Хида
2 декабря 2021 г. в 21:37
Теплый ветер, раздвигая окоемы, смел тучи в громадные стога, и за ними застенчиво засветилась блеклая еще высота. Дождь прокатился над долиной Гамады, вскипятил ее каменистое русло, щедро выполоскал из воздуха холодную стынь кисараги — и последние воспоминания о зиме истаяли в зеленой пене высоких, заросших гор.
Проклятая земля лежит взбухшая, распаренная и разнеженная: медленно бьется ее сердечная мышца — гора Хотака.
Здравствуй, Хида, богоматерь чудовищ.
Небо поджимает тяжелое брюхо и высоко поднимается над чащей божелесья, словно боясь пораниться об острие каменной тришулы. Ее в одной из четырех своих рук сжимает каменный же идол — двуликий господин обетованной земли. Неизвестный мастер не высек зрачков в его глазах, и оттого кажется, будто бы бог видит сразу все, сурово и алчно обозревая проклятую свою вотчину. Он улыбается: должно быть, камнетес хотел изобразить гневный оскал на его лице, но собственная воля идола заставила его руку дрогнуть — и жестокая усмешка навсегда исказила жуткие, но по-своему красивые нечеловеческие черты.
Шафрановые монахи признают в хозяине Хиды гневный лик Будды — неколебимого Фудо.
Монахи из Такаямы зовут его царем Ачалой, и его призывают на защиту в своих обрядах.
Проклятые черно-белые монахи Рёмендзи знают его под именем Двуликого Сукуны — именем, которым его, как обычного смертного, наградила смертная мать.
Урауме-сан помнит каждое имя каждого его рождения.
Она лежит у его каменных ног, издалека похожая на подношение — смятая груда монашеских одеяний. На бескровном, бесконечно усталом лице ее андрогинные черты проступают как-то острее и резче, и даже сквозь путаницу седых волос видно, что это лицо ребенка, дошедшего до порога взросления, но так никогда его не перешагнувшего.
Она просто спит. Юджи спит у нее на руках, спрятав лицо в излучине ключиц и смяв в кулачках белый ворот хобуку. Когда они перешагнули границу Сувы, странное умиротворение проступило сквозь ледяное болезненное отчуждение Урауме-сан. Она сказала, что они почти дома — и сердце Юджи зазвенело в робком ожидании чуда. Не от того, что их путешествие подходит к концу — от того, что в уголках ее губ впервые залегла робкая тень улыбки.
В росной теснине первой травы зеленовато сверкнула монетка. Вокруг изваяния, полузасыпанные землей, полувтоптанные в грязь, лежат остатки маленьких жертв и даров: черепки винных кувшинов, косточки охотничьей дичи, благовонные курения, когда-то оставленные странствующими монахами. Идол покинут, но Урауме-сан не смогла придумать места более спокойного и желанного для своей души — и слепо, повинуясь одному только внутреннему чутью вышла к этому стихийному капищу, чтобы устало свернуться у ног своего господина. Она искала защиты там, где раньше всегда ее находила — и даже каменный и мертвый хозяин Хиды встал над ней со своей тришулой, слепые всевидящие глаза говорят: «не тронь».
И такой свет, такая благая высь — господи, сохрани.
На тропе, загроможденной обомшелым валежником, холодно и сумрачно. По ней идет женщина: широкие ее штаны по-крестьянски высоко подвязаны, но голени — белые, едва окропленные жидкой весенней хлябью. Рабочий загар, за зиму почти выцветший, лохмато налип только на узкое, скуластое лицо — варварская айнская кровь проступает на нем звериным разрезом глаз. Она, должно быть, кем-то любима: лента в ее волосах — дорогая, красивая белая лента, такие меняют на два, а то и три сё риса. В руках у женщины сыто побулькивает маленький узкогорлый кувшин, натуго перевязанный конопляным полотном.
Четырехрукий идол смотрит на женщину с высоты своей непомерной гордыни и восьми каменных плит. Женщина кланяется ему, как старому знакомому, и ставит свое подношение на землю.
— Урауме-сама.
Она просыпается, как от толчка. В глазах, удивительно ясных после сна, предупреждающе вспыхивает угроза.
Женщина улыбается ей: благостно и бездушно.
— С возвращением домой, Урауме-сама.
Внутренность дома — как внутренность какой-то гигантской, костистой рыбы: сумятица балок и стропил, поддерживающих высокую двускатную крышу, в своей напускной хаотичности напоминает сложенные ребра. Вышкуренные до лубяной белизны бревна в Хиде не выдалбливают чашей и не вкладывают друг в друга, а связывают между собой, и проконопаченные очажным дымом веревочные хвосты свисают то тут, то там, то откуда-то сверху, как праздничные ленты в наряде у мико. Из маленьких, подслеповато прищуренных окошек сочится дневная пасмурная серость: живой, уютный полумрак дома она безжалостно выхолащивает до бесцветной плоскости — и оттого внутри становится как будто бы зябче. Над пепельной рамой очага подвешен масляно-черный от сажи котелок. В нем что-то варится: Юджи засовывает внутрь любопытную мордочку, но видит только свое отражение в хлопьях грязной пены.
Впервые за долгое путешествие он чувствует себя легко и вольготно, как будто ему, как неходящему младенцу, перерезали ножом невидимые путы. Он спрашивает у Урауме-сан разрешения — одними глазами — и та впервые молча отвечает ему: «можно». Теперь можно. Теперь можно останавливаться, чтобы послушать перещелк соловья, можно играть, катя перед собой понравившийся камешек, можно собирать букетики из пушистых головок сон-травы, можно бегать, можно петь и кричать; живи, малыш, эта проклятая земля — твоя. Незнакомая женщина зовет его маленьким господином и тянется приласкать, но даже тогда Урауме-сан не прячет Юджи за собой. Женщина почтительно целует его пальцы, Юджи смущенно хихикает и тут же встревоженно замолкает: глаза у женщины, исподволь рассматривающие его лицо — зеленые и злые.
Юджи не боится ее, но больше не дает к себе прикасаться.
В своем доме женщина усаживает их на лучшие места вокруг очага: деревянный настланный пол отсекает сырой холодок земляного. Она хлопочет вокруг в каком-то наигранном рвении, и сквозь полог сизого дыма ее расплывчатая тень мечется, как маленькая птичка в силке. Урауме-сан долго и без стеснения разглядывает ее в упор, прежде чем задать вопрос.
— Чья это кожа, Ёне?
Женщина замирает, как стреноженная колдовским звучанием собственного имени.
— Вы узнали меня, — она поворачивает голову: в глубине болотной вадьи ее глаз отблеск очага вспыхивает нечеловеческим огнем.
— Мне кажется, господин запретил тебе охотиться на людей, принадлежащих ему.
Цепкий холодок пробегает по затылку Юджи, и он уже слишком хорошо знает, что следует за ним. Знает и Ёне: коленями она с размаху впечатывается в утоптанный пол, молитвенно сложив руки у лба.
— Урауме-сама, разве я бы посмела? Моя пища — путники и паломники, а этот облик мне был отдан по доброй воле.
Она ведь боится: звероватая женщина с болотными глазами. Она выбрасывает руку и странно, жутковато выламывает пальцы, творя невидимое колдовство.
— Шиге, милая, подойди!
Юджи оборачивается: в углу, закутанном теплым сумраком, что-то приходит в движение. Против света не разглядеть, но оно кажется маленьким человечком: круглоголовым, нетвердо стоящим на тонких ножках-хворостинках. Оно делает шаг как будто сквозь толщу воды — медленно, текуче, всем своим существованием борясь с густой неприязнью вдруг остывшего воздуха.
В расплесканном пятне света оно становится девочкой.
Детская рубашечка на ней смята и сваливается с одного плеча, но девочка даже не пытается ее поправить. Она идет, игрушечно переставляя ноги, и в нечесаном войлоке черных волос, закрывающих лицо, Юджи наконец видит ее глаза: пустые, бельмастые глаза мертвеца.
Мертвая девочка подходит к Ёне, неловко вскидывает ручки, обвивая ее шею в какой-то извращенной пародии на объятие. Ёне улыбается ей и зарывается носом в детскую макушку, что-то бессловесно воркуя. И столько острой, щемящей нежности в этой сцене чудовищного фарса саругаку, что Юджи — всего на секунду — чувствует зависть.
Он поднимает глаза на Урауме-сан, но та смотрит только на показанное ей представление: холодно и брезгливо.
— Урауме-сама, я живу в этой семье с тех пор, как вы покинули Хиду, — Ёне усаживает Шиге к себе на колени, заботливо оправив сбившийся вороток. — Хозяин дома подарил меня своей единственной дочери, не признав во мне проклятый дух. В любом другом случае я пожрала бы всю семью, но, — она бросает быстрый опасливый взгляд на Урауме-сан, — я не враг себе. И покуда общение с людьми меня развлекало, я выполняла свои обязанности — обязанности домашней кошки.
Юджи вдруг видит: черный росчерк зрачка в звериной зелени глаз. О таких кошках ему когда-то рассказывали сказки, те сказки, которыми старики пугают большеротых своих внучат, чтобы потом ночами утешать детские кошмары. Кошки, поедающие своих хозяев и надевающие их кожу, кошки, играющие с мертвыми, как с куклами — двухвостые нэкомата, чудовищные хозяева гор.
Страшная сказка сидит перед ним во плоти, качая на руках мертвого ребенка.
— Несколько лет спустя хозяйка наконец поняла, что я такое. Она не смогла меня изгнать, и вместо этого связала меня договором, — голос Ёне дрогнул — устало и зло. — Теперь я — пленница этого дома, обязанная заботиться о его семье. Жизнь хозяйки унесла болезнь — и я пожрала ее тело и надела ее лицо. Жизнь Шиге угасла вслед за ней — и я играю с ней, как с живой, угождая слепоте хозяина. Если погибнет и он… Урауме-сама, прошу.
Урауме-сан чуть наклоняет голову, и сквозь обычное ее ледяное безразличие вытаивает что-то новое, хищное, упоенное.
— Ты просишь меня убить хозяина дома, чтобы освободить тебя от твоего договора?
Ёне складывается пополам, лбом касаясь пола, Шиге в ее руках безвольно распластывается под ней.
— Урауме-сама.
— Нет.
Ёне поднимает на нее взгляд: всполох огненно-чистой ненависти в нем всекается в щит морозного презрения.
— Ты наказана за собственную глупость, Ёне, и я не буду спасать тебя. Пока ты способна стеречь купальни Окухиды, мне нет нужды освобождать тебя из этого дома.
На миг Юджи мерещится, будто он видит зверя: из коленопреклоненной женщины словно проступает, просачивается что-то иное, бьет хвостами, ерошит загривок. Урауме-сан остается спокойна, каждой умиротворенной чертой лица, каждым мерным беспечным вздохом утверждая простую истину: ты не посмеешь.
И Ёне действительно не смеет.
Теперь у Юджи есть название тому, что вытаяло из плена вечного льда.
Власть.
— Ты хочешь что-то мне сказать?
На лице Урауме-сан — далекий отсвет, эхо жестокой усмешки каменного идола. Да и сама она — идол на деревянном помосте хиромы; игрой света и дыма над ее головой выткана шелковая хоругвь — мертвая коровья голова. Ёне распрямляет спину, и благостно-бездушная улыбка осеняет ее изнутри, стирая все следы нечеловеческого присутствия.
— Прикажете подавать на стол?
Юджи рад, что наконец заговорили о еде: сытный, густой дух вареного мяса вызывает в его животике бурливое томление. Ёне засуетилась, как будто и не было этого неприятного разговора, Шиге осталась сидеть, пустыми глазами смотря куда-то промеж огня.
Ёне опускает руки прямо в кипящую воду: ее кожа краснеет и нарывает, но она как будто совсем не чувствует боли. Из непрозрачного бульона, из желтой пены и блескучего жира она бережно достает свое угощение.
Угощение смотрит на Юджи пустыми провалами глазниц и скалится сморщенным от кипятка ртом.
Это человеческая голова.
Скальп с нее бережно срезан, щетина бровей и ресниц предусмотрительно опалена. Мышцы под вываренной до белизны кожей уродливо вздулись, до неузнаваемости скрадывая черты лица, так, что и не разберешь, принадлежало оно мужчине или женщине, взрослому или ребенку. Теперь это просто мясо, густо исходящее паром и истекающее жирным бульоном.
Урауме-сан не выглядит удовлетворенной.
— Где глаза?
Ёне угодливо протягивает Юджи что-то на вытянутой ладони. Глаза она вырезала из головы и сохранила сырыми — приготовленные они твердеют и утрачивают вкус.
— Глаз — доброе лакомство для ребенка, маленький господин.
Юджи робко оборачивается на Урауме-сан. Она чуть наклоняет к нему голову, не смущенная его растерянностью.
— Просто надкуси и высоси его.
Глаз похож на скользкий мешочек, тугой и жидкостно-мягкий. Затянутый посмертной блеклостью, он больше не глядит, и если не всматриваться в слепую мутность зрачка, то и вовсе не похож на что-то, когда-то бывшее человеком.
Повинуясь молчаливому ожиданию двух женщин, Юджи подносит глаз ко рту и осторожно впивается в него зубами. Он туго лопается.
Вкусно.
Урауме-сан окунается в горячую купель.
С неба сочится полынное молоко, льется на ее обнаженные плечи. От кипящей матовой воды поднимается туман, и тело ее — страдальчески-святое в своей незрелости — как будто соткано из этого тумана, из зеленоватой этой горечи, из инеистой хрупкости звезд, рассыпанных над Хидой.
Капля воды прочерчивает влажную дорожку по тонкой вертикали горла, замирает в ямке между разлетом ключиц, и ниже: вдоль невыполненного обещания груди, по лесенке ребер, остро и жалко вытаявших над сердцем. Немилосердный быт высек на мягкой чаше ее живота каменные низки мышц, нарастил жесткое мясо на окатанных голышах плеч, на прозрачной хрупкости рук — и только робкая впадинка между узких, мальчишеских бедер упрямо хранит какую-то отчаянную, невыраженную нежность.
Ни мужчина, ни женщина, ни взрослая, ни ребенок. Некрасивая.
Не созданная для любви.
Юджи, разумеется, этого не видит.
Он видит только то, как на влажной белизне кожи Урауме-сан расцветают красные пятна крапивницы. Со страшной отчетливостью ему вдруг представилось, что она тает, и вот-вот совсем исчезнет в непрозрачной мути — белая к белому — оставив его одного. Юджи бросается к ней, обнимает горячечно-жаркое тело и, зажмурившись, умоляюще шепчет:
— Уходи, Урауме-сан, уходи, уходи, ты ведь растаешь…
Она никогда не пестует его страхов — и никогда не отмахивается от глупых детских тревог.
— Я не растаю.
Юджи, наверное, верит, но не расцепляет обнимающих рук. От живота Урауме-сан впервые исходит тепло, и пусть это не живое, человеческое тепло крови, а просто отражение горячей воды купели, внутри него все равно вскипает и разрастается чувство, такое большое и невыносимое для одного только маленького его.
Над дикими источниками Окухиды гудит, как молебен, рев далекого водопада — и если есть в этом мире где-то неизбывное счастье Ниббаны, то оно, должно быть, спрятано здесь: между теплой полночью в пригоршне звезд и сердцем ребенка, проросшем любовью.
По другую сторону ночи по земле растекается май.
Примечания:
В образе Сукуны так много буддистской эстетики, что я аж вся пищу. Что-то из ваджраяны, как вам кажется? Специально для вас я осилила и Типитаку, и Махавайрочану - готова духовно питать любимых читателей буддистскими мемами.