ID работы: 11350073

Здесь покинутая

Джен
NC-17
Завершён
122
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
40 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
122 Нравится 30 Отзывы 20 В сборник Скачать

Рёмендзи: предгорья

Настройки текста
      Ичиро переступил порог храма. Подспудно он ожидал, что воздух в нем будет тяжелым, гнилым от застарелого зла, но хонден пах только деревом и просторной, сквозистой святостью. Кристально-синяя зима беззакатно лучилась как будто сразу сквозь стены, и воздух, обычно глухой в плену потемневших от сырости бревен, истончился и невесомо звенел, как хорошее лезвие, по которому щелкнули ногтем.       Была в святилищах синто та особая, не божественная, но глубоко человечная благодать любви ко своей земле: в нищенской простоте алтаря, в распростертой незахламленности хондена родилось святое таинство — ясное величие маленькой веры. Не идолу и не тханке приходил поклониться человек, но измятой громаде Кудай, и угрюмая гора, как будто смущенная этим вниманием, солнечно розовела оснеженным склоном.       Ичиро бросил монетку в бамбуковую корзину перед алтарем — та глухо шлепнулась в пригоршню неотмытого риса. Жрец за его спиной одобрительно кивнул.  — Еще слишком рано для ночного бдения, господин. Быть может, вам будет угодна моя компания до наступления темноты?       Ичиро обернулся к нему. Предков клана Фукуи когда-то, как и его, в Хиду прислали чинить закон, но по новому порядку лишили права наследовать место. Старый чиновничий клан обосновался при храме: с их властью приходилось считаться, а с верховным жрецом — дружить, но в нем Ичиро неприязненно мерещилась какая-то варварская, чужеродная инаковость. В облике каннуси не было привычной истощенной благообразности монаха: жрец как будто лучился изнутри живой, сытой силой человека, предпочитающего аскезе здоровый сон и плотный обед. Между тем он не был ни жирен, ни обрюзг: просто по-звериному крепок, — и эту природную, пугающую животность Ичиро наблюдал в каждом человеке, рожденном и выросшем на проклятой хидской земле.       Как будто Хида вынимала из своих младенцев человеческие сердца и вкладывала тигриные.       Неясное отвращение шевельнулось в груди Ичиро, но он только вежливо поблагодарил жреца и отказался от его предложения. Должно быть, каннуси было приятно его религиозное рвение, и тот не стал настаивать, но перед уходом с какой-то отеческой нежностью оправил сбитую бумажную ленту, венчающую алтарь, походя легонько взбил поникшую зелень жертвенной ветки сакаки. Он не угождал высокому гостю, а действительно берег свою ичиномию, и каждый его жест был исполнен такой невесомой заботы, что Ичиро даже устыдился своего чувства: не мог человек, настолько влюбленный в свое дело и своего бога, в действительности быть наполненным злом.       Он, разумеется, был отравлен. Очарован, околдован, опоен — разве не затем император послал его, Симада-но Ичиро, в эту нечеловеческую, первобытную глушь, как не усмирить зловещий, людоедский край? Железом и камнем распята ведьмовская, богорождающая Хида, топорами укрощены ее чащи, сетями задушены ее реки, но яд ее — люди, люди, поедающие зверей, люди, жертвенными младенцами откупающиеся от божьего гнева и от собственной человечности.       Как хороший хозяин, Ичиро должен был полюбить этот край: врасти в него, вчувствоваться, встать обеими ногами на дикую, страшную землю и сказать себе: «здесь моя новая родина». Не Ямасиро, облаченная шелком и золотом императорской хризантемы, прекрасный питомник наук; теперь его дом — злая, необжитая Хида, и с этим Ичиро, как ни старался, никак не мог смириться до конца.       Глухая ненависть прорастала в нем там, где должна была прорасти любовь.       Небо за стенами храма отцветало спектром, как будто грязную кисть макнули в хрустальную воду: лимонно-желтая узкая полоса заката стекала в неземную, невозможную зелень и над самой головой расцветала сгущеной колодезной синевой. К востоку синева напитывалась ледяной чернотой, в которой искристо вспыхивали огни — золотой песок Садо, отмытый приливом катящегося с вершины Хотаки зимнего полуночного мрака.       Земля отражала небо, но колдовски-неправильным, искривленным зеркалом: на западе черный, выстуженный лес вгрызался в нежное золотое подбрюшье заката, а под сводом тьмы на востоке, как подсвеченный изнутри, мерцал прозрачным и голубым. Удлиняясь, зловеще ползли тени, подслеповато ощупывая перед собой дорогу и змеино ныряя в складки лощин — в бесшумном движении, охватившем мир, вдруг ясно и остро хрустнул небесный механизм, невидимыми дугами меридианов поворачивая год.       Там, где сочился прозрачный холодный свет, вдруг засочился мрак — как будто со дна небесного колодца зачерпнули грязи и вылили на распластанную крышу храма.       Ичиро стоял у алтаря на коленях — не в приступе набожного радения, а наконец собираясь с мыслями. Он не зажег ни свечи, ни фонаря: в опутавшей его паутине мрака он явственнее ощущал движение воздуха, как будто к его телу действительно тянулись незримые паучьи нити. Обледеневшим загривком он чувствовал присутствие, но это была не та зловещая сила, которую он искал: из сумрака за его спиной как из слепой полыньи выплеснулась проклятая не-жизнь. Когда-то давно под стенами ичиномии заживо схоронили пару собак, чтобы те, измученные и преданные хозяйской рукой, вечно служили храму проклятыми стражами. Таких почти не осталось в Ямато: из страха и милосердия их изгоняли, возвращая несчастные души в цикл перерождений.       Инугами чувствовали в Ичиро угрозу, но, скованные древним договором, не могли навредить молельцу. В них уже давно не было ничего живого — только ненависть, вырожденная из агонии, — но к ним Ичиро не мог испытывать ни враждебности, ни омерзения. Его собственная собака, любимая старушка Шисо, доживала последние беззубые дни в поместье Симада в Хейан-кё.       Из-за пазухи Ичиро извлек тушечницу: шелк и керамика в изящной лаковой росписи, — и стопку пустых бумажных амулетов офуду. Его руки методично и аккуратно расправляли ткань, раскладывали бумагу, кисти и брусок туши в одному ему известном, освященном временем порядке: глаза Ичиро были закрыты и сознание его как будто совсем не принимало участия в этом маленьком ритуале. Движения рук затачивали сосредоточенную концентрацию творящегося колдовства как оселок затачивает кромку клинка — медленно, медитативно, неотвратимо. Мир вокруг сужался, ослепляя и без того глухую черноту, пока не схлопнулся в точку — белую точку на белой бумаге, невыносимо острую грань.       Ичиро соскользнул за эту грань — как в воду с крутого берега.       Бездумно, но интуитивно-осознанно рука Ичиро сжала волчью каллиграфическую кисть и вывела на бумаге единственное слово-призыв.  — Кирин.       Оглушающе всплеснула безымянная повелительная сила, и мир вокруг как будто включился заново, зазвучал и ожил — не чувствовавший ничего Ичиро почувствовал все. Вязь чернил и крови под его рукой жарко полыхнула, и из этого света, из своего небытия вышагнул царственный однорогий кирин — божественный покровитель воинов и императоров, благой дух, приходящий на зов тех, кто умеет звать.       Кирин наклонил к Ичиро свою большую оленью голову — в черных глазах, плакучих и раскосых, матово светилось глубоко человеческое понимание.  — Убери собак, — коротко приказал ему Ичиро.       Он даже не смотрел: за спиной пугающе бесшумно завозились твари — призванная и привязанные — и все стихло. Измученные души древних собак могут родиться заново, и от сердца Ичиро как будто немного отлегло.       Ичиро положил перед собой второй пустой амулет. Его добыча так и не явилась: час крысы сменялся быком — лучшим временем для охоты проклятых и колдунов. Кисть, слизнувшая краску с тушечницы, скользнула по белой глади офуду, выписывая новое повеление.  — Явись, сокрытое.       Казалось, ичиномия вздрогнула.  — Мы слышим тебя, дзюдзюцуши.       Оно больше не скрывалось — не могло скрываться, вырванное из своего мрачного междумирья властью бумажного амулета.       Оно поднималось из-за алтаря в издевательской, уродливой пародии на каннуси, проводящего ритуал. Священные ленты сидэ, оберегающие от зла, скорчились, заплясали, охваченные невидимым пламенем — злу такой силы они навредить не могли. Проклятый дух раздувался, как дрожжевое тесто, напоенный мраком вдруг съежившейся и ставшей душной ичиномии — отравленный воздух скребнул по горлу Ичиро, и слюна стала гнилостно-сладкой, омерзительной до рвоты.       Маленькие черные глазки в кровящей ризе вырезанных век злобно вперились в Ичиро — в них едва ли можно было прочесть единую мысль, кроме бесконечной, задыхающейся в самой себе ненависти. Но дух был разумен, а значит, невероятно силен.  — Я — Симада-но Ичиро, поставленный императором управлять и хозяйствовать этой землей, — Ичиро не поднялся с колен и в глаза проклятому смотрел спокойно и строго, — назови себя, проклятый дух.  — У Хиды-но куни есть только один хозяин, дзюдзюцуши, и он спит на вершине Джунигадаке. Из твоего мяса он сделал бы изысканное блюдо, подал его с вином и уксусом, но мы не так привередливы в еде, — дух вытянул шею — она тянулась и тянулась, пока не истончилась до нити, на которой круглая безволосая голова твари висела, как камень в праще; его лицо оказалось совсем близко, и Ичиро мог почувствовать, как сочащаяся из безгубой пасти теплая слюна капает на его колени. — Мы съедим тебя целиком.  — Назови себя, тварь.       Дух хихикнул: его смешок сипло булькнул воздухом лопнувшего легкого.  — Ты используешь амулеты, разве не глупостью будет открыть тебе наше имя? Но если это твое последнее желание, то зови нас Тосигами.       Тосигами. Добрый бог смены года и осенней страды, любимец детей и крестьян, просящих успехов в делах. Неужели его личину надел на себя проклятый дух, обманывая жрецов и молельцев храма? Неужели его гноящийся шепот призывал приносить кровавые жертвы?       Ком липкого омерзения прокатился по ребрам — от уродливой бесстыдности богохульства.  — Проклятый дух, нарекший себя Тосигами, я изгоняю тебя из этого мира.       Без единого звука Тосигами швырнулся в его лицо.       Страшные мгновения приближающейся смерти Ичиро испытывал десятки десятков раз — и все равно вздрогнул.       Белогривый кирин сшиб духа грудью, как конь, идущий внамет, вмесил топкую плоть во влажный, вдруг подгнивший пол ичиномии. Тосигами извернулся, длинными обезьяньими руками, как плетьми перехлестнул по кириновым бокам. Копыта и когти рвали неживое мясо, брызгало черным — кровь духов, что проклятого, что призванного, была одного цвета, и в их визгливой, какой-то животной свалке свой и чужой слились в уродливую химеру, пожирающую саму себя.       Голова Тосигами на тонкой шее вдруг хищно рванулась гарпуном, раззявленной пастью метя Ичиро в грудь. Он встретил ее раскрытой ладонью, хлестким ударом припечатывая ко лбу твари офуду изгнания. Бумага вспыхнула, прожигая на серой коже проклятое клеймо — вязкое мясо вспузырилось колдовским ожогом, но дух не исчез, только взвыл и клацнул тупыми человеческими зубами, отрывая лоскут от широкого рукава Ичиро. Духи, обладающие именами, крепко держатся за человеческий мир — силы изгоняющего амулета не хватило на большее.  — Мы — бог этого храма! — Тосигами визжал, ослепленный гневом. — Как ты смеешь поднимать свою руку на бога?       Кирин слабел. Дух, приведенный в ярость, обломками ногтей пробил его горло, глубоко погрузив пальцы в кипящую кровью плоть — и все же священный единорог еще удерживал его тело. Он не мог чувствовать ни усталости, ни боли, но Ичиро по-человечески глупо жалел своего шикигами.       Кисть широко мазнула по новому амулету.  — Нанацусая-но-тати: меч о семи зубах.       Уродливое, древнее оружие — не меч, а больше дубина, утыканная хищно изогнутыми клыками. Ичиро не любил его: клинок, настолько старый и хищный, обладал собственной волей, и почти не отличался от проклятого духа, но право призвать легендарный меч из храма-оружейной Исоконами даровалось не каждому. Нанацусая шершаво лег в руку — его кровожадная алчность застучала в висках повелительным зовом: «убей».       Расковерканный, истопорщенный Тосигами слеплялся воедино, как ртутная капля — несмертная его жизнь не требовала лекарства для страшных ран. Ичиро рассек офуду призыва пополам, и кирин исчез, как будто кто-то его задул. В гнилостной тьме они остались втроем: смертный, проклятый и клинок.  — Зачем отозвал своего шикигами, дзюдзюцуши? — Тосигами давил из себя насмешку, но глаза его опасливо следили за уродливым зубастым мечом. — Неужели перестал бояться нас?       Свистнул, блеснул кровоалчущий Нанацусая, плеснули крылатые рукава — левая рука Тосигами, отпластанная вместе с плечом, нелепо шлепнулась на пол ичиномии. Меч клыкасто всекся в деревянный алтарь, брызнуло синеватое молоко щепы; секунда — и тварь летит в лицо, единственной рукой метя в открытое горло. Ичиро увернулся чудом, тихо кляня тяжелый, неповоротливый клинок — он едва управлялся запястьем, но проклятая рука, отсеченная им, больше не отрастет.       Меч крестил жидкий храмовый сумрак; страшно, страшно и некрасиво бурлила схватка — Ичиро скользил по краешку безумия в усталом кровавом тумане.       Убей, убей, убей…       Злобная тварь, выдающая себя за бога — сгинь в поганом своем междумирье, в нараке своей, шестнадцати кругах ада…       Синий сумрак вонзился в ичиномию через распахнутую дверь, едва разжижив холодное бесцветье.  — Господин кокуши!       Нет!       Тосигами сообразил первым — как будто ждал. Он ринулся к жрецу, подтягивая себя единственной рукой, но ловко, как ящерица, скользя по стене храма. Ичиро бездумно швырнулся следом, пытаясь поймать, остановить — каннуси стоял на пороге храма, нелепо, как деревянный чурбак, и лицо его приобрело выражение какого-то глуповатого удивления. Ичиро мог только смотреть, безнадежно, безвыходно, как проклятый дух тянется к нему кривыми пальцами, как расплывается на отвратительной морде торжествующая усмешка.       Каннуси Фукуи сделал шаг вперед и вдруг решительно загородил искалеченную тварь собой.       Ичиро моргнул.       Разве это возможно? Разве он не видит…  — Вы — дзюдзюцуши.       В голосе жреца Ичиро явственно услышал обвинение — даже обиду. Тосигами за его спиной тихо баюкал кровящее плечо, даже не пытаясь напасть, взять в плен человека, так безрассудно загородившего его собой. Каннуси не был заложником — в нем проклятый нашел себе защитника.  — Фукуи-сан, — Ичиро едва нашел в себе силы говорить. — За вами сейчас — проклятый дух, а вовсе не бог этого храма. Прошу, отойдите в сторону.  — Нет, — жрец раскинул руки в отчаянном ограждающем жесте. — Вы солгали, прося у меня разрешения на ночную молитву. Мой храм осквернен кровью — по вашей вине, — Тосигами-сама оскорблен и унижен, но страшнее всего!.. — в его глазах, кругло вытаращенных от гнева, наливалась кровью тревога, — Вы, дзюдзюцуши, навлекли на нас гнев хозяина Хиды.       Ичиро уже слышал этот титул сегодня — от самозваного Тосигами.  — Император поставил меня управлять и хозяйствовать Хидой.       Каннуси Фукуи неприязненно хмыкнул.  — Уж не считаете ли вы себя равным богу?       Ичиро устал. От недосказанности, от этой нерешаемой, ускользающей от него загадки, довлеющей над хидской землей и над ним, Симада-но Ичиро, лично. От страшного союза людей и проклятых, от имени неизвестного владыки, чьего гнева боятся даже несмертные. Ичиро устал — и тяжело, наотлет выставил Нанацусая перед собой.  — Отойдите, господин верховный жрец.       Он блефовал. Он никогда не убивал человека — и не знал, сможет ли, если упрямый жрец продолжит закрывать своим звериным, плотным брюхом проклятую тварь. Если он потворствует злу — значит ли это, что он тоже в сущности своей зло?       Тосигами поднял голову и вдруг улыбнулся снова.  — Мы хотим его смерти, жрец.  — Тосигами-сама?  — Мы хотим его смерти.       И по глазам вдруг фанатично осатанелого жреца Ичиро понял, что ему некуда отступать.       Порог ичиномии от крови окрасился черным, как уголь.       Ичиро вывалился из разоренного храма, как пьяный. Мороз стянул скулы, больно перехлестнул пылающее лицо — и от этой боли вдруг стало легче, как будто она, как нож, стесала с его души усталое отупление. Ичиро глубоко вздохнул, и легкие, расколовшиеся ледяным воздухом, окончательно очистились от душного смрада проклятой ичиномии.       Недвижимая, нелюдимая тишина стояла вокруг: только где-то далеко внизу под склоном Кудай неровно высверкивали огни бессонной Такаямы.       Ичиро опустился на землю — прямо в сугроб. Ночь стояла над ним с открытыми, всепонимающими глазами — это было время негатива, когда белая земля светлее и чище черного, узорчато заиндевевшего неба. Тонкие копья тишины пронзали его насквозь, и сам Ичиро, бездумно смотрящий вверх, словно был насажен на одно из них.       Этой ночью он будто бы что-то понял: о Хиде и о себе, — но сил осознать до конца открытую правду у него уже не осталось.       В его голове родилась и тревожно забилась только одна мысль.       «Люди скажут: новый кокуши убил жреца»       Урауме-сан замирает, сжав пиалу в руках. В ней многоцветным золотом переливается травяной горячий отвар — как чистый свет, налитый из чайника. Это чай, но чай дрянной, почти одичавший в холодных горах — его, подвяленный на солнце, мешают с цветами васаби, надеясь если не на вкус, то хотя бы на лекарское волшебство. Урауме-сан покачивает пиалу в пальцах, и расплавленное солнце в ней свивается в маленькую бурю.       Она размышляет.       В седом тумане ресниц ее взгляд блуждает где-то за гранью, так, что становится страшно: вдруг этот пронзающий, невесомый взгляд остановится прямо в твоих глазах, и голову разорвет изнутри — тяжестью ее неозвученных дум.  — Новый кокуши — всегда проблема, — наконец, тяжело бросает она — ее слова падают в тревожную тишину, как камешки в воду. — Рёмендзи разрешает охоту на него.       Ёне улыбается и угодливо подливает чай в так и не отпитую пиалу.       Юджи исследует двор: между свежеоструганных кольев, обросших их с Урауме-сан непросохшей одеждой, между саднящих едким дымом угольных ям, связок тальника, приваленных к высоким стенам, долбленых ступ и веревочных мотков, свисающих со стропил. Шиге бродит за ним шаркой тенью: от нее никакого толку в игре, но Юджи жалко молчаливую белоглазую девочку, и он ведет ее за собой, сжав в ладошке ее ледяные пальцы. Как слепой, он рассказывает Шиге все, что видит вокруг, и ее внимательное молчание принимает за интерес. Он поправляет на ней сбившуюся рубашечку, вполголоса наставительно поясняя, как правильно завязывать поясок, чтобы не расхлябенился, и спутанную паклю ее волос осторожно разбирает пальцами — как Урауме-сан разбирает его.       Солнце словно нарвали на клочья и весело расшвыряли по лесу, в пятнах его теплой желтизны плещут крыльями сонно-пригретые пичуги. Косматые горы, от тепла сытые, как послеобеденный вздох, поднимаются и справа, и слева, и тянутся к горизонту зелеными горбами в синей паволоке тумана. В небе качаются вершины сосен, а над ними, как гуси, растянули белые слепящие крылья редкие облака. Какое-то доброе, божье умиление осветило одинокий дом на выселках, детей, играющих вокруг него, и даже две женщины страшной, нечеловеческой природы милостиво приластились к этой благодати.       Ёне потягивается — всем телом, с каким-то истинно кошачьим наслаждением. Урауме-сан чуть откидывает голову, позволяя теплу погладить прозрачную кожу ее щеки.  — Есть ли что-то еще, о чем я должна знать?  — Путь до Джунигадаке может быть опаснее, чем вы привыкли, госпожа.       Урауме-сан чуть вскидывает брови:  — Объяснись.       Солнце, неотесанными глыбами нагроможденное в комнате, вдруг вспыхивает в зеленой тине глаз Ёне — будто в них пляшет непозволительное лукавство.  — Говорят, проклятый дух, отведавший мяса бога, сам становится богом. Мы знаем, что тело Двуликого не покидало Рёмендзи… если не считать той части, которую вы носите с собой.       Урауме-сан признает ее вызов. Из-за ворота полотняного косодэ она извлекает реликварий: нательный кивот елеоточащих мощей. Свет, отраженный от полированного серебра — как будто собственное благостное свечение.       Ногтем Урауме-сан подцепляет замочек — реликварий распахивается вскрытыми ребрами наружу, обнажая свое мертвое сердце.       Отрубленный человеческий палец.  — Так значит, это правда, — в алчной мутности глаз Ёне два черных зрачка разверзаются, как океанские котловины. — Сукуна-сама убил Даймёдзина Сувы.  — Тебе это известно?  — Всем известно. Девятнадцать его детей днями и ночами скулят и воют, проклиная монаха, пришедшего за жизнью их господина. Проклятые духи наслышаны о вашем подвиге, Урауме-сама. Но не у всех хватило ума понять, что это значит.       Урауме-сан целует кивот — этот жест выходит у нее естественно, как вздох — и убирает его за пазуху, ближе к холодному сердцу.  — Хочешь попытаться его отнять?       Ёне ухмыляется: с почти человеческим презрением к себе.  — Я знаю, почему люди зовут Джунигадаке проклятой, госпожа. Из сотни монахов, служащих в храме-дворце, никто не остался в живых: уж не от того ли, что по глупому человеческому обычаю попытались выкрасть частицы Его мощей?       Лицо Урауме-сан темнеет — мертвая земля под робким ноябрьским снегом.  — «Так разделим тело Татхагаты на части, и пусть в каждой стороне воздвигнутся ступы; видя их, уверуют многие люди», — строки из сутры Махапараниббаны она цедит сквозь зубы: как кислое зелье, а не священный текст.       Ёне подпирает ладонью щеку в деланно-невинном жесте.  — И на сколько частей разделили тело владыки?       Как будто нехотя, но болючая правда срывается с губ сама.  — На двадцать одну.       За стеной раздается грохот: это на Юджи обрушились подтопленные дождями березовые сушила. Юджи взвизгивает, прыскает и тут же заливается смехом — так его, как любого ребенка, веселит неопасный страх.  — Мальчик знает? — Ёне подкармливает огонь в очаге ломаным сушняком, в этом нехитром жесте найдя причину отвести глаза.       Она и без того чувствует, как потянуло холодом: из молчаливой аскезы Урауме-сан уже было вытянуто слишком много.       Но любопытство губит кошек.       Урауме-сан подносит пиалу к губам и делает долгий глоток.       Юджи вертится вокруг учиненного беспорядка. Ему немного стыдно и одновременно хочется поиграть с неожиданной находкой: рыбацкая сеть в белых прядях невыпутанных водорослей, растянутая на сушиле — как привет из полузабытого дома. В маминых руках юлит носатый челнок, пузырится плетеная сеть — Юджи разрешают привязать к ней каменный грузик, но тот все время так и норовит ускользнуть.       В кончиках пальцев он чувствует обморожение — памятный холод замороженной насмерть Шибасаки.  — Юджи.       Он оборачивается. Урауме-сан стоит на пороге дома, ослепительно белая в черном окладе дверного проема. Солнечный свет кидается к ее ногам, как собака к хозяину, насквозь пробивает простое полотняное косодэ — и она, как будто действительно высеченная изо льда, мягко заискрилась изнутри.       Но это, разумеется, другой лед — и пальцы оттаивают, выпуская невод из рук.       Юджи улыбается и машет Урауме-сан рукой.  — Мы играли и немножечко уронили! — он показывает на обрушенные колья сушила.       Урауме-сан остается недвижима, только холодно переводит взгляд на Ёне, прячущуюся в тени. Та чуть растягивает губы, как будто пытаясь утешить.  — Маленький господин волен играть, как ему вздумается.  — Я починю! Мы с Шиге починим, правда, Шиге?       Он отбегает, чтобы схватить мертвую девочку за ручку — та бездушной куклой осталась стоять там, где он ее оставил, но это не страшно. Юджи весь — звенькая, туго натянутая струна, так и поет, так и трепещет от невыразимой жажды жизни. Ему понравился странный дом, неуютный дом, принадлежащий зверям и мертвым — в нем они с Урауме-сан задержались уже на два дня; как знать — быть может, они из него никогда и не уйдут? Пусть не будет обещанного красивого храма, пусть он даже никогда-никогда и не станет богом — пусть будет дом, в котором живет двухвостая кошка и девочка, которая не умеет играть, но больше не придется идти.       Юджи устал идти.       Урауме-сан словно бы видит его насквозь — и все равно остается непреклонна.  — Мы уходим.       Так случилось самое страшное. — Урауме-сан, мы можем остаться еще ненадолго? — Нет. — Даже совсем на чуть-чуть? — Нет.       Юджи сопит — от большой обиды на маленькое предательство.       Ёне собирает их вещи: от неправильной сушки хобуку уродливо смялось и пошло большим пузырем на груди. Ёне недовольно цыкает зубом и отчаянно хлопает им в воздухе, надеясь расправить — она прожила среди людей достаточно долго, чтобы знать, что даже терпеливейшие из них могут обидеться на глупый пузырь на любимой рясе.       Юджи робко подходит к ней и тянет сзади за поясок. — Ёне-сан, ты не пойдешь с нами?       Она оборачивается и вдруг ухмыляется каким-то своим кошачьим мыслям: неприятно до дрожи.  — Нет, маленький господин, мне нельзя подниматься на Джунигадаке.  — Почему?       Она наклоняется — настолько близко, что можно увидеть красные нитки капилляров в зверином прищуре айнских глаз.  — Потому что Рёмендзи убивает тех, кого Двуликий не желает видеть на своей земле. Как думаешь, понравишься ли ты ему?
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.