Второй.
Третий.
Четвертый.
Я оборачиваюсь, чтобы осмотреться. Кроха-бульдог появляется из-за угла на тонкой привязи, которая заканчивается вышагивающим дядей Мином. Прогулка подходит к концу, его шлепки шаркают, а глаза весьма забавно округляются второй раз за утро, наблюдая развернувшуюся картину. Пятый.Шестой.
Седьмой.
Восьмой.
Тэхён жмет по тормозам, когда между моими ногами и начищенным задом его машины остается сантиметров тридцать. Глаз — алмаз, чего не скажешь об угрозах. Те — искусственные пустышки. Хастер булькающе лает, дядя Мин тормозит на тротуаре параллельно нам, когда видит, как Тэхён снова подает обратно вперед, чтобы так же найти удачный угол для безопасного открытия двери. — Вы чего встали тут? — голос у дяди Мина прокуренный и задиристый. Он знает, кто такой янки Винсент и что мы прямо или косвенно на него работаем. Тетя Чхэ — мама Наны — говорит, он уверен, что молодежь, которой она сдает дом, занимается наймом проституток и играет в азартные игры. Я, как один из сутенёров и держателей казино, считаю нужным пояснить: — Авария у нас. Мужик корчит разочарованную гримасу, смешно дуя губы: — Нашли место. Тэхёну до ворчливых неприветливых соседей дела нет никакого. Он хлопает дверью и, не удостаивая меня взглядом, направляется прямиком к моей расслабленной Блю. Едва он касается ручки водительской двери, я демонстративно клацаю по кнопке смарт-ключа, блокируя машину. Наблюдаю за Тэхёном через плечо, Тэхён смотрит на меня через свое. Дядя Мин шаркает к своему дому дальше вдоль дороги, жалуясь на нас псу. Мне думается, что это вполне терпимое утро в сравнении, например, с тем, когда рядом лежала девушка, которую я не хотел по-настоящему, но взял, потому что обидчивый слепой идиот. Пока другой идиот идет обратно к Астону, мы сверлим друг друга глазами, и он не выглядит разъярённым или до пара из ушей сердитым. Просто очевидно раздраженным. И смотрит так, будто отвести взгляд значит проиграть еще в одной миллиметровке. Я замечаю наконец, что на улице ранним утром все-таки прохладно, усаживаюсь поудобнее и наблюдаю за тем, как несносный упрямый человек поворачивается ко мне спиной, укладывая на низкий эксклюзивный багажник смартфон и пачку сигарет. Потом он шумит по металлу, щелкает зажигалкой, делает первую затяжку, задирая голову, чтобы выпустить дым выше над собой. Лопатки все время движутся, то натягивают, то ослабляют льняную неглаженую ткань, с каждым движением намертво прибивая к себе мои слабохарактерные глаза. Когда Тэхён легким маневром запрыгивает на свой багажник, свесив ноги и врезаясь прищуром в мой, я не отвожу взгляда и продолжаю свою пытку. Он не сдается, но и не поддается. Просто выбирает молча гнуть свою линию. Я гнуть свою не против тоже. Остается только надеяться, что никому из владельцев припаркованных вдоль обочин машин не приспичит выезжать куда-то в половину восьмого утра субботы, прерывая вот эти наши посиделки. Утро пробивается еще мало толковым солнцем, оно подсвечивает крыши домов и под очень скудным углом заваливается на куски металла машин, снабжая мерцающим отблеском. Это не так красиво, как путаные пятна в ничем не сдерживаемой челке напротив. Очки Тэхён опять опускает на лицо и, подцепляя сигарету длинными пальцами, тянет очередную затяжку. Я спускаюсь по силуэту, отмечая, что брюки того же материала, что рубашка, свободные и тоже мятые, цвет бежевый, а материал тонкий и ужасно легкий. Все это заканчивается белыми короткими кедами и вполне просматриваемыми голыми лодыжками. Он выглядит свободно, ребячливо и изысканно безыскусно. О да, такое бывает. Вот с этими сгорбленными плечами, лохматыми волосами и густой растительностью на крупных икрах, слегка оголенных из-за натянутой ткани на бедрах. В нем всегда это было. Даже в тот день, много лет назад, когда он один-единственный раз попробовал побриться и голышом крючился в ванной, как перевернутый сенокосец, все равно был какой-то… другой. Упрямо монарший. И дело тут не в том, сколько денег делает в час его семейство. Ни его родители, ни старший брат никогда не оставались упрямо и бесподобно роскошными при самом отглаженном параде, как их сын, кряхтя в чем мать родила в ванне с бритвой наголо и раскрасневшимся от усталости лицом, закидывая ногу на бортик. Дело тут даже не в том, что ни его родители, ни старший брат не вызывали во мне того, что вызывал он, и не значили даже в половину четверти столько же. Просто такое бывает с вечно первыми. С теми, в кого влюбляется победа, едва те появляются на свет. Все-таки им надлежит как-то выделяться среди остальных. Чем-то, спрятанным дальше и глубже брендовой одежды, дорогих средств по уходу и высшего уровня достигнутой ухоженности. Чем-то за пределами привычного понимания. Чем-то космического происхождения, упавшим кому-то в чрево прямиком в еще формирующееся темечко. Так получился человек, которого мне подарили. Человек, которому подарили меня. Мы пришли к этому выводу где-то в четырнадцать. К идее того, что стали подарками друг другу на первые дни рождения, упакованными в мешки из костей и кожи и доставленными точно в срок. Мои родители пытались завести детей довольно продолжительное время. Мамин организм не справлялся, дважды сбрасывая лишний груз, поэтому я родился с третьей попытки восемнадцатого июня на полтора месяца раньше срока. Это был дар для родителей, а к доставке своего я припоздал, потому что в этот же день жена папиного лучшего друга родила сына на целых, мать их, восемь часов раньше моей. Ему дали имя Тэхён, так что, очевидно, здесь сразу два аспекта: когда я говорю, что второй с самого рождения, то не просто изрыгаю пафосные речи, ну и в конце концов должно быть более, чем понятно, что дружба нам с Тэхёном всё равно что досталась по наследству. Мама любила рассказывать, что в раннем детстве мы с ним смотрели друг на друга, как ребёнок впервые смотрит в зеркало, а котёнок видит снег. С опаской и любопытством одновременно. Женщины всегда умилялись, мужчины пророчили сплоченный бизнес-дуэт, а дети делали то, что умели — быстро росли. Потом случилось то, что случилось. Одно за другим, как автоматная очередь, и сначала я понял слишком резко, что да — вырос. А после — в тот день, когда Тэхён приехал на остров спустя годы разлуки, стало понятно, что вырос и он. Это было летом двадцатого года. В тот день в фойе сломался кондиционер, было страшно жарко, я непрофессионально закатывал рукава униформы и, подняв голову от монитора с открытой вкладкой свободных номеров, увидел далеко впереди взрослого мужчину. Его лицо смазывалось на фоне света с улицы, и сам он стоял боком, придерживая для кого-то полупрозрачную парадную дверь, но мне впервые за несколько лет хватило этих крупиц, чтобы в ответ что-то… даже не знаю, как это называется… завертелось внутри? Зашуршало, задергалось, заскреблось. Я глянул мельком, потому что кто-то подошёл к стойке регистрации пожаловаться, что разблокировалась ключ-карта — пришлось отвлечься, потерять из виду и делать то, за что мне выплачивают зарплату. Когда по левое плечо вдруг вырос менеджер, я уже понял, что упустил возможность узнать, какой он из себя целиком — этот второй человек моего пола, на которого тело среагировало так, как мы с ним решили, что реагировать на себе подобных на самом деле не шибко-то и умеем. С интересом, потенциальной возможностью, призрачной тягой и ощутимым кратким импульсом. — Ты что-то натворил? Вопрос прилетел прямо в ухо, едва я передал обновлённую карту гостю, но без повода сильно удивляться. С мистером Паком, несмотря на то, как беззастенчиво он склонен лебезить перед важными шишками и людьми с достатком, у нас были и остаются хорошие отношения, так что я честно ответил в свойственной мне манере, что: — Ещё нет. — Там, — он указал рукой в сторону лифтов, — о-о-очень серьёзный молодой человек просит тебя подойти на пару минут. — Какой? — Я никого откровенно не увидел, кроме группы туристов с ластами наперевес и семьи из трёх человек в одинаковых рыбацких панамках, мало подходящих «о-о-очень серьёзным людям». — У аквариума, иди, я подменю. И повежливее, если что. Очевидно, что я пошёл. И, соответственно, нашёл. Много чего, если откровенно. Занятно, что менеджер Пак счёл его молодым человеком, которым, при близком рассмотрении, он и оказался. Для меня же, знавшего с чем сравнивать, это все-таки был мужчина. Может, хорошо справлялись с ролью костюм-тройка глубокого синего цвета и тщательная укладка выпрямленных волос. Возможно, повлиял открытый лоб с теми десятью годами, которые он совершенно точно прибавлял, или широкий разворот плеч — такой же непривычный, как отпечаток ответственности во взрослых глазах и безукоризненная осанка, которой прежде никогда не знало это всегда раскрепощенное тело. Да, я хорошо запомнил. Летом двадцатого года, в середине июля, я вынырнул из-за угла к большому встроенному в стену аквариуму и увидел впереди мужчину. Он стоял боком, прятал руки в карманы и очевидно смотрел куда-то сквозь рыб и искусственные водоросли. Очевидно, потому что неестественно яркая голубая подсветка выделяла его профиль в существенном маниакальном избытке — гляди, всматривайся, узнавай — и я, конечно, узнал. Несмотря на несвойственный костюм, чопорную укладку волос, вымахавшее тело и глубокие тени, собравшиеся под подошвами. Иногда такое бывает: ты чувствуешь, что внутри что-то падает с самой высокой полки, с грохотом, на который оборачиваешься с неконтролируемым приступом тревоги в груди. Тяжёлая лапа давит, потом выпускает когти, они плавно входят в плоть единым пятиконечным импульсом боли. Так тревога перерастает в страх. Если хоть один коготь заденет сердце, наступит шок, если все — агония. Я остановился на пятиконечном импульсе. А после случилось то, что случилось. Никто не видел, что именно, даже я сам. Это произошло за секунду, за один писк пришедшего лифта, глубоко внутри под всем этим костно-мышечным павильоном, названным моим именем. Прежде чем вспыхнуло всё самое человеческое — задавленное, запуганное, погребённое, прежде чем нашлись ресурсы состроить гримасу, откорректировать взгляд, обдумать поведение, раньше всех нервных рецепторов сработала одна конкретная мысль: если сейчас он попросит меня о чем-то важном, если у него серьёзные проблемы, если, блять, ему нужна помощь, что бы она из себя ни представляла, что бы ни требовалось от меня, начиная с принципов, заканчивая, сука, почками или сердцем, я поступлюсь не задумываясь. Отдам, сделаю, соглашусь. Случилось то, что случилось. Я подумал, и я осознал. Это просто лишнее откровение, просто существенная брешь или несущественное преимущество, неважно, оно есть и всегда было — нечего уже препираться. Куда лучше вспомнить, что это долбаная лирика, против которой весомо стояла правда: ему не могла понадобиться моя помощь, я не мог понадобиться, это фарс и сантименты слепой преданности, которых несложно вовремя отослать в самый хвост. Я выставил обиду и гордость в качестве авангарда — бить первыми, если не нужно помогать, а он это, конечно, понял. Люди ходили. Ладони потели. В груди всё шуршало, дергалось и скреблось. Он стоял и смотрел. Мне хотелось рассмеяться. А потом второй человек моего пола цепанул глазами синие пряди и сказал: — А говорил, что никогда не будешь красить волосы. Я же услышал: «второй — это ты, а я всегда первый». — Чем обязан? Авангард приказал прищуриться и подбочениться. Велел прыснуть сарказмом. Наказал тратить все силы и всю выдержку, чтобы держать лицо. А внутри — помню с точностью до последовательности ощущений — переодетое сердце ныло как сумасшедшее, рвалось и кусалось, не зная, как перекричать всю злопамятную передовицу. Это был тяжелый момент, в котором я рассы́пался от неожиданности и наломал столько дров, что им вполне удалось сделаться топливом всем последующим месяцам вплоть до сегодняшнего. Даже сейчас, спустя уже столько времени, я частенько возвращаюсь в те несколько суток и из раза в раз прокручиваю всё с самого начала до самого конца. Тогда Тэхён не просил о помощи: не требовал ни почек, ни сердца, ни тем более денег или содействия, всё, чего он хотел, это немного времени на разговор тогда, когда мне будет это удобно. Я понял, что именно он хочет обсудить, и совершил ошибку. Я отказал. Оттолкнул, сглупив и растерявшись. А после, когда он, несмотря на отказ, дождался конца смены, встретил впервые у тех самых мусорных баков и протянул письмо со словами «я знаю, что у меня нет права просить, но хотя бы прочти его, пожалуйста», я совершил вторую ошибку. Не сумел найти силы изменить свой предыдущий ход. Взял письмо, порвал прямо у него на глазах, хладнокровно стряхнув в открытый мусорный бак, и уехал домой. Я хорошо в себе разбираюсь. Знаю и вижу насквозь, хотя очень часто притворяюсь, будто есть слепые зоны. Тогда — два года назад — со мной произошло то, что обычно всегда происходит, когда внутри одного мгновения эмоциональность становится неисчерпаемой, а здравомыслие, наоборот: подавленно ограниченным. Ты делаешь не так, как хочешь, потому что уверен, что хочешь не ты, а какая-то часть тебя, по-прежнему остающаяся жертвой и пытающаяся совершить очередную глупость. В такие моменты другой фрагмент сознания — взращенный обидой в импульсивного тирана — появляется раньше, появляется первым, так же, как сильный защитник обычно выходит открыть звонящему дверь, закрывая собой и дом, и порог, и того близкого, который недавно пострадал от чьей-то руки или поступка, теперь страшась даже принимать гостей. Я сделал то, что сделал, и всё последующее можно назвать лишь дурными решениями и жалкими ходами напуганного запутавшегося дурака. Дурака, который каждый день жизни жалеет о своем поступке, не имея достаточно ума и смелости всё исправить. — То письмо, что я порвал тогда. — Наверное, глупо говорить об этом вот так. Здесь и сейчас, словно это и есть моя тяжелая артиллерия. Как правильно дать понять, что это не она? Что в этом только пустая обойма и уже заржавевшее самобичевание. — Я вернулся за ним утром. — Рука с сигаретой замирает, не донеся до губ. — Но баки уже были пусты. Не успел на десять минут. Неприятно кривая усмешка рвется из меня сама. Становится за нее стыдно — я тут же опускаю голову, всматриваясь в собственные пальцы. На фоне голубых джинсов все как на подбор чистые и отчего-то бледные. Разве что пара мазков чернил от ручки после смены. А тогда, в тот раз, они были вымазаны не пойми в чем — я шарил в узкой щели между землей и баком, глупо надеясь, что туда могло хоть что-то улететь от ветра или из жалости ко мне вселенной. Вляпался в какую-то жижу, напоминающую растворенный в воде крахмал. По запаху казалось, что это просроченный йогурт. Надо бы поднять глаза и перестать маниакально тереть большими пальцами по подушкам остальных, нанизывая устаревшие воспоминания. Надо было быть смелее и меньше разыгрывать представления. Я почти слышу, как далеко впереди открывается скрипучая калитка дяди Мина и совсем рядом Тэхён бьет пальцем по сигарете, сбрасывая пепел. Потом становится кисло-кисло. Вспышка глубочайшего разочарования, которую обычно не остановить. Просто клапан внутри открывается, и все вытекает, оставляя зудящую пустоту. Это как забыть подставить кастрюлю в раковину перед тем, как процеживать компот. Мама всегда ставит. А если нет — все утечет, и, сколько ни осознавай и ни чертыхайся, не вернуть, соскребя с труб. — А другое? Когда взгляды встречаются, Тэхён затягивается. Кайма загорается ярче, служа достойной иллюстрацией тону — тот красочный и легкий. Сквозь линзы очков я не вижу выражения глаз, могу только шарить по воздуху внутренним компасом, пытаться понять, что он имеет в виду: — Другое? Короткая пауза заполняется чем-то едва осязаемым. Как поиск упущенного пазла, в котором я не могу помочь, потому что даже не видел картинки. — Мм. Понятно. — Он кивает сам себе, а я хмурю брови. Мне не понятно. — Я рад, что ты не прочел. — Рад? Теперь кивают мне. Без пауз и раздумий. Раз. Потом выброшенная плавным движением рука — опять пепел на асфальт, а после два уже словами: — Ага. Три буквы. Точнее, две. Одна согласная и двое близнецов. Я спрашиваю, потому что мгновенно склеенные слова в легких уже ерзают у горла, самоликвидируясь: — Жалеешь, что написал его? — Нет. — Тэхён опять дополняет буквы языком тела — кратко мотает головой. Но тянет. Время — за хвост, меня — за сердце. Снова вдыхает побольше никотина, снова выдыхает. На этот раз задрав голову. — Там была только правда, но я бешу самого себя, когда вспоминаю, как наивно полагал, что она еще может на что-то повлиять. Уже знакомое чувство навсегда упущенной возможности сжимается забитым клубком над негостеприимным кишечником. Я никогда не пытался гадать, прав был или не прав, разрывая тот конверт у него на глазах. Мне всегда было понятно, что облажался. Уже не он, а я. Это очень занятная вещь — легкость сменяемых перспектив на игровом поле вечного соперничества между потерпевшим и обвиняемым. Вот счет, очевидно, пять: ноль в пользу первого. И никаких полутонов, все ясно как день, один — жертва, другой — тиран, я прав, он виноват. А потом… потом ты слишком увлекаешься этим неоспоримым лидерством, чересчур уповаешь на преимущество, ослепленный им до серых пятен, до свинства — самого погано скотского — опьяненный и незамечающий, как голы начинают лететь в собственные ворота. Мяч за мячом, равняя счет. И, если ты на поле совсем один, если некому окрикнуть и привести в чувства, если никто не наблюдает за тобой со стороны, ты и не спохватишься вовремя, не поймешь, не тормознешь, ты упустишь момент, когда на табло высветятся эти кроваво-красные пять: шесть. Так со мной и случилось. Я не заметил. Вообще ничего, пока не стало поздно. Загудела финальная сирена, я еще двигался по инерции, вел мяч с заложенными ушами и полузрячими глазами, даже продолжал забивать голы как нужно, в ворота соперника, и не поднимал головы — не видел, что счет больше не меняется. А когда понял, что натворил, обернулся и осознал: уже не исправить. Время изменить ход игры закончилось, результат внесен в нашу историю и навсегда увековечен. Я бил в свои ворота, думая, что бью по его. А на деле просто бил, и, что бы ни летело ему, все равно попадало и мне. Так уж сложилось с детства. Я умею лишь расставлять нас по порядку, а разделять… разделять, как выяснилось, так и не научился. — Я жалею о своем поступке. — Не только о письме. О всех производных одной большой глупости. — О том пренебрежении, с каким отнесся к твоему желанию извиниться. Очень жалею. На меня явно смотрят сквозь линзы. Это чувствуется. Это то, за что хочется уцепиться. И еще за то, как Тэхён опускает ладонь с дымящейся сигаретой, упирая ребро кисти в колено. Его голос заряжается приступом надвигающегося вызова: — С чего ты взял, что в письме были извинения? Это несложный вопрос. Легче него только водород. — Мы знали друг друга с пеленок. Я видел по твоим глазам, с чем ты приехал. Тэхён замирает на секунду. Или две. Может, на все растянутые три. А потом как-то дергано усмехается: — По глазам! — Затягивается, съедая огнем до самого фильтра, тушит о крышку пачки. — А говорил, отомстил только колой с ментосом. — Вбивает окурок, вперившись в него глазами, и улыбается. Тянет губы в насмешливом оскале. — Жестоко, Чон, но хвалю. Я заслужил, все правильно. — Да не правильно ни черта. Ты дурак, я дурак, поровну. Вот что правильно. — Пусть так и остается, не порть себе статистику. Не надо жалостливой предприимчивости, поверь, она мне ни к чему. Ты ничего не должен. Так я и не из-за долга. Рот без команды открывается, чтобы объяснить, что дело даже не в совести или стыде: — Тэхён… Он пресекает выпадом открытой ладони: — Не-не, — и неверяще качает головой, словно астроном, которому самоуверенный астролог только что ляпнул что-то про гороскопы, — тормози, всё по справедливости. И ты прав, нам действительно пора заканчивать. — Он соскальзывает с багажника, подошвы отбивают несинхронный ритм, у меня как-то сообща напрягаются разом все мышцы. — Я улечу отсюда на некоторое время, а когда вернусь, не напишу тебе больше ни строчки. Код менять не буду, окей? Проверим, не придет ли тебе в голову этим воспользоваться, дав наводку своим занимательным дружкам что-нибудь у меня стащить. Предупреждаю сразу: у меня ничего ценного нет, кроме ноута и телефона. — Замолчи, блять, пожалуйста. Я мог бы разозлиться, но не получается в полную силу. У него есть право чесать языком, у меня есть право не гладить вдоль шерсти. — Освободи, блять, дорогу. Пожалуйста. Он ядовито скалится. Мне понятно, что злится, еле сдерживается, закипает. Я мог бы дернуть за нити, мог бы вывести на конфликт, выиграть этот раунд и улыбнуться ехидно в ответ. Раньше. Больше не могу. Не хочу. И, по-моему, уже не умею. Он стоит передо мной — злой, пафосный, хищный, вместо глаз чернота линз, вместо рук выступившие вены. Ветер вольно дергает парусами свободную ткань одежды, я почему-то думаю, что за рубашкой, кожей и костями, наверное, на эмоциях очень колотится сердце, такое же, как у всех людей на планете, а для меня почему-то все-таки эксклюзивно прерогативное. Как-то не успеваю остановить мысль, и вот уже сверкают визуализации того, как руки обхватывают эту чертову талию и вжимают владельца в боковую дверь машины, чтобы на одну сторону света меньше в качестве путей отступления. Уже потом широкие ладони к животу и вверх, чтобы щупать его ребра, а после впитывать линиями судьбы и жизни учащенный недовольный стук, пальцами вбивая точки и тире простого сообщения: «Остынь, прости, не уезжай». За всем этим едва не пропускаю момент, когда он подходит ближе и тянет руку выцепить из моих брелок. Успеваю сжать покрепче в ладони и отвести ту за спину. Он говорит: — Не доводи меня. Я говорю: — Прости. — Что-то бьет в затылок недосказанностью, толкает на большее и конкретное: — За мои ошибки. Я был не прав. — Очки позволяют увидеть, как чужие брови съезжаются к переносице. — И, если мы закончили, как насчет начать? Дружба, Тэхён. Заново, постепенно. У нас она когда-то неплохо получалась. Вот бы знать, как я выгляжу. Много у меня на лице ничем не прикрытой надежды? Или все-таки удается чем-то маскировать уже чисто бессознательно. В отражении его линз я всего-то размытое пятно с черным клубком в области головы. Она у меня гудит, и все в ней — от сцены до заключенных — трясется от страха. А вдруг неправильно себя веду. Вдруг не то говорю. Вдруг момент дрянной и всё выворачивающий. Вдруг делаю только хуже, вдруг… — Ты ничему не научился, да? Тэхён опускает руки вдоль тела. Точнее, они опадают сами. И жест такой… сокрушенный, как будто я его только что окончательно и бесповоротно разочаровал. От этого как-то неприятно кислит на языке: — И что же я, по-твоему, упустил? — Самоуважение. — Он дергает подбородком. — Как минимум. Я явно упускаю что-то важное. Оно стопроцентно на поверхности, но сейчас мне слишком тяжело уследить за деталями с этой гребаной толкотней расчехлённых молекул, которых никто не предупредил, что на это утро назначена такая нервотрепка. — Не понимаю, о чем ты. — Или все-таки понимаю. Типа, предателей обратно принимают только бесхребетные тюфяки, не знающие про самоуважение? Видимо, его посыл в этом. Да бога ради, пусть только подпустит, я потом найду, как объяснить, что всё не так черно-бело. — Но не против разгадывать. И вот опять — это покачивание головы с налетом снисходительного возмущения: — Загадка тут ты, а не я. Вовсе нет. Или больше нет. — Спроси что хочешь — и я не буду увиливать от ответа. Тэхён тяжело вздыхает, снова проводя языком по верхним зубам. — Нахрена ты садился ко мне в машину или приезжал всякий раз, когда я звал? — Он отступает спиной назад. Шаркая и без спешки, пока не упирается в багажник Астона и не прислоняется, скрестив ноги на уровне щиколоток. — Ты же, блять, ни разу не отказал. Для чего? Чувство самодовольства? Вопрос класс, но вот совсем не туда, я даже бессознательно скептически морщусь: — Тебе не кажется, что, если бы дело было в нем, я бы не давал трахать себя? Упрямый мудак пожимает плечами, скрещивая руки на груди: — Может, тебе казалась личным триумфом мысль о том, что человек, который вытер об тебя ноги в свое время, все равно продолжает тебя хотеть. Психология поступков — сложная вещь. Как мило. — А он продолжает? — Я знаю, что это ничего не значит. Его слова — поле смежных ячеек компьютерного «Сапёра», есть только цветные подсказки и игровой опыт. — Или у него тоже есть свои причины? Свой личный триумф? Мальчик, об которого он вытер ноги, продолжает ему давать. Что-то в этом роде? — Ага. Что-то в этом. — Меня, очевидно, дразнят, иронично растягивая обе гласные. — Крутой разворот, Ментос, такой называется «съебнул от ответа». Да нет. Никуда я не съебывал. Я просто не знаю, как ответить коротко и не спугнуть правдой. Ну, той самой, доминирующей и, по сути, отвечающей на все вопросы, которые ему вообще может прийти в голову задать. Почему я соглашался на секс? Начнем с того, что я его паскудный инициатор. В тот июльский вторник он пришел поговорить в последний раз. После порванного письма. Дождался конца смены — было начало девятого вечера, спросил, на машине ли я, и предложил подвезти домой. Я состроил притворно наивное выражение лица и сказал «отвези к себе». А потом, переступив порог злополучной квартиры впервые, расстегнул Тэхёну ремень и заткнул рот языком, чтобы прокусить губы в кровь. Тогда у нас был секс. Бурный, резкий, острый, как все фразы, которыми я обрывал его при первых двух встречах. А по завершении мне хватило сил подняться, одеться и уйти. Как потребитель, каратель и долбоёб. Мой второй аут, силой самовнушения замаскированный под гол. До того, как все осознать, свариться и пропустить финальную сирену, я брел домой пешком два часа, четверть которых сидел на корточках, прижавшись к кирпичной стене закрытого цветочного, и рыдал, не понимая, что со мной не так. Мне было чертовски паршиво, настолько, что походило на бред — мысли текли маслом из поддона двигателя, капали на мозги, размазывая картинки: я не мог соединить в голове их части, не мог даже вспомнить, что именно и как я делал, достаточно ли растянул, не давил ли слишком больно, не сжимал ли горло, когда брал в захват ладонью, не мог даже вспомнить, разувался ли вообще и снимал ли одежду полностью, я смотрел на руки, видел, что их трясет, что меня трясет, чувствовал, как тело полыхает нездоровым огнем, концентрируясь психопатическим зудом в паху. Я шел домой как пьяный, считая фонари, а протрезвел наутро от естественного природного, что светил в окно мансарды, выцепив меня среди цветочных горшков. Я проснулся в одежде, снова посмотрел на собственные пальцы, вспомнил, где они были ночью, вспомнил, что даже не вымыл после руки, вспомнил, что они пахнут карамелью, а потом, вот сразу за вкусом его лубриканта и звуком рвущейся упаковки презерватива, потеряло размывчатость и все остальное. Я вспомнил. Что раздел нас обоих догола. Что Тэхён был до мушек перед глазами узкий. Что я подготовил его тщательно и не вошел, пока он не сказал «давай». Что не душил и, даже когда он начал биться головой о чертово изголовье кровати, сначала подумал «так тебе и надо», а через секунду, не выходя, оттащил за колени, подбросив себе на бедра. А потом. Потом вспомнилось и другое. Когда он потянулся к моим губам в самый разгар, я увернулся. Прежде чем кончить, вынул, стянув презерватив, и все намеренно небрежно выплеснул на него, как из чертового шланга, зажатого большим пальцем. Я стер чужое семя со своего живота его футболкой и швырнул ее ему в лицо. А когда уходил, бросил бесстрастное «если захочется еще, ты знаешь, где меня найти». И всё. Пошло время, потекла крыша, я запутался в мячах, голах и воротах. Сначала это были субботы. По старой памяти. Издевка над совместным прошлым. Потом не только субботы. После — далеко не только. Пару раз мы трахались даже в его машине. Я просто садился, как той ночью после его возвращения из Пусана, но вместо того, чтобы везти к себе, он отодвигал пассажирское кресло до предела назад, откидывал до победного спинку, пока это не начинало походить на спальное место из дорогой бежевой кожи. Принцип у всего этого тривиальный, я понимал его с ходу. Он сверху, я снизу, всё просто. Спустить штаны, стянуть белье до колен, лечь на живот и выставить задницу. Перед тем, как кончить, он подлезал под меня рукой и помогал, потому что я был не в состоянии — руками цеплялся за края спинки, чтобы иметь возможность приподнимать голову — нет никакого кайфа в елозанье щекой по писклявой кожаной обивке. Его не парило забрызганное моей спермой сиденье. Он ничего не стелил и не использовал чехлы. Еще он ничего не говорил в процессе. Как и было заведено, не целовал. И, пока входил, мычал куда-то в себя дисциплинарно тихо. Всё было, как всегда, не то и не так, как хотелось, но я любил этот секс больше тех, что в квартире на чистых простынях. Потому что из-за неудобств и узкого пространства Тэхён придавливал меня грудью и утыкался носом в загривок. Вся суть в том, что это место адски пекло от его частых рваных выдохов, так что потом — когда все заканчивалось, с меня слезали, без слов падая на свое место, а я уходил к своей машине, подтянув брюки, — воздух улиц облизывал взмокшие на затылке волосы, подчеркивая жирным точечным маркером все оставленные на мне отпечатки. Тэхён не тянул время, вытирая сиденье, не сжигал бензин, приводя себя в порядок. Он всегда сразу же трогался с места и пропадал в желтизне зевающего утра. Я не смотрел вслед, чтобы себя не выдать, но всегда тормозил у Блю покурить. После первой следом сразу шла вторая. Так я тянул время. Так упивался фантомным чувством чужого тепла прямо на начальных ступенях позвоночника. Чем ближе к дому, тем чаще проводил по загривку пальцами, глубже вплетая в волосы. Чем ближе дом ко мне, тем острее зудело желание развернуться и поехать в другой, ввести зацикленный код, забраться под одеяло и попросить опять уткнуться носом и дышать мне в шею, пока не засну. Но я никогда не разворачивался. И никогда не пытался остаться. Страх, переодетый в гордость, — вот и весь фундамент дрянных решений и ошибок, которые я продолжаю триумфально совершать с тех пор, как трахнул его в ту ночь и ушёл, оставив всё так, будто бесчувственный секс — отныне единственное, чего мне для него не жалко. Почему я продолжал садиться к нему в машину? Потому что хотел поговорить. Так много раз, встречая у запасного выхода или приезжая на зов, думал начать иначе, попробовать по-другому, раскрыть карты, постепенно высыпать всё из рукавов, сбросить перед ним папкой с собственным психоанализом и расшифровкой всех отделов черепной коробки. Я планировал, сочиняя поступательные фразы и даже продумывал варианты его ответов, но, когда выпадал даже призрак возможности, прикусывал язык и пускал его по другому назначению, забивая голы в свои ворота. Понятия не имею, чего во мне в такие моменты бывало больше: страха или предубеждения. Должно быть, они бултыхались во мне в равных объемах. Это когда пытаешься сказать, но боишься, считая, что запустил все настолько, что теперь с тобой вряд ли станут откровенничать. Это когда молчишь, боясь потерять после разговора. Это когда хочешь говорить, боясь потерять из-за того, что разговора не состоялось. Это чертово беговое колесо для грызунов. Так что выходит, что я все-таки никакой не пёс, а ебучий сирийский хомяк-долгожитель. Хомяк, который соглашался приехать, потому что жалел о том, как поступил с письмом, как повел себя потом и что сказал, уходя в первую ночь. Хомяк, который каждый, блять, раз откликался на зов, потому что еще у долбаного цветочного знал, что должен был сказать совсем другое. Например, что скучал как бешеный. Или что у меня плейлист со всеми нашими подростковыми песнями, и я слушаю его, когда работаю в саду или рулю по полупустым улицам ночами. Про то, что я пробовал с другими после него. Что из мести, а не с исследовательской целью, как всегда было приятнее думать. Что до горечи на языке обижен на судьбу за то, как она распорядилась всем разом. В конце концов, что во мне на самом-то деле нет никакой гордости, не осталось даже жажды мести, которой я упивался поначалу, и все годы, что прошли с наших последних пересеченных взглядов через дорогу в далеком Пусане, я оба эти чувства инсценировал в себе, как мог, покупая им самые красивые костюмы и нанося самый убеждающий грим. Так что ответ на вопрос, почему этот хомяк Чон Чонгук садился к Ким Тэхёну в машину и приезжал всякий раз, когда его звали, охереть как прост. Проще только тема количественных числительных в английском языке: — Потому что я сыкло, которое за полтора года не нашло в себе смелости поговорить. Тэхён на это резко усмехается, обнажая зубы. Не верит: — Сыкло в нашей паре я, Ментос, не тяни на себя одеяло. — Так мы пара? — Ага. Человек. — Кончик языка мелькает возле левого уголка губ. — И ты все равно ушел от ответа. Да нет. — Я его дал. Я трусил по определенным причинам. Не знал, как подступиться. И сказать, что прощаю. Его губы очень заторможенно сбрасывают ухмылку. Тонкая прямая линия застывает на лице, словно впаиваясь. Я жду секунду. Две. Восемь. Его грудь вздымается, но в остальном он как статуя. Позади кто-то сигналит, я машинально оборачиваюсь, убеждаясь, что не нам. Потом разжимаю ладонь с брелком, разминая вспотевшие пальцы, всматриваюсь в темные линзы очков и выговариваю слова громче: — Ты все правильно услышал, Тэхён. Я тебя прощаю. Крылья его носа заметно дергаются. Он сжимает ладони на груди в кулаки, и, когда раскрывает губы, слова из них льются звенящей предостерегающей неприступностью: — Если ты решил, что вот этой брехней сейчас можно на что-то повлиять, советую за… — Давно простил. — Я знаю эту крепость всю свою жизнь. Если когда-нибудь позволено будет ее взять, это точно будет не штурмом. — Еще когда за письмом вернулся тогда утром, я уже тебя простил. Просто не сразу понял. Кто-то опять сигналит. Я молюсь, чтобы не нам. Обернуться уже нельзя, он должен быть в поле зрения. Должен видеть, что я серьезно. Что это не фарс. Что это чертова правда. Солнце лезет ему на лоб, меняя оттенок кожи на сладкое крем-брюле. Я думаю: боже, какой же ты, мать твою, неземной, ебучая любовь всей моей ебучей жизни. — Пиздабол. И какой же, сука, приземленный. — Тэхён. — Ты порвал письмо. — Зачатки отповеди режут резким взлетом голоса. Яростно огрызаются. — Я не просил прощения. Ничего не говорил вслух. — Все было на лице. — И что, блять, этого тебе хватило? — Руки с груди падают вдоль тела, звучно ударяя ладонями по бедрам. Он склоняется корпусом ближе, опираясь задницей на машину, выговаривает рыча: — Если не пиздабол, значит, кретин. Такое не прощают. Мне сложно понять его реакцию, но у меня еще будет время. Сейчас другой вопрос: — Кто тебе сказал, что такое не прощают? — Я. — Это выходит как плевок. — Я сказал. Ну хорошо. У меня есть и другие козыри: — Ты помнишь про мемориальные кресты в Колумбайне? Моя тяжелая артиллерия проезжается по чужим ушам до мгновенно откликающихся желваков. На меня сдавленно шипят: — Замолчи! Я продолжаю: — Что на них б… Тэхён отталкивается от машины, подлетая и обдавая моим же запахом, но я не дергаюсь, даже когда его пальцы сжевывают мне ворот джемпера. Его рычащее «заткнись!» оседает дыханием на подбородок, едва сползаю с капота и встаю, заставляя его сделать короткий шаг назад. При такой расстановке взбешенный рой открытых живых эмоций жужжит теперь прямо в нескольких сантиметрах от моего лица. Но я не боюсь быть ужаленным: — Если их простили, я тебя — подавно. Черно-кремовая фурия дергает меня за ткань короткой встряской, цедя сквозь сжатые зубы: — Я сказал тебе замолчать. — Я тебе тоже сказал, что прощаю. И ты меня тоже не слышишь. Он так близко, что мое отражение в линзах очков кажется уже более определенным. Но даже оно не такое четкое, как звучный выдох через нос и раздробленное: — Прекращай. Мной. Манипулировать. Я позволяю себе деланное удивление: — А тобой можно манипулировать? Пальцы отпускают джемпер, будто выплевывая, ладонь грубо пихает в плечо — я плюхаюсь задницей обратно на капот, задевая подошвой радиаторную решетку. Чтобы тут же оперативно подняться, перехватить отвернувшегося упрямого мудака выше локтя и развернуть обратно. Это не резко, но он все равно не ожидал, так что не впечатывается в меня только благодаря собственной скорости реакции и свободной руке, выставленной им горизонтально упираться мне в солнечное сплетение. — Легко было приехать и извиниться, Тэхён? — Он дергает пойманной рукой, я не даю вырваться. — Нелегко, я знаю, ты нашел силы, я — чтобы сказать, что прощаю — нет. — Кончай дуть мне в уши, — он прекращает дергаться, приближая лицо почти вплотную, чтобы рычание оставляло вибрации у меня на коже, — ты даже не читал гребаного письма, ты не мог меня просто взять и простить. Так не бывает. Не в нашем случае. Если… — Ты испугался, сработало чувство ст… На этот раз импульс в нем сильнее — я даже не замечаю, как ему удается выскользнуть из хватки, ощущаю только, как все еще прижатая ко мне рука давит на грудь короткими толчками, выделяя каждое порционное слово: — Не. Пытайся. Меня. Оправдать. Кретин. Да как пожелаешь, черт возьми. — Тогда я просто, блять, прощаю. Без объяснений, оправданий и разбора. Я прощаю тебя. Понятно? — Хочется дышать. И покричать. И снять эти гребаные очки. И обнять его наконец. Как же чешутся руки. Приходится отпустить, прижав по швам, дать свободу, показать, что это не через силу или манипуляции. Он пользуется, отступает назад, по лицу скачут тени, но не перебивает, я хватаюсь за это слишком очевидно: — Сейчас меня волнует настоящее. Твой план поехать в аэропорт, он поможет тебе решить твою проблему? Или ты так от нее бежишь? Или это от отсутствия вариантов? Скажи честно, где тебе сейчас лучше всего быть, чтобы максимально сократить возможность пострадать от того человека, с которым ты тогда говорил по телефону? Если вылет отсюда действительно поможет, я отпущу тебя. Только ответь честно. Всего одно условие. Поможет? — Я вкладываю всего себя. Не забочусь о том, как звучу, как выгляжу и кем могу показаться. Выделяю только самое важное: — Честно, Тэхён, я прошу. По-человечески прошу. На последних словах слышно, как виброзвонок скребется шумом по металлу Астона. Это не впервой. За то время, что он находился со мной в комнате или на балконе, я часто улавливал этот беззвучный рокот. Тэхён не брал, только нажимал на кнопку блокировки, устраняя шум. Сейчас он не оборачивается. Не реагирует. Только нервно дергает головой, как если бы хотел отвернуться, а какой-то внутренний датчик отменил поданную команду, пресекая. — Нет. — Его плечи опадают сбросом лишнего давления. Он поворачивается, вставая почти боком, отводит взгляд куда-то за крышу припаркованного рядом автомобиля. — Не поможет, чертов манипулятор. Тогда всё. Тогда нахер эти словесные догонялки. — Тогда вернись со мной в дом и живи там как мой друг. — Нахер споры, нахер артиллерию. — Друг, которому нужна помощь. Друг, у которого неприятности. Так поступают друзья. — Пусть будет так. Начнем с малого. С нуля. С минусовой температуры. — Давай представим, что мы только встретились, только подружились. Ты еще не готов объяснить все и разоткровенничаться, но готов принять предложенную помощь. Безопасное место, в котором у тебя будет время спокойно найти решение твоей проблемы. Срока пребывания нет. Условий нет. Ты можешь думать в одиночку. Можешь позволить мне думать с тобой вместе. Полный карт-бланш, Тэхён. — Я развожу руками в стороны, зависаю как пугало, сторожу свой огород. — Только одна просьба: не ходи нигде один. И в свою квартиру без сопровождения не суйся. Не рискуй. Он смотрит. И еще. И, когда кажется, что сейчас эта нить оборвется, все равно продолжает. Я опускаю руки и сбрасываю напряжение с плеч. Смотри, у меня всё. Я весь на ладони, бери, сжимай пальцы, суй в карман, подноси ко рту, делай что хочешь, только, блять, вернись, наконец, в мой дом. Он смотрит. И еще. И, когда кажется, что сейчас эта нить оборвется, интуиция уже не подводит. Тэхён отворачивается. Я выдыхаю. Не дышал? Он там опять гремит, шуршит, закуривает по новой. Плечи дергано отражают каждое движение рук, полошатся, беспокоят ткань, беспокоят меня, заливают мою голову опасным чувством нарастающего отчаяния, какого-то наглухо отбитого, дерзкого, подталкивающего воспротивиться собственным обещаниям, закинуть это габаритное существо на плечи, вывалить на задние сиденья Блю и, заперев, отвезти насильно домой. Или донести прямо так, тут недалеко, я бы вполне себе дошел, даже поднял бы на свой этаж, там бы запер, а потом быстренько вернулся бы отогнать машины, пока меня не окрестили преемником старика Хенга. Блять. Я ведь реально готов его утащить. Еще одна нездоровая херь, которую надо пресечь и которую пресечь некому. Единственный человек с такими возможностями в отношении меня стоит спиной, обхватив себя свободной рукой поперек живота, и комкает в пальцах зажеванную ткань рубашки на боку. Мне видно, как она натягивается, очерчивая лопатки и узкую талию. Видно, как дым собирается густым облаком вокруг головы всякий раз, когда Тэхён выдыхает. Видно, что он не просто тянет время, рассчитывая на то, что у меня лопнет терпение или появится кто-то из жильцов, желающих выехать со двора. На этот раз Тэхён взвешивает. Я знаю точно. Потому что есть вещи, которые его сразу выдают, и он это тоже наверняка понимает, отворачиваясь, чтобы скрыть очевидное. Привычку, присосавшуюся к нему с детства, нелепую бессознательную потребность скрести нижним рядом зубов по верхней губе при умственном напряжении. Таком, когда требуется один вариант из нескольких. Тест, экзамен, решение, согласие или отказ, все, где необходимо выбрать из предложенного вслух или подразумеваемого по умолчанию. Я говорю себе, что все идет нормально. Снова. Сейчас он постоит немного в этом мнимом одиночестве, подумает, осознает. Поймёт, что я прав. Потому что я опять прав. На этот раз это уж точно лютая глупость — устремляться куда-то, где точно нет спасения, только, как выяснилось, из-за одного нежелания делить со мной крышу и терпеть нашу исковерканную недосвязь. Очевидно, что ему лучше здесь, на острове, это он дал понять, не отказав в честности, а раз так, тогда нет места лучше, чем со мной. Я живу в крепости, заполненной людьми, которым в случае чего не будет все равно. Потому что не все равно мне. Мы давно вплелись в этот гостевой дом, заняв все его комнаты, давно сплотились сплошным комком одного поселения, создав что-то вроде забавной общины. Так мне как-то сказала Нана, пока обновляла синий и шуршала у меня над ухом фольгой. Ее мать шутливо зовет нас кланом, и это далеко не потому, что дядя Мин и ему подобные квалифицируют всю братву частью эдакой коза ностра, а потому что всё по факту — мы клан и есть, так она говорит, закрывая глаза на нашу инициативность в вопросах обустройства жилья и затяжного ремонта. Мы пустили корни, мы созидаем, мы впитываемся потом и кровью. Сад на заднем дворе — мое детище. Беседка там же — от Милки. Ее расписной звездный потолок — Глицин. Вся кухонная утварь — склад спонтанных закупок Дюмы. Новые кровати в комнатах остальных — подарки Рэя. Коробки рамена в углу — ежемесячные посылки от деда Минджэ, все еще работающего на заводе по производству быстрорастворимой лапши. Мать Наны держит небольшое помещение под парикмахерскую в пристройке с наружной стороны дома, в той части, которая называется хозяйской, потому что прилегает к их одноэтажному дому, и вот отличная возможность обрисовать границы, воздвигнуть барьер и отдалиться, но даже тут у нас раздолье, потому что Минджэ встречается с Наной, живет у нее и давно завоевал расположение госпожи Чхэ, а если бы даже и не любовь, то пропуск выписывали бы дружба и самая простая человеческая тяга к сплоченности. Нана с матерью из тех людей, что тесно нуждаются в других. Мы все, наверное, там такие. Даже Глицин, который любит одиночество и у которого, как уже было сказано, есть куча возможностей снимать себе однокомнатную квартиру без шумных разношёрстных соседей. Просто так бывает, что бо́льшую часть времени человек может быть склонен стоять спиной, но это совсем не значит, что ему не хочется чувствовать за ней тепло. Со мной ведь то же самое. Возможно, я не самый открытый и добродушный член своего племени, но никого это не отпугивает. Мы все разные, все странные, все с чем-то дремучим за плечами. Тэхён тоже дремучий, а еще он мой, то есть со мной, а значит, за него впрягутся просто из солидарности. Просто по факту. Даже если меня не будет рядом, все равно станут его защищать, потому что это негласное правило племени: кто с нами, тот наш, и пусть Милки строит из себя короля песочницы или Минджэ откровенно подчеркивает, где свои, а где чужие, в нужные миг и час при аварийной необходимости действуют другие законы. Тэхён наверняка это понимает. Он не дурак, он наблюдательный, он — более того — ушлый. Это потомственное, это в генах. Ему не составит труда помозговать, скорее всего, он все взвесил еще до этого, а после только бычился или… или, может, дело в моих словах и моем поведении. Сегодня ночью. Я хотел бы понимать больше, хотел бы не быть идиотом, хотел бы спросить и чувствовать, что мне доверяют, как когда-то раньше, и ответят незамедлительно, помня, что для него лично нет в мире сейфа надежнее, чем Чон Чонгук, в которого он может залезть целиком, точно зная, что тот никому не сообщит код даже под страхом смерти. Я хотел бы об этом напомнить. Я хочу. Но, когда он встает вполоборота, стреляя в меня глазами через плечо, понимаю, что слишком сильно всё запустил и так просто уже не получится. — Никакой дружбы. — Он категорично мотает головой, буквально выплевывая порцию смога. Тот не успевает зачахнуть полностью и опадает со словами, будто рот — револьвер на дымном порохе. — И секса. Закончили. Мы старые знакомые. И все. Короткая очередь вхолостую. Но мне все равно кажется, что пули настоящие. Глаза вот точно. Сверлят меня, ждут. Нужно кивнуть. Согласиться. А у меня не получается. — Ты понял? Нет? Да? Наверное? Неуверенного кивка достаточно? — И вне зависимости от того, сколько дней я пробуду в твоем доме, за каждый я буду платить. — Нет. Заключительная затяжка гибнет скорым движением пальцев. Окурок летит под ноги, подошва белых кед поспешно топчет, Тэхён сгребает пачку и телефон с багажника: — Тогда пошел на хрен с дороги. И отворачивается, устремляясь к двери. — Хорошо. — Он открывает, хватаясь за раму, но тормозит, слегка опуская подбородок, чтобы глянуть на меня поверх очков с намеком на более развернутое предложение. Я иду на поводу: — Вне зависимости от того, сколько дней пробудешь, будешь платить. Тэхён выпрямляется, кидает смартфон куда-то на пассажирское: — Сумму выбери сам. Но не меньше половины того, что платишь за комнату ты. — Ясно. — Раз ясно, дай мне выехать и припарковаться. Мне сейчас что угодно ясно, лишь бы не начал брыкаться, передумывая. Пусть показывает характер и набивает цену, пусть хоть накатает райдер на сорок пять страниц, как у Кэти Перри, лишь бы уже припарковал обратно Астон и втащил свою задницу в гостевой дом, чтобы я перестал переживать и смог хоть чуть-чуть поспать. — Если дашь деру, я поеду следом. — Тычу в него пальцем руки с зажатым брелком. Мол: я, блять, слежу за тобой. — Чтоб ты знал. Он уже плюхается в салон, когда повышает голос, чтобы я точно услышал: — Вне трека гонять не собираюсь. Я отхожу к водительской двери Блю спиной: — Чего вдруг? — Нет наблюдателей — нет ставок. — Дверь Астона исчерпывающе хлопает. — Нет ставок — нет бабла. Я открываю свою, тоже повышая голос, не в силах сдержать комментарий: — Для наследника холдинга ты слишком цепляешься за вознаграждение. Двигатель английского гиперкара пафосно урчит, раздавая вибрации вдоль улицы. — Хорошо, что ты начинаешь замечать, Ментос. — Басистый голос владельца кроет его мощным покрывалом. — Плохо, что это ничего уже не изменит. А потом окно плавно поднимается до вакуумной защелки. Значение донесено: разговор окончен. Думай себе что хочешь. Или не думай вовсе. Я выбираю второе, потому что для первого нужны время и место. А сейчас есть я, есть Блю, есть смарт-ключ, есть права, все это нужно соединить и изобрести велосипед. С этим я справлюсь. Отъехать, пропустить, проследить, как паркуется, снова цепляет свои сумки и шлепает во двор мимо беседки, в которой осоловело дымит Милки, кутаясь в овечью куртку, потерявшую вид лет десять назад. Я останавливаюсь, чувствуя острое желание покурить. Ловлю мимопроходящего Тэхёна за ремень повешенной на плечо сумки: — Дай сигарету. Он на буксире притормаживает, не оборачиваясь, лезет в карман брюк и подкидывает пачку в воздух, продолжая путь; я ловлю одной ладонью и вытряхиваю зажигалку, всунутую в полупустую пачку, двигаясь ближе к Милки. — Где ты был? — У того голос скрипучий, еще не смягченный утренним кофе, одной нотой по-прежнему под одеялом. Пока прореза́лся, я успел упасть на пластиковое садовое кресло рядом и сделать первую блаженную затяжку. — Подменял Вана. — А этот? Я вымотан, но не настолько, чтобы не понять, кого имеет в виду Чимин, дергано кивая в сторону опустевшего крыльца и две минуты как хлопнувшей входной двери. — Ездил за вещами. — Он че, прописаться тут решил? Я стряхиваю пепел обычной сигареты в банку от оливок на краю стола. Заднице прохладно, по рукам от продрогшей за ночь пластмассы полигон для конного спорта, хочется принять душ, поспать, подумать и Тэхёна. Порядок нестрогий, желательно смешать, допустимо взбалтывать. Чего точно нет в списке, так это желания слушать чьи-то базарные заебы: — Проблемы, Милки? Он выдыхает цитрусовый пар, пожимает небрежно плечами, мол, еще не знаю, надо подумать: — Нахера ты с ним возишься? — Нравится. — А серьезно? — А я серьезно. Милки расценивает по-своему: — Ты надеешься что-то поиметь с этого кошелька? Я подтягиваю обе ноги под стул, упираясь носками в пол. — Эх, Милки, Милки, — двигаю пятками, замутив круговые движения: разгоняю кровь после смены, — всё у тебя об одном и том же. Меня учат уму-разуму: — Он не нашего круга, не забывай. — А я, по-твоему, вашего? — Склоняю шею в обе стороны по очереди до хруста. — Ты не спрашивал себя, почему я не на все вопросы отвечаю? Мало ли кем я был до приезда сюда. Мой взгляд перехватывают поверх плеча: — Фу, сколько пафоса, Ментос. — У Чимина сущий бардак на голове, волосы выглядят так, будто это три зимние шапки натянуты друг на друга. — Ты это ты. Мне выше крыши. — Ну так не крысся, присмотрись. Он — это тоже он. — На коллекционном суперкаре, на который не заработал ни воны? — Так тебе его Астон нравится? Попроси, он даст прокатиться. — Ага. — Друг вытягивает ноги, скрещивая в области лодыжек, носы «домашних» кроссовок задевают другой свободный стул, заставляя с грохотом проехаться по деревянным половицам. — На своем члене. То ли пора спать, то ли Милки ведет не туда, но начинаю терять нить разговора: — Так проблема в члене или в машине? Я запутался. Чимин едко усмехается. Коротко затягивается, выдыхая в сторону. — Сам-то не боишься? — Чего? — Что ночью проснешься, а он с тебя трусы стянул и сзади пристраивается? Я морщусь. Причин много. Приторный привкус цитруса даже на собственном языке. Чужие претенциозность, грубость, зависть. Косвенное оскорбление на далеко не развлекательную тему. Лютое предубеждение в сторону дорогого мне человека. — Милки Вей все никак не вспомнит, что уже вышел из тюрьмы? — На это мычат короткой высокой нотой, мол, ну ты и скотина, Чон Чонгук, мог бы и не вякать. — Не исходи таким количеством говна на человека, только потому что ты проебал успешное будущее, а он — при том же лихачестве — умудряется свое сохранять. Чимин цыкает, качая головой. Губы растягиваются в оскале: — Падла ты, Чон. Мы затягиваемся одновременно. Где-то внутри дома слышно, как Дюма врубает плейлист для утренних сборов. Я говорю: — Как и ты. — И подумываю принести Тэхёну с кухни хотя бы пару бутербродов, иначе он сам, небось, так и не спустится. Милки зевает, прячет свободную руку в карман и устало соглашается: — Как и я. Мы докуриваем молча под отголоски чего-то попсового. Я думаю: кто нынче без греха, верно? Человек долго живет. Ему ошибаться суждено природой. Мама сказала, что главное — исправлять. А я мальчик послушный. Я уже начал.