ID работы: 11350073

Здесь покинутая

Джен
NC-17
Завершён
122
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
40 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
122 Нравится 30 Отзывы 20 В сборник Скачать

Рёмендзи: Джунигадаке

Настройки текста
      С вершины соснового взгорья широко и привольно растянулась долина Кохатиги. Она раскрылилась внизу в обе стороны и словно понесла Юджи над собой, над горстью домиков Уриды, над щепками лодок, резвящихся на волнах приплеска, над деревенскими выгонами и горбатыми волами, над сплошными темными лесами — к дальним сизым горам под непроницаемым небом пробуждающегося лета. Лес по руслу Кохатиги давно вырубили, и распаханная из-под него земля словно зарубцевалась, шитая-перешитая заплатками ярко-зеленых яровых полей.       Тороватый рабочий люд строился быстро и основательно — и не скажешь, что на обезлюденный край сам император давно и безнадежно махнул рукой. Сложенные ладони крыш остро толпятся вдоль берега и глубже, то подступая к самой громаде Джунигадаке, то словно отхлынув от нее, боясь переступить невидимую черту; на выпасах полно скотины, по берегам вверх брюхом лежат тяжелые джонки, пришедшие весной с товаром с низовий и теперь ждущие паводков, чтобы укатиться обратно в полноводную Миягаву, а из нее — к океану. Длинные караваны плотов, связанных клином, грузно переплескиваются в плотбищах: их доведут до самой Такаямы, а там разберут на бревна — обратно сплавщики возвращаются по раскоряченному вдоль Кохатиги грязному большаку. Урида живет водой и лесом, но душа ее — мрачная стена святой и проклятой горы, любовь и трепет диковатого хидского народа перед своим самозваным богом.       Люди любят своих богов и своих чудовищ.       Еще не ветер, но какой-то явственный трепет кисельно баламутит непрозрачную духоту у ног: Юджи отпускает ладонь Урауме-сан и сбегает со склона вниз — в пыльное колыхание солнца, в гомон и брех лениво растекшегося в ладонях гор узкого дола. По правую руку плотно громоздится заставленный ельником склон Джунигадаке: та словно наблюдает за бестолковым человеческим копошением, храня холодное, дремучее молчание. До самого окоема, докуда хватает взгляда, этот склон стоит над прочими лесами, как крепостная стена, и Кохатига кажется рвом, очертившим невидимую крепость по неведомой меже, трещиной, которой земля обвела по краю огромную гору, рвано надлопнувшись под ее тяжестью.       Урауме-сан протягивает перед собой руку, и воздух, вдруг сгустившись и оледенев, ложится в ее розовеющие пальцы звенящей хакхарой.       Двенадцать колец мелко перестукиваются друг о друга в такт ее неторопливым шагам.       Земля пружинит под ногами Юджи, как будто подгоняя, подталкивая вперед: быстрее, еще быстрее! Теплый дух говорливой Уриды он взрезал носом, как лодка волну, и уютный шум объял его со всех сторон: шум колышущегося речного прибоя, рев пасущихся стад, треск топоров, квох и клекот домашней птицы, собачий лай — и песня, одновременно негромкая, но как будто растекшаяся над деревней голубой глазурью пряничного летнего неба.

Там, в Ямасиро, В местечке Кома, Богач живет — выращивает тыквы. На На-ё-я Райси-на-я Сай-си-на-я… Выращивает тыквы.

      Девушки в подвязанных на локтях косодэ гуськом семенят по дороге от заливного рисового поля — что-то шелестит и постукивает в бамбуковых корзинах за их спинами. Совсем молодые: должно быть, строгие матушки послали их словить раков к обеду; они идут и напевают, непринужденно, как полевые птички — зеленокрылые угуйсу с белым шнурочками-перьями на бедрах.

«Будь моей», — сказал он мне, И как мне быть теперь? На На-ё-я Рай-си-на-я Сай-си-на-я… И как мне быть теперь? И как мне быть теперь? *

      Простенький мотивчик сам вскакивает на язык: Юджи тихо мурлычет уже полюбившийся рефрен «на-ё-я, рай-си-на-я», — и одна из девушек со смешком треплет его по голове ладонью, пахнущей солнцем и стоялой водой.  — Ты чей, малыш?       Юджи с готовностью показывает пальцем назад, на олесненную складку предгорья Джунигадаке, но в этом уже нет нужды. Словно из ниоткуда, словно из самой реки, как игривые каппы, сбегаются дети: и девчонки помладше, с мелкими, невычеренными зубами, и мальчишки, уже обряженные в хакама, но еще не остриженные. Они бегут и гомонят на ходу, задыхаясь в собственном радостном возбуждении, едва выкашливая из себя единственное слово: «монах! Монах!»       Урида всегда была благосклонна к паломникам. Бритоголовые, жутковатые отшельники-ямабуси, колдуны-кэндзя, и даже миряне, вдруг открывшие в себе тягу к нестяжательству и аскезе — они тянулись и тянулись уверенной стреженью из своих храмов и монастырей в хидское божелесье, поклониться четырехруким идолам и горе, где в храме-дворце, величественный, как император, восседал живой плотоядный бог. Монахов в Хиде уважали, пусть и немного покровительственно: живущим под сенью бога нет нужды обращаться к их книжной мудрости. Больше всего их любили дети: им, еще не окостенелым в тяжелом труде, за радость было послушать даже и притчи вместо сказок.       Урауме-сан замирает. Столпившаяся вокруг нее ребятня взбудораженно и неловко прикладывает сложенные ладони то ко лбу, то к груди, то поднимает на нее горящие весельем глаза — все ли правильно? Приятно ли незнакомому монаху их старательное приветствие?       У монаха холодное лицо, прозрачное и неживое. Он даже не улыбнулся — тяжелый взгляд полоснул по круглым детским лицам, вмиг испуганно посерьезневшим. Мальчишки отступают на шаг, спинами прикрывая маленьких сестер.       Неужели они встретили микоси — призрака отшельника, охотящегося на людей?       Женщина, груженая вязкой сушняка, вдруг бросает свою ношу и бежит к ним, по-бабьи нелепо растопырив руки. Черные волосы, растрепанные шляпой-плетенкой, облепляют потное лицо — она смахивает их ладонью и тут же вцепляется руками в два мальчишечьих загривка, с силой вминая их в землю, как щенков. Она не поднимает глаз на монаха и мелко, торопливо бьется лбом в дорожную пыль.  — Маленькие еще, несмышленые совсем, господин, простите их, не отбирайте…       Ребятня, так и не решившись разбежаться, неуверенно опускается на колени. Им это непривычно: в Уриде, отсеченной от стольной Такаямы дикой проклятой чащей, не знали ни господ, ни хозяев. Поднятая целина по закону принадлежала деревне, а налога император с Хиды не собирал вот уже пятьсот лет — заброшенная земля росла и дичала, как песья пария на улице, и как пария же перестала признавать над собой человеческую руку.       Рука Урауме-сан слишком холодна для человеческой.  — Подними голову.       Женщина послушно усаживается на пятки. Вблизи ее лицо кажется старше: тяжелая работа истесала когда-то миловидную грушу пухлых щек и узкого лба, рассекла морщинами, размяла одутловатостью постной пищи. Большой палец ее правой руки чуть искривлен — как у всех ткачих шелка.       Урауме-сан складывает ладони на животе.  — Ты помнишь нас?  — Вы — белый монах из храма на горе, господин.       Урауме-сан удовлетворенно кивает. Глазами она ищет Юджи; тот неожиданно остался один — испуганные девушки вспорхнули и рассыпались, потерявшись в нечесаном травостое и оставив ему на прощание глупую песенку. Она подзывает его жестом, но он подходит неохотно: дети, все еще стоящие на коленях, смотрят на него неприязненно исподлобья, как волчата. Раз пришлый монах так их обидел, то и от монашонка ждать добра не приходится.  — Мы хотим видеть голову.       Урауме-сан не смотрит на женщину, но та понимает, что приказ обращен к ней. Она встает, пятится, все еще согнутая — за ней поднимается мальчонка, вихрастый, пузатый совсем не по возрасту. Женщина больно тыкает его пальцем под ребра: «беги, отца позови», но так и не разгибает спины, пока Урауме-сан не проходит мимо.       Она проходит медленно, и вокруг нее явственно нарывает пузырь холодного отчуждения. Урида замирает, по-звериному настороженно провожая взглядом бывшего хозяина; она перещелкивается деревянными ширмами террас, перемигивается черными зрачками-колодезями, беззубо шамкает себе под нос шелестом незрелого ветра в длинных колосьях зеленого еще риса — кто идет?       Белый монах вернулся в Уриду.       Юджи не видит, но чувствует, как дети, порскнувшие прочь в тот же миг, когда Урауме-сан равнодушно отвела от них взгляд, сопровождают их невидимым почетным караулом: только мелькнет за разлохмаченным тутовником рукав или неловко шлепнет босая нога в луже. Ему хочется их окликнуть, но улыбка, заготовленная, как первый робкий дар дружбы, пропадает втуне: дети прячутся в тени, а он распят в дрожащем полудне, как майский жук на вощеной бумаге — беззащитный и одновременно вызывающий страх.       Юджи не хочет вызывать страх, но он тянется за Урауме-сан сам — длинным шлейфом ситагасанэ.       Шибасаки была разделена большаком напополам — красивой, ровной стрелой от Урагавы на заходящее солнце; главная дорога Уриды же неловко петляет, елозит вдоль домов, как бычья струя, как будто стесняясь или страшась прямо подползти к подъему на Джунигадаке. Там, где начинается святая гора, деревня размежается лесом — высокие и тонкие ели торчат во все стороны, как ежиные иглы, надрывно цепляясь за пологий склон узловатыми корнями, вывороченными ветрами-лесобоями. Там же держат молчаливую стражу деревянные тории — вместо лент и веревок, ограждающих божий двор, к ним наглухо прибито желтоватое коровье стерво.       Под самыми вратами стоит мужчина в распоясанном хитатарэ: оно немного жмет ему в плечах и морщится на груди — видно, что пошито когда-то давно, в поджарую молодость, и с тех пор бережно хранилось для особых случаев. Лицо мужчины как будто начисто лишено возраста, но не как у Урауме-сан, обреченной на вечную юность, а по-своему, по-крестьянски: живые и умные глаза на задубленном, каком-то нездорово-румяном лице не дают признать в нем ни старика, ни мужика. Он замечает Урауме-сан издали и прикладывает сложенные ладони ко лбу; когда она подходит ближе, он опускается на колени. Жирный его загривок маслянисто блестит от пота на жарком солнце месяца удзуки.  — Господин белый монах.  — Подними голову, Цутому.       Он не скрывает удивления: господин, пропавший многие годы назад, помнит его по имени.       Урауме-сан смотрит на него сверху вниз, но даже в полный рост Цутому едва ли может взглянуть ей прямо в глаза. Она упирает посох в землю и чуть приникает к нему: жестом, в котором только Юджи может узнать усталость.  — Процветает ли земля, вверенная тебе на хозяйствование?       Цутому глубоко опускает голову.  — Да, господин, милостью бога уродится и рис, и скот.  — Полны ли твои амбары? Достаточно ли твоя жена прядет шелка?  — Да, господин, Урида живет в сытости и довольстве.       Урауме-сан по-стервятничьи склоняет щеку к плечу.  — И как же ты благодаришь владыку за Его щедрость?       Спина Цутому сжимается напряженной каменной линией.  — Господин монах, гора осквернена…  — Святость Рёмендзи — твоя ли забота, Цутому?       Юджи не понимает, зачем Урауме-сан пугает своего знакомого — ему жалко старика, распластавшегося у их ног в желтом песке. У него хорошее, доброе лицо, как у полузабытого уже дедушки.       Цутому нервно облизывает губы.  — Сезон только начался, господин. Как страда закончится, так мы сразу… Весь рис на посев ушел, да скотина еще только вес нагуливает…  — Ты торгуешься со мной?       Он вминает лоб в намытую ливнями грязь и мелко-мелко мотает головой.       Урауме-сан устала. Она ведь тоже живая, хотя так и не скажешь: позвонки переломаны драконьей глоткой, стерней истерзаны ноги, вымученно и через раз бухает в груди кусок непрозрачного льда вместо сердечной мышцы. Она почти дома: что ей эта смертная, бестолковая жадность крестьянского мужика?       Она стискивает шест хакхары белыми-белыми пальцами и тяжело, почти неслышно выдыхает сквозь зубы.  — Режьте весенних ягнят и прошлогодних бычков, снимайте дичь с гнезд и всех женщин отправь за сатоимо и фуки. Рёмендзи ждет жертв и даров к Петуху.       Цутому не отвечает — не смеет ответить.       Урауме-сан легонько подталкивает Юджи в спину, и он неосознанно делает шаг вперед.  — Поклонись маленькому господину, Цутому. Владыка избрал его сосудом своей души, теперь этот мальчик — твой хозяин и бог.       Юджи не может прочитать в его глазах — ясных глазах под грузным оплывом век — ни страха, ни принятия, но какая-то каличная, нерассуждающая покорность сминает его в поклоне. Это неправильно, когда старик падает ниц перед малышом, но, наверное, так и должно быть, когда этот малыш — бог?       Юджи не чувствует себя богом.       Перед ним, картинно посеченная рамой старых торий, угрожающе глыбится дочеловеческая, непостижимая ныне громада оскверненной горы — одинокой горы над пропастью нерушимой тишины и сумрака. Что-то страшное затаилось под ее еловым исподом, безымянное и безгласое. Что-то смотрит на него — провалами растресканных глазниц мертвой коровьей головы, мрачным обещанием в рытвинах вышкуренного ветром черепа. Оно ищет бога.       Юджи не чувствует себя богом.       Урауме-сан встает у него за спиной, собственной тенью по земле прочерчивая рубеж, за которым заканчивается мир человека и начинается божий.       Из этого мира не возвращаются.       Юджи не чувствует себя богом.       Он не вернется.       Но он не будет один.       Он протягивает руку Урауме-сан. — Мы идем домой?       Она сжимает пальцы Юджи своими и молча кивает.       Его смерть часто и громко пульсирует между ее ключиц.       Это я иду к Тебе, господи.       Я иду.       Это мой неумелый язык любви.       Или, Или, лама савахфани.       Благослови меня, господи, в моей тоске.       Саббе Сатта Сукхи Хонту       Я иду к Тебе.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.