вставал. Он поднимался на ноги оттого, что те жгла жажда движения; он разминал руки и брался за дело, потому что терпеть не мог, когда те болтались зря. Он защищал свою глотку и с удовольствием впивался в чужие, потому Шэнь Цзю — больная псина, сколько бы лисьих хвостов он себе ни пририсовал!       Таким его судьба слепила, бешеным псом? Замечательно! Он подыгрывал ей, будучи собой? Никем другим этот Шэнь быть не мог — и не собирался.       Шэнь Цинцю хотел быть. Шэнь Цинцю не хотел воплощать капризы судьбы. Из всех свалившихся на его голову противоречий это одно разрешалось довольно-таки несложно: руками карманной Твари, охочей до глупых игр. Им двоим предстояло заключить ещё множество сделок, когда той надоест играть в молчанку. А до тех пор этот ши будет примером диагонального послушания. Эту игру он освоил лучше любой другой.       Потому, ввалившись в кабинет, он послушно рухнул за стол и осмотрел скопившийся хаос с пораженческим смирением. Пожар казался весьма заманчивой альтернативой тому, что он собирался делать: Шэнь Цинцю впервые в жизни не понимал, откуда браться за эту бессмыслицу. «Если упасть на голову и забыть, как ты по вечерам, вместо работы, бродишь в поисках другой работы, то да, впервые», — он ненавидел бросать дела ради унизительного побега в рощу, ненавидел, что приходилось, ненавидел Тварь, гнавшую туда, как пса на выгул.       Сейчас на месте ненависти тлела жухлая тоска: без толку было идти. Он не мог сейчас. Его трухлявый сосуд разваливался; лишь затянутые нитями, куски держались — те, что сам не выбросил.       «Сам».       Он должен был жить дальше. Ни к чему не стремясь, ни на что не надеясь — только это ложь опять: Шэнь Цинцю хранил одну-единственную надежду. И когда та рухнет вслед за остальными, когда она не вернётся… Ему не выиграть, он знал. Но он будет пытаться, пока жернова судьбы не сотрут его в пыль — это он тоже, в могильной своей, отравленной глубине отлично знал.       А может, он просто выторговывал у себя же условия сдачи, пока нечто разбирало его на щепки, сносимые рекой.       Пусть. Мирай так жила и радовалась.       Шэнь Цинцю взял каракули с Андин.       Половина слов и цифр проплыла мимо; он всё принял, со всем согласился сухо, ведь не полез бы к червю в накладные считать свои деньги, как делал раньше. Пускай ворует, какая разница.       Следующим в руки попал отчёт от экспедиции вглубь Приграничья. Шэнь Цинцю не повлиял бы на качество записей и технику сбора образцов. Пусть бездельничают себе, какая разница.       Затем подвернулся листок с именами новой кучки прогульщиков, намылившихся за мечами. Воспалённый разум споткнулся о две ошибки в заглавии, прежде ч-       — МИН ФАНЬ!       Незатейливо подкинутое в низ списка, на бумаге красовалось его имя. Конечно. Естественно.       — Разве я, — «этот мастер»; да гуй с ним, — был недостаточно прям?       Мальчишке хватило наглости скорчить озадаченность. Он застыл в проёме, решая, нужно кланяться или нет. Поклонился, помедлив.       — Наставники пришли к выводу, что этот ученик готов, учитель. К списку всё приложено.       Приложить бы его списком вместе с приложениями. Гуй знает чем все тут занимались, пока шисюн не следил, и вот она, хвалёная верность главного ученика — закончилась там, где начались планы судьбы. Мин Фань встречал недовольство учителя за коронным фасадом уверенности. Дырявым фасадом, сквозь который легко просматривались и беспокойство, и надежда.       Жучку Цзю никогда не перегрызть эти нитки.       Пусть. Какая разница.       Шэнь Цинцю отвернулся и молча утвердил список, прямо с ошибками; на очереди были запросы на копии книг.                                          — Этот ученик совершил ошибку?       Учитывая, сколько ошибок совершал этот ученик в последнее время, Шэнь Цинцю счёл вопрос риторическим.                     — Учитель?..       С неуместным хлопком он впечатал запросы в столешницу.       «Учитель» пытался существовать работать! Без того раздражённый, и Мин Фань понимал — должен был! — что обращаться сейчас неразумно. Прилежный ученик этого лиса не позволил бы истинным чувствам просочиться во взгляд, уж тем более в действия, обнажая уязвимость, не позволил бы себе смертельно опасную наглость — Мин Фань не оступался так прежде! Какая муха его укусила?       Не считая клятой судьбы.       Другой звук, донёсшийся сзади, обозначил поспешный коленный поклон:       — Этот ученик нижайше просит о наставлении.       Шэнь Цинцю оттолкнул бумаги и обернулся, где-то в глубине гадая, сколько ещё уровней разочарования предстоит открыть. На полу у двери скрутился жалкий комочек; расшитые одеяния лишь подчёркивали прорву между статусом главного ученика и этим… зрелищем. Просят нищие — и нищие не получают, а лишаются. Величайшая ошибка, какую только мог допустить человек с амбициями.       Не можешь быть достойным, будь хитрым — ни тем, ни другим просить не приходится.       Мин Фань же решил просто быть. Плевок в лицо всему, чему учил Шэнь Цинцю, словно старших с их недоношенным бунтом было мало. Методично возводимый годами пик Цинцзин рушился, дощечки-декорации сдувало с хлипких подпорок, сносило принципы, швыряло по сцене крупицы мудрости, что он выстрадал и протянул другим на блюде — только возьмите.       Всё, за что стоял; всё, что создал. Всё, что делал — не имело значения.       Шэнь Цинцю не потрудился ответить. Он смотрел и не понимал, как должен вынести эту бесполезную жизнь, которую всё равно не выбросит, долго смотрел, и Мин Фань, в конечном счёте, поднял голову. Их взгляды встретились. Что бы «необычайное» ни примерещилось мальчишке, тот окончательно уронил лицо. И голову обратно уронил.       — Этот ученик-, я… запутался.       Надо же. В чьих же рушащих мироздание откровеньях?       — Я догадался, по безразличию учителя, что делаю недостаточно. — …Это куда и откуда? — Учитель говорит всегда хвататься за мельчайшую возможность, а Собрание Союза Бессмертных — возможность одна на жизнь, я понимаю, что не могу упустить её. Я воспользовался той щедрой подсказкой и скоро соберу все ответы, я успею обуздать меч, закончить документы за полугодие, я почти готов! — Глаза Шэнь Цинцю снова нашёл тошнотворно тревожный, решительный взгляд. — Учитель, что я делаю не так?              Сопляк это вслух спросил?       После своей прочувствованной речи? Шэнь Цинцю подобрался от впившихся в него двух искорок и пытался не тянуть губы, и давил в груди обрывистые смешки того, кому всё ещё не смешно.       Вот ТАК его слушали? Хорошо жилось местным деткам: отчаянные вопли умирающего были у них за подсказки, учитель не знал. Неплохо. Эк удобно устроились: могли творить, что "хотели", и оправдывать это словами учителя, вывернутыми наизнанку — всё так складно у судьбы! Мин Фань вообще осознавал, что делает? Прищурившись на то, как лицо того сменяет оттенки никчёмности, Шэнь Цинцю хмыкнул. Пожалуй, быть смертельно больным и знать всё-таки лучше: находишь правильные вопросы, сколь бесполезными бы ни были ответы, и время на праздное любопытство, ведь никуда не успеешь, как бы ни спешил.       Горела ли Тварь животным ужасом, как он, пока не угасла в посмертном смирении?       — Скажи, — начал Шэнь Цинцю, отпуская слова на удивление легко, — чего, по-твоему, ты пытаешься добиться своей авантюрой?       Что в здравом уме хотеть этому лисёнку? У него было тёплое безопасное место. Способности. Перспективы. Было высокое положение, за которое даже не нужно бороться. Протекция почти задаром. Вцепись во всё это зубами и держись, пока Небеса не рухнут — что ещё, будь они прокляты, тебе надо?!       Мин Фань всерьёз отбросил формальности, выпрямившись и просто сидя теперь у двери, как обнаглевший от прикорма уличный щенок, прекрасно понимая неправильность происходящего. На его лице появлялись и исчезали надтреснутые маски; Шэнь Цинцю свои давно забыл. Он едва представлял, чем мог казаться этот разговор человеку, не терзавшемуся его вопросами.       Потерзавшись собственными, Мин Фань бросил, как украл, последний взгляд, прежде чем поникнуть, скисший и злой.       — Я добиваюсь гордости учителя. Что это за главный ученик, если учителю не от чего им гордится.       Шэнь Цинцю моргнул.       Раз, другой, и ещё, но сцена перед ним не менялась. Слова в опустевшей голове не стихали. Он моргал и сжимал крепко ткань верхнего халата, что-нибудь, пока внутри ползла ледяная оторопь — въедалась, тянула, душила пламя и котёл, и нечто, оставляя по себе морозную мёртвую тишину, выпуская иглы инея там, где оседало осознание.       Так он гордиться ими должен?       Он вспомнил непрошенную морщинистую руку на своём плече — капкан, довольные полуулыбки вспомнил, те опасные подачки, и цепочки тёплых слов, будто монеты в грязи. Собирай. Иди по следу. Глянь, что будет.       Этого они хотели, ластиться к рукам? Тепла, скребущего по рёбрам? Сладко и больно, до слёз, так, что хотелось поддаться — прикрыть глаза и не ждать удара. Поверить. Этого они хотели? Верить? Ему? Шэнь Цинцю, набитый льдом, сглотнул слюну пополам со смехом: щенки так ничего и не поняли.       Не бывает добрых господ, зови ты их хозяевами или учителями, или как ещё, и руки ничьи не бывают ласковы оттого, что ты заслужил! В этом ёбаном мире нельзя ничего заслужить! Сильные делают, что хотят — потому что хотят и могут! — а всё, что можешь ты — играть по их правилам, пока не выиграешь или не сдохнешь; половина избалованных бестолочей на Цинцзин не заслуживала ни огрызка понимания, но Шэнь Цинцю всё равно учил их! Лишь для того, чтоб его усилия осыпа́лись пеплом из-за миленьких, мать их, сказок о миленьком, мать его, мире, в котором кому-то должно быть на них не насрать!       И как они все мелкими не передохли? Ах да, судьбе же надо было кем-то утереть Шэнь Цзю нос.       — Посчитай-ка, сколько ошибок ты сделал в полусотне иероглифов. — Он смахнул не глядя список со стола и поднялся.       Одеревеневший — ха-ха — Мин Фань проводил листок глазами.       — …Три, учи-       — Очаровательно! Оплатить моей репутацией попытки впечатлить меня же — помнишь, как мы поступаем с теми, кто позорит пик? — Ничем не прикрытая дрожь не делала сопляку чести. — В спальню.       Лихорадочная ци толкала желчь к горлу. Шэнь Цинцю не собирался класть жизнь на расстановку других заглушающих талисманов — и поиски дисциплинарного кнута: Мин Фань ведь так торопился стать большим, сильным заклинателем. Для больших-сильных годился меч. Первого раза, с кнутом-то, явно не хватило, чтобы выбить из дурной башки иллюзии.       Мрачный марш, стук закрываемой двери; шорох — Мин Фань, на коленях, стягивал одежду. Возглас, когда меч плашмя остановил неловкие пальцы: не хватало пачкать спальню наготой. Не хотелось позориться, поручив посторонним, не хотелось слушать его вопли, не хотелось тыкать в очевидное, чтоб закусил рукав. Главного ученика слишком редко пороли. Ещё не выучил.       Шэнь Цинцю сглотнул желчь, и отвращение, и бессвязную ругань. И замахнулся.       Вскрик!       Хлестнул больней Сюя, заткнись, «Заткнись!», и лёд в груди крошился и звенел бить до пустой тишины; меч свистнул.       Вскрик.       Дошло про рукав. Внутри выло, скреблось в каждой мышце; Цзю был соткан из воя, немого — выкричать, как-нибудь, чьим-нибудь ртом!..       Он полоснул сильнее, чем хотел, вырвав приглушённый тканью рык, и       отдёрнул руку, отступил, топя всё это тяжёлыми вдохами.              Может, за свою дурь мальчишка заслуживал больше, но Шэнь… в Шэнь Цинцю откуда-то всё время находилась жалость для него. Три ошибки. Три удара. Вполне честно. Взгляд трусливо бежал от дёрганной фигурки на полу, не разбирая дороги, по стенам, по мебели, слепо, когда засёк движение — их, в зеркале — и дальше побежал в никуда.       Но вернулся.       И возвращался снова, пока опора чуть ползла из-под ног, что-то сдавливало и кололо.       Шэнь Цзю пытался смотреть — не мог, пытался отвернуться — и не мог; негде прятаться, нечем защититься, пятнадцатилетка, скрутившийся на полу чужой спальни.       …А п-палку держал этот раб.       «…Потому что судьба твоя — глубокая задница с мраком и ужасом…»       Всё плыло.       «…Поверь, мне проще безболезненно исчезнуть сейчас, чем годами агонизировать в твоей шкуре. Да ты и сам бы из неё вылез…»       Он хотел.       «…приятней хвастаться, какой ты упорный и стоишь у всех поперёк горла, чем признать...»       — Иди, — просипел, пока мог. — Пересмотришь и перепишешь.       «…решил, что ТЫ особенный?..»       Меч лязгнул об пол.       «…Избей кого-нибудь, покалечь, выверни наизнанку…»       Это его роль.       «…как мудак…»       Он хотел уйти. Перестать, не быть, не здесь-       «..?» — его комкало, исписанный с ошибками лист. — «Ответь!»       Негнущиеся ноги подвели к тумбе, негнущиеся пальцы выцарапали пузырёк. Он должен найти, спросить. Должен понять. Он бежит полупустыми галереями, сквозь чьи-то загребущие руки, не глядя, не слыша — он не слышит что-то очень важное; бежит пылающими коридорами, перескакивая трупы и вздымая кровавые брызги, но пламя не то. Цзю ищет другое. Маленькое, вёрткое.       Он бежит ночными дорогами, прорубается через пропахшие гарью посадки, кривые леса, и зелень вокруг не зелёная, огонь по ней — жадный убийца. Не то, всё не то, все не те! Всё мутное безликое марево, куда ни глянь. Цзю бежит. Цепляют ветки, доски, люди, лезвия, сквозь грохот и крик, ни одного различимого слова.       Она не зовёт.       В тиши, в высокой, до неба, зелёной зелени, на ухоженных тропках — нет. Её нет. Чем больше он торопится, тем медленней сменяется пейзаж. Цинцю мечется по размытым полянам, которые, знал, не на своих местах. Которые знал — она знала.       Мирай?       Он забыл набрать воздух: он вообще не дышал. Сердце колотилось глубоко под рощей. Сколько кругов он уже-       — Нисколько.       Дёрнулся, завертелся, он!..       — Мгм. — …чуть не запнулся о неё.       Тварь, Мирай — она — сидела на обочине тропы, привалившись к ограде и обнимая руками колени. Вот так просто. Она не смотрела на Цинцю; огромные мёртвые глаза даже не двигались.       Её тянуло встряхнуть. Она пожала плечами.       — Тут не меня нужно спрашивать, а зеркало. — Цыкнула промозгло. — Хотя, ты уже.       — Я!..       Вялый кивок:       — Не ублюдок Цю, ага.       В бессильной трясучке непослушного не-тела он почти ощущал, как ломает Тварь, кость за костью, как куклу — пока не выломает спесивую ветреность, и дрянь не передумает сидеть за щитом из кошмаров!       — Хах, — был ответ.       Она изогнула губы в этой своей неживой недоулыбке, выпустив ещё смешков. Зажмурилась. Засмеялась в голос. Цинцю слышал, но никогда не видел раньше, как она смеётся. Только вместо привычного грудного гогота из неё вылетала блёклая пародия, сквозняк. Она кривилась, а не улыбалась. Сжималась, вместо хозяйской вальяжности. Она была неправильной, неправильно маленькой, не-       — Мне прям нравится, как ты вламываешься сюда с ноги, когда тебе надо. — Смех умер. — В эти, знаешь, страшные кошмары, за которые клянёшь мир. А утром ты швыряешь их в окно и целый день просто живёшь. Или вообще пропускаешь их, потому что можешь не засыпать.       Она смотрела мимо и кривилась, фыркая тем неправильным смехом.       — А я, по-моему, никогда не проснусь.       …То всхлипы были.       Она плакала, бесстрастная госпожа, эта капризная неумолимая стихия, собравшись в тугой клубок. Она… до узлов в животе походила на обычную попранную женщину вот так, почти нагая, на земле, спрятав лицо в поджатых ногах и глотая обрывки рыданий. Цинцю ждал, когда она свернёт эту мерзкую пытку и вскинет голову, чтоб уставиться на него, как на идиота.       Беспокойно ждал.       Цинцю стоял в тишине несуществующей рощи, с мечом, так и не выброшенным, чувствуя, как копоть и подсохшая кровь раздражают кожу, а в ногах у него корчилась женщина. Будто на него вот-вот прикрикнет У Янцзы. Цинцю в отвращении отшатнулся из кровавой лужи, что собралась под ним, но только больше захлюпал. Она везде была, кровь: на земле, на бамбуке, на нём, на трясущемся рыжем клубке — повсюду, где ступал, на всём, чего касался. Он пятился оттуда, пока не побежал.       Кровавая дорожка потянулась следом.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.