ID работы: 10480595

Титановый нимб

Слэш
NC-17
В процессе
1148
автор
berry_golf бета
celine бета
Размер:
планируется Макси, написано 312 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
1148 Нравится 377 Отзывы 630 В сборник Скачать

Глава 13. Часть 2

Настройки текста
      Нам тогда было пятнадцать.       Но началось все, конечно, пораньше. Примерно лет в девять, но, по-хорошему, нужно было догадаться ещё в четыре, то есть где-то после череды детских рисунков, на которых я начал изображать на одного человечка больше ожидаемого.       В первый год после нашего с мамой переезда — до того, как надо мной поработал дядя Сун — я отвратительно плохо спал. Тогда каждая темная ночь, подписавшая контракт с бессонницей, подделав мою подпись, стабильно выковыривала из моей памяти воспоминания и улики, которые обычно сидят на самой камчатке головного мозга и не рыпаются, посапывая.       Мои просыпались фломастерами и карандашами.       На большинстве детских рисунков, созданных в условиях полноценной семьи, обычно изображены мама, папа, бабушка, дедушка, собака, кошка и, допустим, хомяк, потому что про него никогда не стоит забывать. У меня домашних животных не было, поэтому из фломастеров и карандашей рождались шесть человеческих фигур: ма, па, ба, де, я и ещё один мальчик по правую руку. Вот некоторые женщины любят изящно выставить ладонь, сладко-сладко заулыбаться во все дарованные природой и довольно сообщить, что выходят замуж. Так вот примерно с таким же видом я всем и отвечал «мой Тэхён», если гости останавливались у холодильника, видели прикреплённый к дверце рисунок и считали своим долгом посюсюкаться со мной, указывая пальцем на каждую из фигур и слушая, как маленький Чонгук будет пытаться правильно выговаривать слова.       Если проанализировать все — а я делал это неоднократно пару лет подряд — становится виден прямой отрезок с ярко выраженными засечками, которые открывали во мне сокровищницу за сокровищницей, будто я был спрятанным городом с ключом, выданным лишь одному человеку.       Да, звучит как второсортный патетический роман, поэтому лучше вернуться к числу девять и начать со второй засечки. Той самой, на рубеже которой мне впервые пришло осознание, что я серьезно и осмысленно дорожу человеком, не связанным со мной по крови.       Это был первый Новый Год, который я помню из детства.       Всему классу тогда подарили опупенные метровые игрушки: девчонкам — дорогущие куклы с классными примочкам вроде возможности красить волосы и делать макияж, пацанам — трансформирующиеся роботы-автоботы. Они произносили механическими голосами сразу несколько фраз, управлялись автоматически и, проработанные до мельчайших подробностей, выглядели в точности как герои мультфильма, от чего все мы, считай, натурально прыгали от радости с позорными визгами поросят.       Школьные посиделки закончились к вечеру, водитель вёз нас с мамой и отцом домой, мне хотелось спать, но было страшно, что на какой-нибудь случайной кочке мой Оптимус Прайм упадёт и что-нибудь непременно сломает, потому я сидел с серьёзной миной телохранителя, вцепившись в подарок руками, и был на седьмом небе от счастья. К тому времени у меня уже была почти вся серия игрушек от «Hasbro», комната пестрела плакатами с каждым автоботом, а любая тетрадь, все рюкзаки, пеналы и даже дневник смотрели механическими глазами разумных машин с планеты Кибертрон. Я фанател как безумный до той степени, когда, включая любую серию мультсериала, мог повторять фразы одновременно с героями, так что получить метровую сделанную на заказ версию любимого автобота было для меня все равно что стать на шаг ближе к заветной мечте поучаствовать в битве с десептиконами.       И вот я ехал весь такой уставший, но до хуя счастливый, и даже не особо вслушивался в диалог родителей, пока не понял, что он касается семьи моего лучшего друга. Новость состояла в том, что последний вместе с родителями на зимние каникулы собирается ехать в какую-то страну — это была Испания, но тогда я не запомнил. Только переспросил, обомлел и замер.       Сейчас не опишешь точно, но тогда меня впервые посетило это особое чувство, которое, наверное, называется заочной тоской по кому-то, кого ты видел только десять минут назад таким же охереть каким довольным своим кричаще желтым новехоньким Бамблби.       Осознал я вполне логичную штуку: новогодние каникулы в Испании означали две недели не в Корее. То есть две недели не со мной, не в паре минут езды на велике, не в радиусе доступности, не в поле зрения, словом, очень-очень далеко. Так вот я осознал и понял, что хочу плакать и визжать уже далеко не на радостях.       На самом деле неважно, как много я тогда испытал, сидя на заднем сиденье. Важно, что в осознании предстоящей двухнедельной разлуки я не заметил, как ослабил руки и бессменный лидер автоботов скатился вниз мне под ноги, потеряв левую руку в неудачном приземлении.       Ее потом, конечно, легко и быстро прицепили обратно, но все последующие дни Оптимус стоял у моего письменного стола, не покрываясь пылью только стараниями горничной, и, слава матрице, исключительно в силу мудрости тактично ни в чем меня не упрекал и смотрел понимающе снисходительно.       Получается, — а я, опять же, думал об этом неоднократно, — в четыре уже наделил статусом, а понимать начал всесторонне только в девять.       Прям понимать-понимать. То есть не просто, типа, ну да, имеется кореш, с которым родители дружат, или обстоятельства свели, и вы решили им беспрекословно подчиниться, а именно есть, именно лучший, именно выбор, именно ощущения, именно бро, дружище, напарник, совсем как Стив для Баки, Брюс для Робина, Перси у Гроувера, Гарри для Рона, Шэгги у Скуби, Тимон у Пумбы, Йо для Монти, Соник для Тейлза и далее по списку.       Я перемещался в пространстве со скоростью девяносто километров в час, за окном стемнело, шёл крупный, но редкий снег, через пару дней на землю высадился космический корабль с идентификационным номером 2-0-0-7, а девятилетний Чон Чонгук понял, что здорово привязался к тому, кто, к большому счастью, был так же привязан к нему, так что жизнь текла чертовски охуенно и в целом обещала оставаться такой до самого победного конца.       Известно, что у нее — у жизни — обещания так себе. Она не очень надёжная, и, если сейчас, в приближающиеся двадцать пять, мне это известно, то в пятнадцать — спустя шесть новых кораблей — я ни хрена не знал и был совершенно, абсолютно, безбожно не подготовлен.       Тот раз всегда ассоциируется у меня с водой.       Первым днем отсчёта я привык считать тренировку по плаванию.       У школы имелась своя команда пловцов, личный бассейн для проведения соревнований и простых занятий в качестве ветви физического образования. Я входил в команду и после уроков три раза в неделю приходил на тренировки. Заправлял всем Хан Сонгэ — тот самый тренер с кубками — старший брат директора школы, большой любитель орать до хрипов и строго наказывать за опоздания. Последний пункт заставлял всех нас приходить на занятия аж на полчаса раньше. Обычно за нами смотрел помощник тренера, так что позволялось заходить в воду и дурачиться, занимаясь всякой ерундой, используя время со вкусом.       В тот день парни играли в «стяни плавки», баламутя воду, а я сидел на переливной решетке, опустив ноги в воду, и пытался собрать долбаный кубик Рубика, потому что за день до этого осознал, что ни черта не разберу, как он устроен.       Крики, визги, ржач, всплески — всё как всегда, всё как обычно.       Тэхён неожиданно вынырнул из воды прямо между моих ног тоже вполне ожидаемо, я даже не дрогнул. Опешил я уже после, когда он начал полоумно лыбиться, схватился за мои лодыжки и, едва сдерживая все масштабы восторга, попросил угадать, «у кого сегодня был первый поцелуй». После он брызгался и посвящал в таинства полученного опыта, на полном доверии выкладывая всё без стеснения, и признался, что ему даже (!) позволили потрогать грудь, и эта грудь была такая…       Я, конечно, не запомнил описание груди, но уловил, кому она принадлежала. Нашей однокласснице, главной умнице и красавице, дочери владельца судоходной фирмы — Мин Сохи.       Пока он рассказывал, как, что и где, у меня загорелась грудь. В смысле так мне показалось, потому что жгло нещадно, от горла до пупка, как будто проглотил, не разжёвывая, сразу всю пачку кислых скитлс в зелёной пачке.       Тэхён трещал, плескался, заворачивал меня в брызги, кто-то прыгал со стартового трамплина, за спиной быстро-быстро шлепали чьи-то босые ступни, помощник тренера свистнул, запрещая бег по мокрым плитам, а я сжал чертов кубик так сильно, что углы впились в пальцы, кажется, до самых костей.       Сначала я не понял, в чём именно дело. Где-то на периферии предлагалось взорваться обидой на то, что друг столько тянул, прежде чем рассказать. Потом как вариант маячила спортивная зависть — он ведь снова первый, везучий мелкий засранец. Третьей альтернативой стала ревность: Сохи всем нравилась, ей даже старшеклассники уделяли внимание, и я вроде как тоже, от случая к случаю, когда было настроение.       Следующие сорок пять минут с каждым хрипом и свистом тренера я считал, что все три причины имеют и место, и вес, и полное право позволять мне супиться, избегать вопросительного взгляда и не отвечать на попытки выяснить, в чем дело.       Уже потом, в раздевалке, дождавшись, когда все уйдут, Тэхён развернул меня и потребовал объяснений.       А я молчал. Он сверлил взглядом, не обращая внимание на воду, стекающую с волос, упирал руки в боки и ждал.       Не дождался.       Я очень классно супился и был стоочково упрямым. Вбил себе в голову, что передо мной виноваты, и всё — мог простоять так вечность. Вечность в таком положении Тэхёну не улыбалась. Он щурился, изучал, сопел, а после спросил:       — Из-за Сохи? Ты в неё влюблён?       А я стоял, горел, внутри себя вертелся, как уж, хотелось шипеть, царапаться, драться, черт-те что происходило, даже к горлу подкатывало, а ответить не мог, потому что с правдой ещё не определился, там три варианта метались от шкафчика до шкафчика, били в дверцы, и грохот стоял невыносимый, и всё не снаружи, всё только у меня внутри.       — Ну! — А Тэхён не понимал. Тэхён справедливо гаркал. Давил: — Влюблён?       И я просто выплюнул:       — Да.       Просто сделал выбор. Как будто он был лучше, чем все остальные.       Потом молчать начал Тэхён. Красный, распаренный, в одном полотенце. Долго стоял, бегал глазами по моим, думал, вскапывал.       Потом хмыкнул.       Сказал:       — Что будем делать?       Я ответил:       — Ничего.       В смысле, считай, выплюнул.       Забрал вещи и ушёл, по классике больно задев его плечо.       После этого мы не разговаривали три дня.       Этого вполне хватило, чтобы у всех трёх вариантов сел аккумулятор и кончился бензин самовнушения.       Во-первых, Тэхён не тянул с рассказом. Между тренировкой и уроками имелся не один час, за которые ему и выпал шанс заполучить первый поцелуй от нашей главной красотки. Он подплыл, едва я вышел из раздевалки и плюхнулся на решётку, сразу, как заметил — в тот же миг, как выпала возможность.       Неуважительный повод для обиды. То есть минус одна причина.       Во-вторых, у меня было больше десяти лет, чтобы свыкнуться с его постоянными мелкими и большими победами, приняв их как должное, заменив зависть на умение искренне восхищаться. Урвал первый поцелуй раньше меня? Совру, если скажу, что когда-либо ставил перед собой цель обогнать его в этом вопросе.       Нелогичная версия для злости. Минус ещё одна причина.       В-третьих, Мин Сохи действительно была ничего и серьезно нравилась мне как девчонка, но где-то очень-очень фоново, за кулисами в комнате с декорациями и костюмами среди общей массы второстепенных вещей, которыми не пользуешься на постоянной основе. Она нравилась, просто потому что я скоро планировал стать шестнадцатилетним, был в разгаре полового созревания и у меня вставал порой от галимого непредвиденного трения или просто по факту на холоде. Да если приложить усилия, у меня встало бы и на ноги в слишком короткой юбке, особенно если представить, как она задирается в лучших традициях жанра этти. Словом, Мин Сохи была просто хорошенькой девчонкой, которой я уделял внимание тупо за компанию с другими ради, блять, общего командного духа.       Неудачный сценарий для ревности. Минус последняя выдуманная причина.       Когда не осталось ни одной, тогда и накрыло окончательно.       И сразу посыпались открытия, скатились прямо в лоб, каждая хлопнув с силой, с толком, с расстановкой.       Когда Тэхён сказал, что целовался, я уставился на его губы. Они были мокрые. Он весь был такой. В дебильной резиновой шапке, с очками подводного видения, тогда поднятыми на лоб, растопыренными акульими плавниками вместо густых бровей и обнаженными острыми плечами.       Было очень глупо, но я подумал о его языке. Логично, что он мог побывать во рту другого человека и смешаться с чужой слюной. Я представил и разозлился. Ещё стало противно и тошно. Обычно его язык видел только я. Он наедался конфет с красителями, потом высовывал как идиот и спрашивал, какого цвета. Вроде не задумываешься, но по факту: это большая честь — быть тем, кому без стеснений и зазрения совести кто-то по собственному желанию показывает язык. Я видел в этом важную для себя степень доверия, придавал слишком много значения и разгорелся только мне понятной обидой, когда выяснилось, что так просто лишился статуса и привилегий.       Думать о языке лучшего друга оказалось опасно.       Но полезно, учитывая, что сразу после я наоткрывал в себе кучу других не менее красноречивых отсеков, вывалив на пол собственной комнаты такие, блять, откровения, что сначала мне стало просто неописуемо страшно. До трясучки, чёртиков и усрачки.       Мы говорили о многом. О дрочке, сексе, порно и девчонках, разумеется, тоже. У нас не было стоп-сигналов и фильтровки, мы считали себя продолжением друг друга и не держали секретов. Так что я впервые соврал ему именно в тот раз в раздевалке, согласившись с тем, что влюблён в одноклассницу. До этого никогда. То, что я, оказывается, способен любить друга несколько больше, чем предполагают границы дружбы, мне стало понятно только на рубеже между пятнадцатью и шестнадцатью за три дня, пока мы не разговаривали, так что мое прежнее молчание ложью по определению считать нельзя.       Зато следующие пару месяцев можно.       Больше трех дней не общаться у нас, конечно, не вышло. В понедельник, как сейчас помню, на уроке биологии он прислал мне записку. В ней было следующее: «если ты в неё влюблен, я уступлю».       Я ответил «уступи».       Ответил и воспользовался ситуацией. Сохи мне потом тоже позволила ее поцеловать. И потрогать грудь. И погладить между ног под короткой юбкой поверх нижнего белья. Очевидно, что у меня встал, очевидно, что было приятно, очевидно, что, если бы она была доступнее, а я смелее, мы бы в тот раз как-нибудь неумело сплелись на минут десять или меньше, и я бы мог с гордостью заявить, что отстегнул девственный парашют раньше своего вечно побеждающего друга.       Но ничего не зашло далеко, а мне не хотелось расстраиваться. Я ответил «уступи» не для того, чтобы догнать или перегнать, а чтобы завязать Тэхёну руки и закрыть язык в ротовой полости хотя бы на какой-то срок.       Сейчас мне понятно, что это был полнейший пиздец, но тогда я был растерян, напуган и зол одновременно, так что поступки могли и, наверное, были обязаны отдавать смесью неуемного эгоизма и глупости.       Тэхён отпустил ситуацию с лёгкостью третьего проигрыша, и единственное, что выдавало изменения, было отсутствие от него сообщений и вопросов в тот период, когда я получал первый опыт с тем, кого он так беспрепятственно мне уступил.       Сохи не планировала со мной встречаться, как я не планировал с ней. Она экспериментировала точно так же, как мы. Училась, разведывала, росла. Мы поняли это за пару недель и спокойно разбрелись, ничем и никак не задетые.       С Тэхёном всё было как обычно. Ничего больше не менялось и не вклинивалось, за исключением одной детали, с которой — и это я осознал не сразу — поделать ничего уже было нельзя. Я стал бояться. Бояться, когда он говорил с девчонками, когда появлялись новенькие, бояться отпускать его даже одного в столовую, представляя, что его тотчас кто-нибудь захомутает. Страх мешал и изводил до невозможности. На пару с новым чувством только мне понятного трепета, с каким я отныне реагировал на его обыденные действия вроде склонности хвататься за мои лодыжки, прыгать на спину, заставляя его нести, обнимать, если оставался с ночевкой, перебирать волосы на затылке или водить пальцами по спине поверх одежды, чтобы снять напряжение, когда видел, что я из-за чего-нибудь нервничаю и стрессую.       Очевидно, я должен был рано или поздно где-нибудь оступиться.       И я оступился.       В тот день он проиграл мне в русскую рулетку. Мы сидели в гостиной у него дома. Родители отсутствовали уже несколько дней, оставив его на брата, а того не бывало до самой ночи. Тэхён сидел на полу по-турецки перед журнальным столом, корпел над моей частью домашнего задания по алгебре, пока я сам лежал на диване позади, смотря в наушниках видео с ютюба.       Он начал жаловаться, что у него затекла спина. Я отложил планшет, сел и разрешил ему упасть спиной между моих ног. У него тогда электризовались волосы, я массировал виски, затылок и плечи, он закрыл глаза и очень неприлично стонал от удовольствия, приоткрывая губы.       Я смотрел на них неотрывно. Я кусал свои и даже не понимал, как сильно сжимаю колени, упираясь другу в плечи.       Я не знаю, о чем думал, когда упал лицом вниз и захватил ртом его нижнюю губу.       Не знаю.       Зато в курсе, как меня пробило с головы до ступней, накрыло жаром в паху и придавило танковым гусеничным двигателем в груди.       Сейчас мне двадцать четыре, и я могу сказать, что никогда и ни с кем больше не чувствовал ничего подобного.       Врать себе уже не имело смысла. Я был по уши влюблён в своего лучшего друга.       Друга, который тогда вскочил с места как ошпаренный, посмотрел на меня сверху вниз и прокричал, весь с ног до головы ошарашенный:       — Ты с ума сошёл?!       Грудь вздымалась, ладони в кулаки, глаза шипели и простреливали, а мне было страшно и больно, я уже понял, что сделал, что натворил и что потерял. Когда он убежал к себе на второй этаж, у меня тряслись руки и ноги. Я запустил пальцы в волосы и дернул так сильно, что потекли слезы.       Через пять минут я стучал в его дверь и умолял простить. Начал спокойно и тихо, после скатился в скулёж и хныкающее бессвязное бульканье.       Он мне тогда не открыл.       — Мы перестали быть просто друзьями в пятнадцать, потому что я сделал первый шаг. — Мир возвращается маминым дыханием в динамике, ночным морозом и поблескивающей впереди водной гладью. — Я страшно испугался, но потом мы разделили этот страх на двоих, и я никогда ни о чем не жалел. Только злился. А это ведь совсем другое. — И потом меня вдруг накрывает. Липким медом тоски. С ней приходит стремительная, остроболючая и немного даже надменная потребность видеть его своими глазами, иметь возможность рассмотреть, заметить неладное, понять, чем он снова расстроен, услышать голос, смех, цыканье, поймать взгляд, определить что-то скрытое в движениях рук и ряби на лице. Я скучаю по нему, даже когда он лежит со мной в одной комнате, но бывает, нападает особая тяга, немного даже маниакальная, шальная, готовая разрывать шаблоны, взрывать мосты и тут же отстраивать новые, чтобы вели сразу к конкретной точке, а не петляли реками испещрять карту кривыми линиями. Чем больше я чувствую, тем развязаннее становится язык: использует единственную на данный момент возможность почувствовать единение — говорить о нем, не переставая. — Он предал меня однажды, но я больше не могу притворяться, будто это волнует меня так же, как раньше. Он приехал извиняться, он был тогда… совсем другим, знаешь? Не таким, каким является сейчас. Сейчас он… озлобленный, какой-то разбитый, грубый и… я стал замечать только теперь — словно бы потерянный. Не так, как раньше, когда он не мог выбрать, чем ему заниматься, бросая всё на полпути, а совсем потерянный, понимаешь? Когда это уже видно даже в походке. — Не сразу доходит, что заговорился. Я сглатываю, спрашивая самое важное: — Ты меня понимаешь?       Мне отвечают незамедлительно:       — Да, родной.       А я выдыхаю. Облако горькой усталости растворяется, проигрывая природе вещей.       — И сейчас он здесь, мам. Всегда здесь, на виду. Держится подальше. Мы пересекались редко и на короткий миг, но не стали снова друзьями. — Говорю, говорю и говорю. Подаюсь вперед, сгибаясь, утыкаюсь локтями в бедра, чувствую, как почему-то начинают потеть затылок и ладони. — Я думаю, что тогда — когда он приехал на остров — я поступил неправильно. Очень неправильно. Я не выгораживаю и не ищу свои ошибки, чтобы как-то компенсировать его, просто мне плохо, прям бывает очень, когда я вижу, что ему нужна помощь, а он подпускает всех, кроме меня.       — Ты не думаешь, что это не совсем корректное поведение с его стороны? — Мама тоже защищает. Теперь она научилась говорить, выражать свое отношение и озвучивать мнение. Когда-то не умела даже на четверть. — Да, возможно ты поступил неправильно, когда не принял его извинения — на что ты, кстати, имеешь полное право — но это не значит, что теперь ему позволено строить из себя жертву и вести себя так горделиво по отношению к тебе.       Я цыкаю, конечно:       — Он не ведет себя так.       — Чонгук, — мама опять выжидает пару секунд, дает мне время предсказать ее слова, — прости, но мне кажется, ты здесь крайне субъективен.       — Ну допустим. — Я прикрываю один глаз, будто она может меня видеть. По сути, тут дело не в признании субъективности. Мне и так ясно, что, пройдя долгий путь переосмысления и пережив этапы отрицания, гнева и депрессии, я всегда буду Тэхёна выгораживать, просто потому что к основным пяти стадиям помимо принятия у меня добавляется еще и прощение. И неотвратимая тяга сдвинуться уже наконец с мертвой точки. — Но я вижу, что у этого есть причина. С ним что-то происходит, но я не могу полностью понять что, а он не дает мне никаких ответов. У нас странная связь, и я не знаю, как это изменить.       — Может, ты… — и вот опять — пауза, чтобы я догадался, — может, тебе следует попробовать отпустить его?       Догадаться у меня не получилось.       Но зато есть ответ:       — Да, я думал об этом.       — И что надумал?       Ну как тебе сказать…       — Тебе не понравится.       Мамин голос заметно набирает в росте, когда она отзывается наставническим тоном:       — Твоя матушка прожила сорок четыре года с твоим отцом — у нее железные нервы.       Я усмехаюсь, шмыгая носом — успеваю и потеть, и отмораживать задницу, и поддерживать диалог:       — И не поспоришь.       — Так что там мне не понравится?       — Когда нам было по шестнадцать, мы с Тэхёном лежали во дворе у него дома, и я понял, что хочу провести с ним всю жизнь. Так вот… — Перекладываю смартфон, подставляя другое ухо, и решаю не жалеть козырей. — Прошло девять лет, произошло много всякого дерьма, а я… — А я взрослею и стою на своем, как маскот в костюме постоянства. — Мое желание так и не изменилось. Вот. — «Вот». Хах. Видимо, вместо точки. — Ты пойми, он не плохой, Тэхён хороший человек, очень хороший, я же ведь знаю его лучше всех в мире, — да, возможно, это слишком самоуверенное заявление, но я не буду исправлять, мне слишком хочется, чтобы так оно и было. — У него просто непростой путь, ты же знаешь.       Знает.       Молчит, но знает, просто нечего, наверное, тут больше добавлять.       Я цепляю взглядом лопасть ближайшей ветряной мельницы и начинаю наворачивать круги вместе с ней.       Ночь сгущается температурой и запахом, я чувствую, как повышенная влажность десантируется прямо с воздуха, накрывая мою безоружную кожу ледяными парашютами.       — Родной?       Мама как будто проверяет, не оборвалась ли связь.       — М-м?       — Наверное, я поступила неправильно, но теперь уже не изменить.       Я непроизвольно хмурюсь, наскоро прогоняя уже состоявшийся разговор на подсказки:       — Не изменить чего?       — Года два назад Тэхён приезжал к нам домой. Я не пустила его.       У меня что-то смещается в затылке. А потом пощипывает вдоль позвоночника.       — И еще я много чего наговорила на эмоциях. Плохого.       Глаза закрываются сами. Я крепко жмурюсь. Шумно выдыхаю. Рука сама накрывает рот, вжимая с такой силой, будто пальцы должны впечататься в челюсть, как стержень ключа в пластилин.       — Он потом сидел в машине, все равно решив тебя дождаться, надеялся, что я тебе позвоню и скажу, что он тебя ждет. Но я не позвонила. Вышла и прогнала. Очень грубо прогнала.       Глаза я не открываю. Кажется, кто-нибудь включит проектор и замелькают кадры. Там будет он. Там будет мама. И их боль — разная: у одной крикливая, яростная, у другого — молчаливая, покорная. Мне и с закрытыми веками видно, как он отступает спиной по тропинке к чертовой калитке. Как мама кричит. А меня рядом нет. Ни для кого из них.       — Я была… не очень в себе. Его появление разворошило мои нервы, я вела себя глупо и озлобленно. — В этом мы очень похожи, мама. — Забыла, что вы все еще дети. Для меня ведь… вы всегда ими будете.       Спазм в горле сильно отрезвляет.       Слова получаются даже не со второй попытки:       — Что ты тогда сказала ему?       — Велела держаться от нашей семьи подальше, обвинила во всем, что только можно. — Мама медлит. Я сжимаю нижнюю губу. Похоже, что до крови. — Сказала, что без него тебе лучше.       Я опускаю голову слишком резко.       По ощущениям, кто-то сверху резанул нитки и махнул на меня рукой.       — Он просил у меня прощения, Чонгук. — Я знаю, мама. Я это даже могу описать. Как двигались его губы, где были руки, как сильно он сгибался в поклоне. Я его вижу. Я, блять, ощущаю себя внутри него, с большим запозданием во времени пропуская скользящим лучом сканера каждую эмоцию, которая разворачивалась на арене его покорно опущенной головы и удобряла это ощущение неизгладимой вины на блядские годы вперед. — И еще хотел отдать письмо. Попросил передать тебе.       На мгновение пальцы слишком сжимают корпус, я от неожиданности тут же разжимаю и чуть не роняю смартфон к чертовой матери дополнять натюрморт из зеленых осколков.       — Письмо?       Вопрос слетает сбитым эхом, я себя даже не слышу.       — Да, в конверте. Я решила, что там деньги, и даже… отвесила ему пощечину.       Глаза распахиваются так резко, что на какое-то мгновение поглощает мне зрение, сжирая смолистыми пятнами зрачок.       — И ты не взяла его.       — Нет.       — Почему?!       Получается слишком громко. Получается с вызовом. Я жмурюсь, промаргиваюсь, тихо выругиваюсь, ощущая натянутые спирали нетерпения во всем теле разом. Мне кажется, кости начинают вибрировать.       — Решила, ты не хочешь, чтобы что-то связывало тебя с этой семьей. — Мама не заостряет внимания. У меня вопрос, у нее ответ. — Мне казалось, ты приходишь в себя. Находишь друзей, близкое окружение, находишь своё место. — Начинает трястись нога. Подошва отбивает по корпусу глухой нервирующий ритм. — Я решила, что Тэхён — это прошлое, к которому ты не хочешь возвращаться. — Какое смешное предложение, черт возьми! — Прошлое, к которому никому из нас не стоит возвращаться. Не тормошить, не бередить. Я думала только о твоём счастье, родной, мне казалось… казалось это правильным.       Я зачем-то подскакиваю на ноги и хватаюсь ладонью за волосы на загривке. От того, как больно сжимаю, начинают слезиться глаза.       Усмешка бултыхается на губах, срывается мокрым горьким привкусом. Меня полощет изнутри в гребаном режиме турбо.       «Прошлое, к которому никому из нас не стоит возвращаться…»       Я оставляю в покое волосы и вжимаюсь ребром кулака в крышу Блю, прижимаясь к нему же лбом. Шумный выдох напрочь пропитан треклятым соджу.       «Прошлое».       Воспоминания накатывают шумливой волной, глуша звуки и запахи. У прошлого они свои. Прошлое закончилось в мои восемнадцать, обернув всё другой стороной. Всё — это осень под кроватью в том числе.       Банк наложил арест на все счета и изъял в уплату недвижимость.       Мы лишились дома в Пусане и переехали к бабушке на Чеджу.       Когда такси привезло нас от аэропорта, ее не было дома. Она собирала ракушки на берегу в смешной шляпе с широченными полями, которую таскает до сих пор. Я помню, как она прищурилась, разглядывая нас издалека, потом махнула мне рукой, подзывая, и велела искать «черные с красными крапинками, они помогают от разбитого сердца». От бабушки тогда пахло клубничными духами из магазина травяных настоек и естественным потом, она нацепила мне на голову свою смешную шляпу, а сама пошла к маме — та сидела на песке подальше от воды. Бабушка о чем-то говорила, мама плакала, я отходил всё дальше по берегу — искал черные ракушки с красными крапинками — и не знал, на кого больше злюсь: на своего отца или моего уже бывшего друга. С первым почему-то было проще. Со вторым — в сто раз сложней. Я думаю, это потому что первый никогда не целовал меня в затылок, урча, и не налетал с разбегу, запрыгивая на спину, чтобы прокричать на ухо «угадай кто?», и не шел отдельно за кетчупом, когда мы заказывали пиццу, потому что знал, что мне всегда недостаточно соуса. Первый никогда не клялся в вечной любви, противопоставляя ее всем величайшим кинозлодеям из обширной истории кинематографа. Первому я никогда не был так верен и предан, как второму, и это довольно странная статистика, потому что как-то я даже задумался и понял, что садиться в тюрьму за компанию с отцом я бы не стал, а следом за Тэхёном пошел бы непременно. Конечно, есть масса факторов, влияющих на мой выбор, но в глубине души на условия обычно нет квоты, там обыкновенная чистая правда, голая истина и четкие-четкие линии мысли на белом-белом полотне. Пару лет назад я запрещал себе признаваться в этом, но сейчас, многое успев пересмотреть, вполне могу сказать, что никогда не испытывал к своему отцу нужной доли самых простых любви и привязанности. Он приложил немало сил — осознанно или ненамеренно — чтобы мое отношение к нему не обросло ничем тепличным, и это работало, потому что таким уж он был человеком — досконально трудолюбивым настолько, что все, к чему он прикладывал силы, всегда окупалось, давая результат. С мамой в тот период мы были далеки и дежурно бдительны, так что любовь — в той ее бережливой, защищающей форме, самой простой, понятной и обязательной для каждого существа на планете — я познал лишь с человеком, которого мне подарили на самый первый день рождения.       Когда он лишил меня себя, я упивался заверениями в том, что моя тяга к нему ослабнет, стоит осознать предательство, сменить обстановку, фон и музыкальное сопровождение. Думал, это ебучая привязанность, влияние обстоятельств и красивая химическая смесь, оказавшаяся по итогу реактивной.       Я ждал, когда он выйдет из меня бесследно и окончательно.       Ждал, только черными-черными ночами, когда нечем было отвлечь голову, понимая, что ни черта не работает по нарисованной схеме. Годы шли, а я путал ненависть с обиженной любовью. Брыкался. Все никак не мог принять, что всё, что я чувствовал, всё, что в нем находил, всё было слишком глубоко, первозданно, и после такого не помогли бы никакие ракушки, даже если б их можно было свезти ко мне со всех уголков мира. Слишком сокрушительная сила, чтобы я мог противостоять ей.       Сейчас, когда я скинул эту шкуру самообмана и насильного отторжения, признать, что не очень-то и пытался, даже приятно. Это как сбросить грузы с щиколоток и запястий, разрешив себе наконец остановиться, тормознуть, прекратить это издевательство над собственным сознанием. Я же его терроризировал из-за ощущения навязанных норм вроде необходимости быть гордым, непримиримым, вражески настроенным против того, кто, пользуясь своей властью, подобрался так близко и, обещая греть, оставил одного в морозильной камере медленно умирать. Я же себя ел заживо из-за того, что упрямо тянусь, когда обязан отталкивать.       Из-за того, что даже, блин, не пытался.       До того, как Тэхён приехал на остров, в плохие дни чувства к нему казались ядом, в нейтральные — дегтем, в те, в течение которых мне удавалось быть честным с собой, — настойчиво сокровенными. Кислородно незаменимыми, нужными, важными, делающими меня живым. Делающими меня полноценным. Мы с мамой потеряли всё — статус, дом, окружение, положение, деньги, мы изменили всё — место жительства, образ жизни, род деятельности, качество одежды, вид употребляемой пищи. Мы стали другими. Не огрызками былого, а переродившимися новыми, и в этой новизне, с полной перезагрузки, с обнуленного счетчика, с чистого листа я залез в себя свежеобустроенного, сбросившего всю чешую прошлого, залез с чувством предвкушения, как заходят в новостройку с качественной свежей отделкой от застройщика, и ошарашенно понял, что на розетках, расфасованных по углам и стенам, в каждом из помещений: от парадной до ебучего санузла — везде, куда проходит электричество, выведено его имя. Словно простое пророчество: если выберу ненавидеть, навсегда обреку себя на жизнь в темноте. На ощупь.       Вероятно, примерно так и было, пока он не появился тогда у аквариума. Это стало чем-то вроде движения без света в застывших сумерках, где я двигался, слепо ощупывая предметы, косяки дверей и поверхности стен, пока не наткнулся на того, кто зажег меня лампой накаливания, нагревая электрическим током до высокой температуры, чтобы я светил себе сам, раз уж отказываюсь щелкать переключателем. Что-то вроде «привет, я убил тебя, помнишь? А теперь я же тебя и воскрешаю. Прости, что так долго шел».       Но правда в том, что я не умирал.       Потому что прошлое — это больше, чем то, к чему не стоит возвращаться. Это как холодильник в заброшенной надолго кухне. Открыв его по истечении времени, всегда найдется то, что будет непросроченным. Возможно, даже еще съедобным.       Или, допустим, коробка со старыми вещами, полазив в которой, всегда отыщешь что-то, не теряющее своей актуальности даже спустя десяток лет. Думаю, есть вещи и явления, к которым не прикасаются время, обиды и прогресс. Эдакие гаптофобы Вселенной в перчатках, масках и защитных костюмах лютого упрямства. Может быть, их послушно не трогают, потому что в отместку они до крови кусаются, заражая чем-нибудь смертоносным. Возможно, эти ОКР-щики — целая каста, и имя главной у них начинается на «Л», заканчивается на мягкий знак и имеет здесь — под солнцем — хренову тучу подражателей.       Я не могу знать всего, но одно мне известно точно: у моего детства есть продукт без срока годности, неприкосновенный и до мозга костей подлинный. В перчатках, маске и защитном костюме. Сколько бы я не плевался ядом, он так и остается цельным и невредимым, перекочевав в настоящее и скупив все билеты в будущее.       Сейчас, когда я уже все признал и понял, сражаться с этим считаю верхом неуважения и идиотизма. Я лучше склоню голову. И начну, наконец, дышать свободно, не пытаясь задавить собственное сердце искусственным дорожным катком.       — Ты поступила так, как чувствовала. — Я говорю, отлепляя себя от машины и, задрав голову, выдыхаю куда-то в звездное полотно. — Не думай об этом. Теперь уже ничего не воротишь. — Я ни в чем ее не виню. Я ведь был не лучше. Думаю, мы имели право вести себя, как потерпевшие, у которых еще недостаточно рассосалось горе и устаканились нервы. У меня не вышло по-нормальному, потому что рухнул, сбитый с ног установкой «будь гордым, мсти, скалься», а у мамы — потому что перед ней стоял человек, который всегда будет напоминать о том, что стало с ее мужем и повлияло на сына. Ничего тут уже не попишешь. И не обернешь вспять. — Ко мне он тоже приезжал с письмом. Я разорвал его прям у него глазах. — Каким было небо в тот вечер, когда он пришел? Во что я был одет утром, сорвавшись обратно к гостинице? Совершенно не помню. У меня в памяти только рвущаяся бумага и то, как разрыв ее тканей схож с хрустящим отзвуком ломающихся костей. — Если бы ты знала, как я жалею об этом. Иногда мне даже снится, как я шарю в мусорном баке, а потом пачкаюсь клеем, пытаясь склеить то, что разорвал.       Мама подозрительно долго молчит. Я зачем-то ищу Большую Медведицу. Смартфон фоном пищит оповещением о сниженном заряде, пар выпадает из рта безжизненной усталостью долгого дня.       А потом мама тяжело-тяжело вздыхает и говорит:       — Знаешь, Чонгук. Я не хочу, чтобы ты страдал. А ты наверняка будешь в любом из случаев, потому что мы говорим о сыне Кенсу, который не отведет взгляд, а пристально направит, если Тэхён снова будет с тобой. У нас с твоей бабушкой забрать нечего, так что единственный, на кого Кенсу может нацелиться, это ты сам. — Милости прошу, с радостью гляну, как у него начнет дергаться глаз, когда я скажу, что до сих пор люблю его сына не только сердцем. — И именно это мне не нравится больше всего. Он опасный человек. В самом прямом смысле этого слова. Поэтому я хочу сказать тебе честно, что против того, чтобы ты хоть как-то связывал свою жизнь с Тэхёном. Я переживу отсутствие внуков, но еще раз разбитого и сломанного сына — не смогу.       Ладно.       Зато честно. Этого стоило ожидать.       Признаваться еще легче:       — Я тоже.       — Тоже что?       — Не переживу еще раз.       Мама тяжело вдыхает.       — Мне все это не по душе. — И шумно выдыхает, чем-то там гремя. — Знаешь, что смешно? Я бы приняла с распростертыми объятиями даже этого твоего друга, который так не нравится твоей бабушке. — Несмотря на суть произносимых слов, я почти улыбаюсь, не в силах равнодушно вспоминать о том, как ба развешивала белье с утра пораньше, поймала меня сонного глазами и, пока Милки еще дрых в моей комнате пузом кверху, ворчливо заметила, цепляя прищепки на мокрый пододеяльник: «мальчики так мальчики, Чонгук-и, я бабка адекватная, нос кривить не буду, но этот твой Чимин даже улыбается недобро и смотрит на тебя так, будто ты ему соперник, а не претендент на сердце. Ты что, не мог выбрать кого-нибудь, кто будет смотреть на тебя с любовью?». Я тогда сначала не понял, а потом расхохотался, а уж после объяснил, что Чимин мне просто друг, а привел я его, потому что встретил по дороге сюда, и никакого тут двойного дна, и спасибо, что при нем не ляпнула ничего такого, а то была бы пантомима. — Но Тэхён… — Она не договаривает, обрывая саму себя. Цыкает. — Как тут поступить? Если ставить палки в колеса и пытаться влиять на твое отношение к нему, только сломаю ведь. Ты потом со мной и говорить вот так перестанешь, а я этого не хочу. — Тянет паузу, снова чем-то постукивая. Мне начинает казаться, что это ногти барабанят по столешнице от нервов. — Мне еще нужно будет время, чтобы взвесить все, что ты мне сегодня сказал, но, наверное, лучшим решением с моей стороны будет оставаться на твоей стороне, раз уж ты у меня вот такой.       Ну что за чудо-женщина?..       — Какой такой?       — Однолюб.       Ах это…       Я хмыкаю, глядя на небо.       И оно кажется каким-то… понимающим? Во всяком случае, две бутылки соджу вполне справляются с тем, чтобы наталкивать меня на подобные мысли.       Мама прокашливается:       — Чонгук?..       — Я здесь.       — То… письмо, что я не взяла тогда у него.       Я вопросительно мычу, опуская голову, и, глядя себе под ноги, шевелю в кедах холодными пальцами.       — Тэхён оставил его на крыльце. Я нашла его уже потом, когда увидела, как он отъехал, и вышла.       — Что?       Вопрос виснет обесточенным проводом — бессознательно качаться.       Спрашивает рот, брови хмурятся, а шестеренки тормозят, не прокручиваясь в логичных несостыковках.       Как это «оставил на крыльце», когда он с ним ко мне приехал, и я его порв…?       «— Я вернулся за ним утром. Но баки уже были пусты. Не успел на десять минут.       Взгляды встречаются, Тэхён затягивается. Кайма загорается ярче, служа достойной иллюстрацией тону — тот красочный и легкий:       — А другое?»       Рука с телефоном застывает, будто налита воском.       Сердце заводится с шумом, как генератор электрического тока, по телу проходит ледяная колючая волна, падая куда-то в ноги.       Он приготовил копию.       У него было два письма.       Два.       Отвез второе моей маме в качестве запасного плана. Знал, что я вспыхну, как спичка, и сожгу первое горючей смесью пробужденной обиды.       Знал, просчитал, предугадал.       С самого детства разбирается во мне лучше всех на свете, невыносимая, строптивая, находчивая дурачина!       — Скажи… — я облизываю губы, сглатывая, — что ты его не выбросила. — Тишина колет иглами пальцы. — Мам. — Оглохшая надежда карабкается по горлу в альпинистских кошках — колется, болит, и все время смещается куда-то выше. — Ты его выбросила?       — Нет, я его не выбросила.       Это как процесс нанесения татуировки, только иглы длиннее и почему-то откуда-то из глубины.       — Оно… у тебя?       Шестеренки логического механизма складываются в «скажи да» как SOS на песке.       — У меня.       Ответ распахивает парашютом — шумом в ушах и хлопком где-то над головой.       Земля под ногами очень твердая, я мигом отрезвевший, но все равно опираюсь свободной ладонью о верхнюю дугу дверной рамы.       — Я не знаю, правильно ли поступаю, — я настороженно вдыхаю, страшно боясь потенциальных слов, — но я отдам его тебе, если ты хочешь. Если это успокоит твое сердце хоть немного. — О господи да… Да! Пожалуйста! Я готов добежать до дома на своих двоих прямо сейчас, я, возможно, блять, смогу и долететь на голом, мать его, энтузиазме, дайте только разогнаться! — Я не читала его, естественно. Только открывала конверт, чтобы убедиться, что там не деньги. Будь это деньги, я нашла бы этого паршивца и…       — И? — Я понимаю, что улыбаюсь, начиная покачиваться на пятках в нетерпении.       — И лучше тебе не знать, какой грубой я могу быть.       Я киваю, забывая, что меня не видно.       Цепляюсь глазами за ветряки, булыжники вдоль межводной тропы, фонари, осколки третьей бутылки, его флешку в отсеке рядом с рычагом передач, а в голове только одно на повторе.       Есть другое письмо.       Оно есть.       Не рваные клочья, потерянные на свалке, а цельная материя, живая, наполненная, всё время ожидающая меня дома, запрятанная куда-то матерью. Его слова, его мысли, его почерк, его душа. Я спал с ними, оставаясь на ночь у родителей, и даже не знал об этом. Не знал, что был рядом даже так.       — Я сейчас приеду.       Дорогу перекрывают резвым:       — Никуда ты не поедешь, пока не поспишь хотя бы пару часов. Ты дома?       — Нет, я в долине, но у…       — Опять у своих ветряков? И о чем ты думал, напиваясь так далеко от дома? — Удрученный выдох вбивается в динамик шероховатым разочарованием. — Я сейчас приеду, с какой ты именно стороны?       — Не надо никуда приезжать. Дороги пустые, я тихонечко дое…       — Чонгук. — По тому, каким становится голос, ясно, что по-своему я уже точно не сделаю. Этот тон открылся в матери лишь несколько лет назад, став плодом переработанного прошлого. — Если ты сядешь в таком виде за руль, я сожгу письмо и, когда ты явишься, тебя встретит лишь пепел. Демонстративно оставлю его на столе. — Я выдыхаю под копирку. Удрученно и разочарованно. Из отличий — нетерпеливо стучащая по земле пятка и запертая бешеная белка нетерпения, скачущая по всему нутру. — Куда конкретно ехать?       — Угомонись, мама. — Ладно. Ладно. Придется смириться. Ради такого подарка судьбы мне не в падлу подождать до утра. Сложно, но вполне себе можно. Лучше, чем, в случае чего, умереть в аварии из чистой дури прямо на пороге возможности прочесть письмо, которое я, без шуток, ночами видел по сто раз. — Я знал, на что иду, у меня с собой плед. Посплю в машине. Я так и планировал.       — А давай я все-таки приеду?       — А давай ты представишь, что для этого нужно сделать? Будить дядю Суна, заводить его чахоточную, поднимать на уши весь район. Все хорошо, мам, серьезно, и… — трезвость обрушивается чувством ответственности, до этого наклюкавшимся со мной на пару, — извини, что я вообще тебя разбудил. И за то, что приеду с утра рано — тоже. Мне…       — Сына. — Мама там цыкает. И интонация такая, что, будь она поблизости, огрела бы меня веником. — Если тебе нужна моя помощь, я круглосуточно готова ее оказывать. Если тебе нужен разговор, я буду тут как тут. Я тебе это уже говорила. — Потом она вздыхает. И веник опускается. И всё становится очень серьезным. — Да, как мать я совершила немало ошибок, но все они в прошлом. Это мы с тобой — с твоего позволения — точно оставим там. Договорились?       Я говорю:       — Договорились.       И киваю. Себе, маме, ночи и прошлому, из которого беру только важное.       Потухший экран смартфона погружает в плотно нападающее одиночество. Оно не пугает, просто сбегается любопытно хлопать глазами, глядя на меня снизу вверх.       Я падаю на водительское сиденье и закуриваю. Пальцы холодные, дым терпящий поражение, сердце бешеное. Нога опять подпрыгивает, свободной рукой жму на бедро, словно оно со своей волей — и можно попробовать успокоить, придавить, утихомирить. Через лобовое стекло видно Большую Медведицу, я всматриваюсь, потом цепляюсь за ветряки, после мажу по торпеде, выхватывая подсветку, спускаюсь глазами к рычагу и тянусь пальцами к флешке. Пока кручу, затягиваюсь, пока затягиваюсь, отбиваю подошвой днище и думаю о засранце, подготовившем два письма вместо одного. И ведь не сказал ничего, упрямец, перевел тогда тему, отвлек меня радикальностью своих слов, увел мысли отскакивать от других трамплинов.       Желание дотронуться до конверта слегка сносит мне крышу. У меня такое ненормальное состояние, будто штырит, и надо срочно увеличить дозу. Я облизываю губы и думаю, что со стороны наверняка выгляжу неадекватно. Потому что меня дергает, нога продолжает набивать ритм, сигарета скуривается слишком быстро, а по лицу — это я понимаю не сразу — расползается улыбка. Она без веса, без звука, без пропуска, будто мне на самом деле нельзя, но, пока никто не видит, преступление совершается, и всякий раз, стоит губам сузиться для затяжки, а после сбросить дым, они сразу же снова расплываются висеть под носом нездоровой карикатурной лыбой.       Мне отлично видно, что я как додик, потому что есть зеркало заднего вида, в которое я, слегка вытянувшись, заглядываю чисто для справки — и тут же падаю спиной обратно, качая головой в легкой дымке неодобрения.       Смартфон снова пищит — заряд меньше десяти процентов, я открываю чат с Наной, еще раз пробегаю глазами по короткой переписке, закончившейся больше двух часов назад.

«Никак не комментируй, просто скажи, Тэхён дома?»

«Никак не комментирую Дома»

«Ты его видела? Чем он был занят?»

«Мы все кино смотрели в гостиной. Он рано ушел наверх, больше не спускался, всё крутил в руках телефон и выглядел расстроенным Ты где есть-то?»

«Проветриваю голову»

«Если причина в том, о чем я думаю, такое из нее не выветрится А если ты проводишь с кем-то ночь, то знай, что я не одобряю»

«Спокойной ночи, Нана»

«Спокойной, мальчик-влюбившийся-в-другого-мальчика Не садись за руль пьяным! Прибью»       Я щелчком запускаю окурок за пределы машины и закрываю двери. Блочу изнутри, подключаю смартфон к зарядке, ставя будильник через шестьдесят минут, и отодвигаю кресло назад до предела, опуская спинку. Плед действительно с собой, мягкая ткань не закрывает щиколотки, но можно закутаться по самый подбородок, чего мне более, чем достаточно. Я вставляю флешку Тэхёна в разъем и включаю печку, чтобы за час нагреть салон и уснуть, оставив машину дремать за компанию, сберегая аккумулятор.       Шестьдесят минут сгустившейся ночи становятся шестидесятиминутной попыткой погружения в его перспективу.       Я лежу, касаясь затылком сиденья и, закутанный, держу глаза открытыми, на фоне звездного неба через лобовое рисуя вполне понятный образ, цепляясь за каждую проигрываемую песню.       Память загружается, как барабан стиральной машины, и все полощется, пенится и вертится по кругу.       Вот вчерашний разговор на лестнице — он сжимает в руках сумку.       Вот сегодняшнее утро — во сне у него дрожат ресницы.       Вот злосчастный вечер несколько недель назад — он выдергивает кляп изо рта и хрипит, прося, чтобы я остановился.       Вот ночь почти два года назад — я врываюсь языком ему в рот и глушу в себе ощущение ебучего фейерверка, пытаясь казаться воплощением возмездного рока.       Вот декорация сменяется запасным входом и баками — мне говорят «Привет, шипучка», и злым внутренним голосом маскирую чувство облегчения и адскую тягу быстрее оказаться на его простынях.       Вот гонка полтора года назад — он приходит первым, тонет в криках с трибун, выбираясь из салона без единой тени самодовольства на лице, а я стягиваю наушники и не могу ничего поделать с ощущением правильности оттого, что нас снова что-то объединяет.       Вот поздний вечер через месяц после его победы — я хорошенько взбалтываю диетическую колу, раскатывая во рту ментос, а после сплевываю драже в узкое горлышко и оперативно размещаю между сиденьями в его открытом Астоне, припаркованном у дома в Согвипхо, пока владелец смотрит на это немигающим взглядом, а после трахает меня прямо в коридоре своей квартиры, вжав щекой во входную дверь, и я все жду, когда же в отместку мне сделают больно, хорошенько вздернув за волосы или ощутимо грубо врезавшись между ягодиц, но так и не дожидаюсь ничего, кроме все того же дыхания в загривок и рук, расставленных по обе стороны от моей головы.       Вот наш день рождения год назад — он не появляется в клубе, я извожу себя мыслями о том, с кем он проводит этот день, а за две минуты до полуночи мне приходит сообщение с коротким «С днем рождения, шипучка».       Вот наше последнее пересечение взглядов почти семь лет назад — мы с мамой садимся в такси до аэропорта, и, обернувшись назад, я вижу через заднее стекло с наклейками из цифр, как Тэхён стоит на противоположной стороне улицы, держась рукой за каменную стену, и пытается отдышаться; я отворачиваюсь, жмурясь, и заставляю себя больше не оборачиваться, а потом в туалете зала ожидания долго плачу, сидя на крышке унитаза и сжимая ладонью рот.       Вот раннее утро пять лет назад — я надеваю все черное, слышу, как мать снова плачет на кухне, провожу весь день в ожидании, за две минуты до полуночи с незнакомого телефона приходит сообщение с простым «Держись».       Вот день на рынке три года назад — очень печет, я иду вдоль садового отдела, покупаю первый плющ, креплю над своим матрасом на подвесном кашпо и называю его Бамблби.       Вот нам исполняется восемнадцать — и он говорит «универ я вытерплю, только если ты будешь рядом», а потом мы выдумываем будущее, в котором приобретаем своё ранчо в каком-нибудь Техасе, где мы держим лошадей, открываем пекарню и постоянно протираем пыль.       Вот нам семнадцать — у меня вывих лодыжки, Тэхён обнимает меня со спины, сидя в изножье кровати, его ноги, расставленные по обе стороны от моего тела, согнуты в коленях, я прижимаю миску с чипсами к груди и по чем свет крою матом дрянной фильм, чувствуя, как чужой смех греет мне шею, чередуясь с теплыми губами, замирающими под линией волос.       Вот пару месяцев до шестнадцатилетия — Тэхён получает низкий балл по английскому, его отец замахивается для показательной оплеухи, а я выпадаю вперед на рефлексах, дергая друга на себя, чтобы его папаша расчертил лишь воздух.       Вот нам шестнадцать — мы запираемся в комнате, Тэхён целует меня вверх тормашками, потому что «давай, как Питер и Мери-Джейн в первой части?».       Вот нам пятнадцать и…       … и мне не открывают дверь.       Я бегу домой.       Не иду в школу, притворяюсь больным, следующие три дня лежу в постели, неспособный толком даже нормально поесть.       Пишу сообщения, вечерами пытаюсь звонить. Мне не отвечают, меня блокируют везде, где только можно. В состоянии полоумного отчаяния кажется, что весь мир, каким я привык его знать, отныне и навсегда безвозвратно для меня меняется. Кажется, что всё кончено и ошибка, которую я совершил, будет стоить мне всего — от возможности быть счастливым до возможности быть вообще. Думается, что с потерей Тэхёна рушится даже будущее, которое мы придумывали, и в целом сама возможность кем-то стать, чего-то добиться, во что-то превратиться кроме спрятанного под одеяло эмбриона.       Хуже всего проходят ночи.       Сны дырявые, потливые, грязно-серые. Я среди них просыпаюсь по сто раз, а потом плачу от горя и стыда, остервенело кусая губы в наказание за то, что позволил себе тогда в гостиной.       Так я провожу семьдесят два часа. Кровать, ванная, недоеденная еда на подносе, ради которого открывалась и закрывалась дверь в мою комнату. Я не знаю, как быть дальше, как заставить себя выйти из дома, как попробовать снова показаться ему на глаза.       Не знаю ровным счётом ничего, и уж конечно не ожидаю, что в очередной раз хлопнувшая дверь принесёт с собой не поднос с едой, а тепло, забравшееся ко мне под одеяло прямо в верхней одежде, чтобы без слов прильнуть грудью к спине в измятой за три дня футболке и обнять, не давая обернуться.       Я очень хорошо помню, как от него пахнет свежестью улицы и как часто он дышит мне в затылок, касаясь всем своим телом моего, побуждая застывать в механическом ступоре и рвано дышать через рот.       Он долго молчит.       Я долго боюсь говорить.       — Я не смогу забыть.       Сначала я еще больше пугаюсь.       Не сразу понимаю, что это его ответ на мои сообщения. В них я только и делал, что просил вернуть то, что мы имели, забыв и притворившись, будто тогда в гостиной ничего не было.       Мне страшно даже моргнуть — кажется, он растворится.       Я шепчу:       — Прости меня.       А он цепляет «ня» тихим:       — Я тебе нравлюсь?       Я мямлю:       — Пойми, я не хотел, это вышло…       Он чуть повышает голос, напрягая руку на моем животе:       — Нравлюсь или нет?       Меня пугает звенящая интонация, я начинаю переживать, что ложь сделает лишь хуже, отвернув его от меня во второй раз.       Поэтому киваю. Один раз.       Киваю и замираю.       — Как Сохи?       Я не понимаю:       — Что?..       — Нравлюсь, как нравилась Сохи?       — Сохи мне не нравилась. Я просто…       И опасливо не договариваю.       Тэхён позади меня мычит, понижая голос:       — Ревновал?       Мой кивок такой же простой и дерганный.       — Я тоже.       У меня гудит голова, страшно пошевелиться, но я пытаюсь понять:       — Тоже?       — Ревновал к ней тебя.       Сердце плюхается в пруд из красок — капли мажут органы разноцветным взрывным конфетти. Там, где мы соприкасаемся, горит вся кожа.       Язык еле шевелится:       — Почему… уступил?       — Думал, тебе этого хочется.       — Не хотелось.       Время умирает, как роза из той самой сказки — минута за опавший лепесток. Тэхён тяжело сопит, я осторожно прикасаюсь к его ладони своей — накрываю на ощупь, прощупывая. Грудная клетка сдувается, когда он переплетает пальцы с моими.       Страшно хочется повернуться, страшно до ужаса сломать при повороте стебель мгновения.       — Чонгук.       У него очень истерзанный голос.       — Мм.       — Нам… нельзя, знаешь? — Я киваю третий раз. Мне представляется мир большим волком-оборотнем. — Родители нас убьют. — Волк скалится, рычит, трет землю лапами, пригибается. Я киваю четвертый раз. — Друзья отвернутся. — Готовится разорвать меня на куски за то, что я влюбился в лучшего друга и за то, что этот друг анатомически соткан со мной по одному подобию. Я киваю в пятый раз. — Газеты обольют позором в случае…       — Я понял. — Глаза начинают щипать. — Это в последний раз?       — Что?       — Когда мы вот так…? Когда разговариваем?       Тэхён шумно втягивает воздух, а потом на одном дыхании звенит повторами:       — Родители нас убьют, друзья отвернутся, газеты обольют позором.       Я думаю: значит, последний.       Щеки пробирает зудящая щекотка. Я вжимаюсь носом в подушку, кусая губы. Лепестки падают медленно, слезы куда быстрее.       Я сжимаю его руку в своей, чувствую, что мы оба вспотели, что кожа полыхает, а ноги мерзнут.       Не двигаюсь и молюсь, чтобы мир рухнул или взорвался, лишая обязанности думать, как жить дальше.       Потом тишина опять прерывается мокрой хрипотой:       — Если бы Сара Коннор была лесбиянкой, у мира не было бы шанса на спасение.       Я высвобождаю нос из душного парника нагретой наволочки:       — Если Джону было суждено родиться в восемьдесят пятом, он бы родился. Просто не от лесбиянки Сары Коннор.       — Думаешь?       Я киваю в шестой раз.       А потом, наверное, опадает последний лепесток, но я умудряюсь это пропустить.       Я засыпаю, а когда просыпаюсь, оказываюсь уже лицом к лицу лучшего друга. Помню, как думаю о родителях, о том, что мир очень жестокий, раз в нем, пока ты юный и застенчивый ребенок мужского пола, фраза «мам, смотри, это девочка, которая мне нравится» вызовет на лице твоего родителя улыбку, а «это мальчик, который мне нравится» — только гримасу ужаса и отчаяния.       Тэхён смотрит на меня долго-долго.       Мы молчим.       Я извиняюсь за поцелуй в гостиной.       А потом целую еще раз.       У нас ничего не получается по-божески, но Тэхён плавно наваливается, забираясь на меня сверху, и потом мы просто лежим: он щекой на моих ключицах, я — с руками-веревками вокруг его плеч.       Когда приходит его время уходить, он отворачивается, хватается за ручку двери и замирает.       Он не смотрит на меня, когда говорит:       — Я всё равно не перестану чувствовать то, что чувствую.       Я обхватываю себя руками и смотрю ему в спину, едва касаясь ступнями пола:       — А что именно ты чувствуешь?       Тэхён опускает голову. Хоть он по-прежнему в куртке, я вижу, как вздымаются и опускаются плечи. Пропускаю через себя каждый его вдох, расстаюсь внутри себя с каждым его выдохом. Часы на стене кажутся ударами молотка судьи по деревянной подставке.       — Что я твой.       В этот миг и час внутри меня разрастается нечто буйное, упрямое и клыкастое. В этом миг и час я обнажаю дёсны и скалюсь волку в ответ.       Когда через два дня в школьной столовой Тэхён подсаживается напротив меня с подносом и в абсолютном молчании подкладывает мне в тарелку яичный рулет, как всегда делал это прежде, я поднимаю на него глаза и по тому, как он смотрит слегка исподлобья, всё понимаю.       Он выбрал скалиться тоже.       Он выбрал меня.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.