ID работы: 10442251

Комедия в восьми актах

Джен
R
Завершён
3
автор
Размер:
112 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

9.

Настройки текста
      Вот так. Галька ошиблась. Саша не приняла смерть от своей руки. Самоубийство — это вообще слово слишком громкое. Заголовок для местной газеты, позор для семьи работника медицины: второй раз за карьеру — это уже какое-то издевательство. Вопиющий скандал, могла бы сказать мама. Но мама только кричала — Саше или на Сашу, было тогда не совсем понятно. Всё на самом деле произошло скучнее некуда.       В двух словах можно было разъяснить, что никакой смерти не случилось. Суета, обыденность. Чуть меньше получаса она была, можно сказать, без сознания, а потом её откачивали, и долго рвало, и, чтобы отбить запах, под голову сунули какую-то мокрую тряпку, и все сосуды на лице полопались до синевы, и плакать она не могла. Мама умоляла не класть её в лечебницу: разрушенная карьера и всё такое, по глупости. С каждым пятым такое бывало. И соседи не решились принять на грудь бутылочкой больше, чем в день города, и не качали в такт головами, как старые проповедники…       Жизнь, в общем, не прервалась, конца комедии не было видно, а начало началом зваться постыдилось. Сашу выпотрошило достаточно сильно (учитывая общее истощение организма), чтобы вообще не вставать с кровати ближайшие две недели. Тем не менее, ей шёл двадцать первый год. Тем не менее, она вставала. Уходила за молоком в магазин — нечёсаная, в свалявшейся домашней одежде, пила воду из пластиковой бутылки маленькими глотками, через силу запихивала в себя мамину подгоревшую овсянку.       Мама смотрела из окна, как Саша толкает двери супермаркета через дорогу, как древние воины таран, садится на скамейку у дома, поджав белые сухощавые ноги, глядит под них же — в пыль и наконец звонит в домофон. Мама смотрела, а покинутая овсянка естественным образом подгорала. Дальше двора Саше «прогуливаться» запретили, иначе телефон бы ей надорвали, как пить дать, уже через несколько минут. Запрет был смехотворный, но легче жить так, чем оправдываться за каждый косой взгляд и шаг не в ту сторону, — чем вообще говорить с ними. Говорить было не о чем. Саша просто знала, что если будет лежать, умрёт ещё до конца лета, только куда с большими мучениями. Отец бы натыкался взглядом и, улыбаясь, предлагал валяться не здесь, а в психбольнице, мама бы волновалась, что подумают о затворнице, которая даже людям на глаза не показывается. Но уходить Саше было нельзя.       Только когда потихоньку надежды начали совпадать с «показаниями кардиограммы», когда лютый, животный страх смерти, страх пережитого пересилил отчаяние, поняла, что уйти надо. Всё равно, куда и какой ценой. Убежать от них, чтобы просто продолжить существование. Как долго и для чего, вопрос открытый. Жалко, категорически не вышла из Саши самоубийца, смелости или умения не хватило. Да и как будто она мёртвая кому-то была нужна… Было противно и жалко своего идиотского поступка. Всё хотелось забыть, как страшный сон, сгладить в памяти. Если уж жить, то жить толково, жить чуточку лучше. Не здесь.       Саше казалось забавным, что мысль о «побеге» не пришла ей раньше, только безотносительно Жени. Размечталась, бывает. Только ведь и в сказках — ложь, да намёк. Чёрт бы с ним, с Женей… Саша отлично понимала, что рассуждает так легко лишь потому, что, помимо её личной боли, существовала непримиримая и честная обида за Лену, существовало право очернять и перемывать кости человеку, что посмел её обидеть. Честь семьи, так сказать. Вендетта. Саша трусиха безбожная, в ином случае она бы и вспомнить дурным словом не смела. Кому интересно, что у неё самой кровит?       Где-то внутри тлел жалкий огарок былого чувства да, бывало, схватывал спазмом обрывок воспоминания. Только с памятью с того дня рождения становилось отчего-то хуже и хуже. Оставалось впечатление, вкус на губах, струйка воздушного потока по макушке. И от Жени… Винсента — впечатление было горькое, смазанное терпким привкусом гадости, которой она налакалась в тот вечер у отца. Столько лет беспокойного, преданного чувства, чтобы помнить только его конец… Чтобы одним днём перечеркнуть все предыдущие, каждый разговор, шутку, касание. Чтобы убеждать себя, будто действительно всё равно, когда всё равно нисколько не было. Женя причинил столько горя, и ему же легче всех, как и хотел, — креста на нём нет. Он и не интересуется собственным сыном, поди. Хотя тут и к Саше имелись вопросы.       Краем уха Саша слышала счастливую болтовню о новорождённом племяннике, журила себя, что никак не позвонит Лене с поздравлениями, и всё-таки малодушно не звонила. Настроение было не праздничное. Кошками скреблись на сердце мнительные домыслы и холодный страх двоечника перед директорским кабинетом. Неужели у Саши хватит совести всерьёз говорить о ребёнке так, словно она рада ему, как остальные, словно на их с Леной сестринскую любовь комар носа не подточит, словно с вышины своей мудрости Лена не скажет с театральным вздохом: «Ну я же говорила!», когда у Саши и так на душе погано, или не начнёт привычно потешаться, ни о чём не догадываясь? Неужели сгнило яблоко раздора? Саше истово не хотелось выяснять отношения и скатываться сызнова в то же болото…       Но спустя месяц двадцатилетия она-таки не вытерпела, скрепя сердце позвонила Лене и минуты с три бубнила экспромтом что-то заздравное, а после нагло попросила денег. Была не была: в конце концов, если семья так гордится ролью её извечных спасителей, пусть! Представляешь, какая беда, сессию завалила вместе с пересдачей, вместо отчисления на платное предложили перевести, а средств — ну совсем в обрез! Да, я ужасная сестра и вообще человек дрянной, но зато вернуть обещаю с процентами! Тьфу, какая гадость.       Сказать легко, а всё ж таки ныло где-то под боком, что так не должно быть: совестно врать еле сводящей концы с концами кормящей Лене, несправедливо, что самой Саше не на что дышать, — и, тем не менее, жадность брала своё. Беспримесная, искренняя жадность к утраченной самооценке. Лена, к вящему удивлению, ответила бодро, чистосердечно пообещав подумать. Саша намёки понимала отменно и махнула рукой, как вдруг аккурат через неделю в её комнату внеслась донельзя возмущённая мама.       — Ты совсем совесть потеряла, да?       Саша устало глянула на неё исподлобья. Она, кажется, совсем разучилась изумляться такому тону. И всё-таки паршиво, если Лена проговорилась ей. Несерьёзно совсем.       — У тебя своего дома нет, что ли? — продолжала Зоя. — Выдумала какой-то бред. Тебя одну-то оставить нельзя, проблем не оберёшься, а ты за ребёнком следить хочешь… Лене там только тебя не хватало для полного счастья.       Окончательно запутавшись, Саша сказалась усталой и далее применяла единственно верный метод — игнорирование — до тех пор, пока мама, назлопыхавшись, не отправилась восвояси на кухню.       Дозвониться до сестры удалось куда быстрее, чем Саша ожидала.       — Я тебя нанимаю, — беспечно, как и всегда, объяснила Лена. — Будешь сидеть с Мишей за деньги, раз они тебе так нужны.       — Да какая из меня нянька, ты что… — досадливо поморщилась Саша. — Не можешь дать в долг, так и скажи. Нет у меня сил младенцам попы подтирать, я сама еле живая.       — Дура ты, — констатировала Лена, понизив голос. — Я хочу тебя вытащить оттуда хоть на месяц. Родителей уговорим, что у нас жить тебе будет удобней. Подумаешь, пара кварталов. Они и сами пусть от тебя отдохнут… Знаю я, что тебе несладко.       — Да что ты?       — Я в курсе про все твои «болезни». Мама позвонила мне в тот же день.       — И не побоялась, что у тебя молоко от волнения пропадёт? — съязвила Саша.       Лена скрипнула сердито зубами.       — Ты серьёзно думаешь, что ей плевать на тебя? Саш, она там чуть сама не умерла… — разозлилась на свои безуспешные увещевания и сестрицыну глупость и фыркнула: — Ладно, в общем, моё дело предложить. Не хочешь, сама выпутывайся.       — Хочу-хочу, — пробурчала Саша и вздохнула тяжело, как камень с души свалился. — Спасибо, Лен. Я правда благодарна. Посмотрим, как пойдёт.       — Вот и ладно, — хмыкнула Лена. — Игоря я убедила чуть-чуть потесниться, будет у тебя свой уголок. Он мужчина гостеприимный. Только с Мишкой тебе хочешь не хочешь сидеть придётся. Не совсем даром же нам лишний рот кормить. Ничего, научу паре приёмчиков. Своих растить будешь, ещё спасибо скажешь!..

***

      Саша знала, что покидает этот дом навсегда. Таковы, по крайней мере, были чаяния. Лена, сама того не зная, подарила ей драгоценную возможность сделать первый шаг, пусть и, возможно, решающий. Смешанные чувства теснились в Сашиной груди, когда она, с трудом передвигая конечностями, собирала в престарелый верный чемоданчик только самое необходимое для жизни в почти идентичной квартире такого же угрюмого серого дома краснодольского спального района. Бегло оглядывала облезлые бежевые обои, тяжёлые пыльные занавески, заполонённое зеленящимися ветками окно, исполинский шкаф, письменный столик со сгорбленной лампой, и не могла поверить, что это в последний раз. С Сашей не бывало удачных совпадений, а что здесь решает её воля, право слово? Вселенная просто посмеётся над ней, в очередной раз обведя вокруг пальца, и снова она окажется на малой родине по этому же адресу, ведь человеку от своих корней не убежать.       Саша может уехать из Краснодола, только Краснодол из неё никуда не денется. Она росла в нём. Она с ним срослась. Сколько идиотов, как Саша, бегут отсюда, и сколько их находит себе место в мире — найдёт ли его хотя бы Галька? Найдёт ли когда-нибудь Гальку Саша? Она надеялась как можно меньше скучать по городу, в котором не осталось надежд, потому что не скучать совсем не смогла бы. Потому-то и рукам было тяжело обшаривать все изученные досконально уголки, полочки, коробки, и дрожал голос, когда прощалась с прикорнувшей на своём обычном месте в коридоре Ильиничной (боже, ведь она была старухой ещё в Сашином детстве!), — знала, что следующей встречи не будет. Глухая Ильинична всё равно умрёт, когда (если) Саша вернётся сюда снова. Или умрёт сама Саша. Кто-нибудь всегда умирает, когда прощается. Благо, никто из соседей больше не вышел её провожать: ни лишних печалей, ни слухов не будет, — всё тихо и просто.       — Ты говорил, что я зря твой хлеб ем, — бросила Саша ехидно дымящему ей в лицо отцу. — Что сижу у вас на шее. Теперь кончено.       Отец, кажется, был и не против, только пророчески презрительно свистел сквозь жёлтые зубы, а вот мама, сердцем чувствуя какой-то подвох, надвигающуюся беду, по привычке смотрела сердито и настороженно, провожая Сашу. Чёрт знает как её пришлось уговаривать отпустить дочку к сестре. Единственное и радовало, что день и ночь под присмотром будет… Такой мама Саше и запомнилась навсегда: с озабоченной морщинкой меж бровей и тревожно поджатыми губами.       Саша вышла без оглядки, бросив что-то дежурное на прощание, словно действительно планировала вернуться. А потом, спотыкаясь, брела по исхоженной лестнице, всегда одинаково пахнущей гнилью, мочой и кошками, зло толкала перед собой ставший вдруг сосредоточением мира чемодан, цеплялась отчаянно за шаткие перила и почти что плакала. Ей было ужасно жаль оставленного в комнате: увезти с собой все пожитки, не вызвав подозрения родителей, было невозможно — и… ещё чего-то невыразимого жаль до одури. Но вернуться у неё уже не было сил.

***

      Если с Ленкой дело было улажено со скрипом, то о разговоре с Лю — как никогда честном — Саша и помыслить боялась. Ещё и провести его нужно было уединившись, в тайне от вездесущей сестры, в её же доме — не-воз-мож-но. Но всё-таки, бегай не бегай, однажды это сделать придётся. Как ни в чём не бывало заявить: «Я, конечно, ни разу не осведомилась о твоём ужасном самочувствии, потому что сама чуть не окочурилась, я, конечно, напропалую врала тебе кучу времени и игнорировала попытки наладить контакт, но теперь я хочу переехать к вам в Заозёрск. Насовсем! Вот!»       Это был единственный вариант, и, что самое гнусное, Саша в нём почти не сомневалась. Лениных денег, очевидно, не хватит, чтобы круглый год снимать даже самую убогую квартиру, а Лю всегда примет (хотя бы на некоторое время), поддержит, подотрёт племяннице нос, даже если это станет во вред ей самой, — потому что своих детей у неё нет, и на неблагодарную Сашу она возложила все накопившееся чувства и гипертрофированную заботу. Никто и слова не скажет даже на такую бессовестную просьбу. Только чувство вины, так долго зудящее где-то в желудке, от этого никуда не делось. Лю самой, должно быть, до сих пор туго, а Саша только добавила хлопот — и, главное, снова не по делу. Она даже не умерла, зато почки и печень ей ещё долго спасибо не скажут.       Ещё и мама на следующий день после незадавшегося дня рождения, взмыленная и, мягко сказать, притомившаяся с натянутой улыбкой хватать трезвонящий домашний (Сашин предварительно был выключен) телефон, на хриплое приветствие едва пришедшей в себя сестры банально сорвалась и, сквозь зубы процедив что-то про отравление приснопамятным салатом, бросила трубку на рычаг, как спартанского младенца на камни ущелья. Просто пропасть невероятно удачных совпадений!..       Как и ожидалось, Лю ответила тепло и оживлённо: родной голос, как облегчённо отметила Саша, пришёл в норму. Она тяжело переносила болезнь, но в конце концов выкарабкалась и вернулась к привычному ритму жизни. Правда, этим летом они с Володей так и не выехали в отпуск из-за боязни рецидива в дороге. Лю сразу же бросилась расспрашивать о самой Саше, и от искреннего участия, нежности, тоски — Лю не могла не знать сердцем, что случилось какое-то несчастье — у той предательски ёкал всё тот же орган. Саша так и не решилась рассказать о главной причине своей просьбы, лишь уклончиво поведала о непреодолимых семейных трудностях со свойственным ей полунамёком в паузах. Пообещав посовещаться с Володей (что автоматически означало согласие: Володя любил Сашу, как дочь), Лю, уже давно ждавшая этого разговора, только поинтересовалась, как быть с учёбой. Если она останется надолго.       Саша почесала в затылке. Проучившись три года в заклятом медицинском, о нём она обыкновенно думала в последнюю очередь, хотя о причине регулярного недосыпа и панических атак забыть полностью можно было едва ли. Сестра вечно сетовала на Сашину несерьёзность и недальновидность, но совершенно забывала о том, что когда-то и их мама ушла из института ради отца, не проучившись и двух лет. Пример был, конечно, отстойный, но на то, чтобы утереть нос родне на случай чего, вполне годился. Мама скорее умрёт, чем признает свои прошлые решения неудачными, — впрочем, когда она ещё узнает всю правду?.. Внутренний раздрай и сама обстановка шпионского разговора полушёпотом в дальнем углу комнаты пробудили в Саше какое-то ослиное упрямство. Пропади оно всё пропадом! Чтобы что-то построить, нужно сначала «до основания разрушить», так ведь? И она обещала Лю с всей ответственностью решить этот вопрос по приезде в Заозёрск: всё равно её решения это никак не изменит. Лю на это только фыркнула и наверняка притворно закатила глаза. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось.       Жалко, что Лю не видела Мишку, отчего-то подумалось спустя какое-то время жизни у сестры. Внучатый племянник, в конце концов. Хотя и Ленин сын. Саша никогда не чувствовала близости ни между мамой и тёткой, ни её же теплоты к Лене. Лю всегда была в их доме просто гостьей, безусловно, частой и даже нередко желанной, но не более того. Саша догадывалась, конечно, о каком-то неразрешённом былом конфликте, знала о причине переезда Синицыных за три девять земель от родного города, но Лю на вопросы обычно отмахивалась, а мама прожигала Сашу сердитым взглядом. Много будешь знать, скоро состаришься.       Так и получилось, что, несмотря на вечные неразрешимые недоразумения, гораздо больше о маминой жизни до встречи с отцом Саша знала именно от тёти. Понимала интуитивно, что та молчит не из желания пустить пыль в глаза: Лю явно не хотела рассказывать дурного о Зое, понимая, что Сашку это, во-первых, расстроит, а во-вторых, до ремня доведёт. Но если ссора между сёстрами ещё была исключительно их делом, то отношение тёти к Лене Сашу расстраивало смертельно, хотя и было объяснимо: этот холодок, и предвзятость, и откровенное неумение ладить (и это от преподавателя с огромным стажем!). Лена всегда стремилась быть похожей на маму, а Сашка, соответственно, автоматически отождествлялась Лю с нею самой. Это было неприятно, пугающе и, главное, нечестно, — такое поведение человека, который Саше всегда представлялся вершиной справедливости.       Новый член семьи — наконец-то мальчик! — мог бы стать неплохим поводом к перемирию, да только Лена, мать-волчица, ревнивая и бережная, боящаяся доверить сына даже Саше, которую она знала как облупленную, ни за что бы не решилась. И, к несчастью, имела на это полное право. Хотя ребёнок полюбился бы каждому: спокойный, улыбчивый, что-то беззаботно воркующий себе, не похожий на Лену ни чёрточкой, зато более чем — на Женю. Саша догадывалась, что так и случится, знала, какую боль будет причинять ей время с маленьким человеком, который так напоминал Винсента — именно эту ипостась, юного, безвинного, красивого, как рассвет. Мягкие волосики, всё темнее с корней, глазки цвета ящерицыных чешуек, пухлый да румяный — кровь с молоком, губки аккуратным бантиком. Чисто иконописный младенец Иисус.       Саша, конечно, не сразу привыкла. По правде сказать, привыкать и не хотелось. Ребёнок действительно полюбился бы каждому, — но как кукла, ловко сделанная игрушка с носом-кнопкой, которой памперсы не меняешь, не стучишь слюнявой погремушкой по кроватке и не заливаешь в пять утра грелку от колик. В обязанности Саши всё это входило, не считая вынесения подозрительных Лениных взглядов исподтишка — словно Саша, ей богу, только и мечтала задушить Мишку в колыбели, и вечного напоминания себе, что рождение этого ребёнка навеки закрепило за Леной место победителя. Плевать, что Женя именно из-за Миши сестру и бросил, плевать, что не хотел его признавать, — это был его кровный сын, пусть даже носящий материну фамилию, маленькая копия, неминуемая часть настоящей, хотя и разрушенной семьи. Слушая резкие, но справедливые упреки Лены, что она в очередной раз не так держала, купала, укладывала Мишу (нужное подчеркнуть), Саша как никогда чувствовала себя чужой этому миру.       Она едва справлялась с заботой о себе, не говоря уже о малыше, с которым возилась на исходе сил. Она всё отчётливей понимала, что никогда бы не хотела быть на месте Лены и иметь собственное такое «чудо». А Лена справляется, Лена ведёт себя как подобает истинной матери, Лена создала свою ячейку общества и состоялась: даже работать по сети урывками успевает. Саша бы тоже должна однажды. А она не хочет да ещё нянчится с чужим дитём, живёт на хлебах его родителей, ревнует его — не как живое существо, как субъект для воздействия. Со мной всё не так. А я тоже хочу быть похожей на нормальную женщину. Я тоже хочу, чтобы меня так любила семья. Я тоже хочу уметь так любить. Это противоречие убивало её.       Если Миша, бывало, напоминал сына божьего, то Ленка — со всей её нескромной, прямолинейной резкостью и цинизмом — становилась подчас практически мадонной. Любить она умела куда лучше Саши, и глубоко, до основания меняла её эта любовь. Во всём было трепетное чувство к созданному ей человечку: в мягких прикосновениях губ к влажному затылку, округлости усталых глаз, чуть заметных озабоченных морщинках у переносицы, краске набухшей молоком груди. Какая-то здоровая сила скрывалась в этой неземной любви, готовность беречь и защищать своё намоленное, напитанное лучами горячей родительской души. Саша завидовала, завидовала и изумлялась. Неужели Лена простила Винсента первая — так, что не видит его черт в сыне, не боится затаившейся в маленьком сердце жилки подлого обольстителя, неужели и в этом она сильнее, благороднее сестры? Саша, раздосадованная, но одновременно тронутая, говорила с ней об этом, сама не зная, похвалить она хочет Лену или поддеть.       — Миша на тебя похож, — заметила она как-то.       Фраза эта пришлась совсем некстати. Они с Леной в тот день остались дома одни: Игорь, скептически поглядев на ссутулившуюся жену, в чьих мешках под глазами можно было уголь таскать, вызвался сам довезти малого в поликлинику на прививку. Лена, ещё никогда не расстававшаяся с Мишей больше, чем на полчаса, места себе не находила от тревоги. А Саша, в спокойное время по привычке отмалчиваясь, выдавала всё на-гора под горячую руку сестры, переходя свой сотый Рубикон.       — Не мели чепухи, — огрызнулась Лена на, казалось бы, безобидную фразу. — Мы все знаем, на кого он похож. Игорь тоже говорит, мол, вырастет, будет вылитая я. Глупо отрицать очевидное. А я просто хочу его вырастить хорошим человеком. Наперекор всему. Не нужна мне эта «похожесть».       — Не скажи, — заспорила Саша. — Игорь прав, люди меняются. А может, второй ребёнок будет на тебя ещё сильнее похож!       — Как у нас? — усмехнулась Лена. — Ты на папу, я на маму?       — Ты не похожа на маму.       — Чего это?       Саша со свистом втянула воздух.       — Мама смотрит на нас, а видит себя и Лю. История, какая бы они ни была, повторяется. Ты будто она, с тобой легко и понятно, а со мной что?       — Думаешь, мне очень легко живётся? — угрожающе сощурилась Лена.       — Думаю, что у тебя хватает сил не перекладывать ненависть к Жене на Мишу.       На Лениных скулах заиграли желваки. Едва сдерживаясь, она нервно облизала губы и вдруг выпалила:       — Откуда ты знаешь, сколько я трачу сил? Как же мне осточертела твоя омерзительная привычка душу вынимать своим нытьём! Посмотрите, как я из кожи вон лезу, чтобы внимание привлечь к своей беспомощности! Больно мудрой ты себя возомнила, со своей жизнью справиться не можешь, а в чужую лезешь.       — Ты как будто не лезешь! — Сашу аж затрясло. Больно, больно ранила её неудача. Хотела чужую подноготную выскрести и сама осталась в дураках. Но и у неё было что высказать. — Постоянно строишь из себя героиню, чтобы меня лишний раз унизить. Вот зачем ты меня сюда притащила, если ни тебе, ни Игорю — это что богу свечка, что чёрту кочерга? Если одни проблемы от меня здесь? Я не хочу, мать твою за ногу, быть спасённой ценой постоянных угрызений совести за это, понимаешь ты или нет?!       — А ты… — Лена задохнулась от злости и внезапно из глаз её брызнули чистые, честные слёзы. — Ты понимаешь, каково это, потерять сестру?       Саша пошатнулась от изумления и захлопала глазами. Всю ярость как рукой сняло. Осталось ядовитое, горькое чувство, которому она не могла пока дать определения. Вот и довела ты её. Вот тебе и наследственность, Саша Синицына. Ты теперь та, кто рушит уютное семейное гнёздышко, — воистину гены отца. И от досады на все эти едко жалящие слова, от внезапно пронзившего осознания истины клокочущее в глотке пламя вдруг застыло противным склизким холодком где-то на дне желудка. Она почувствовала, что сейчас может сказать что-то очень страшное — непростительно страшное. И не ошиблась.       — …почти потерять! — тем временем овладела собой Лена. — Я тоже могла бы — всё, что угодно! Но я никогда так не сделаю, потому что люблю своих близких и знаю, что с ними сделает моя смерть! — совсем как ребёнок, Мишка порой, она тёрла опухшее лицо гладкими белыми ладонями и неуютно, зябко заламывала руки.       — Ты, Лен, попутала что-то, — откликнулась Саша. — Ложь как пальто не подают, это о правде. Потерять, говоришь? Где потерять? В капусте, где нашли? Как легко ты заменила слово «слабость»! Ты упрекаешь меня в притворстве, а вся твоя правда гроша ломаного не стоит. Ты столько лет замалчивала эту свою боль, эти свои слёзы, всё притворялась, что ничего плохого не происходит, так и положено. Всё стремилась показать, как у тебя всё хорошо в ущерб прочим. Ну, что ты так смотришь? Хотела быть похожей на маму, получай! Я вот чуть копыта не отбросила, но даже тогда с тобой не сравнилась. Ты же не думаешь, что что-то действительно изменила? Лен, я могу сделать это ещё раз — травануться — и это даже не шантаж. Мне дерьмово постоянно, меня тошнит от мяса и молока, волосы лезут, зубы скоро гнить начнут. У меня голова раскалывается от Мишиного крика. Я постоянно ощущаю неминуемую лажу, в какую бы сторону ни рвалась. Всё, что есть во мне, умирает.       У Лены мелко дрожали плечи и губы. Давно, давно она такой не была.       — А ты чего ревёшь-то? — добила её Саша, ухмыляясь. — Прекращай. Забыла, сильные девочки не плачут? Любимые девочки не плачут.       Лена дала ей пощёчину — как мама, ей богу, как мама! — и хлопнула дверью.

***

      Саша проспала мёртвым сном практически сутки. Она уже очень давно не говорила столько, всё Сашино существо было измотано этим отвратительным монологом, и ничто не могло разбудить её. Саша не хотела просыпаться, потому что вся голая, смешная истина о ней не была ещё рассказана, а столько уже оказалось бездарно растрачено и растрясено. Каждый раз, когда она говорила правду — пусть по-своему жалко, но так, как ощущала — происходила маленькая смерть. Что тогда с Винсентом, что с родителями… Это невыносимо — говорить правду, невыносимо — быть тем, для кого она актуальна. Быть вообще, вестимо. Но она, как всегда, проснулась.       Игорь, по доброте душевной оставшийся с ней на экстренный случай, позвал Сашу пить чай с чабрецом, пряный и горьковатый — медового цвета медленно наступающей на них осени. Говорили ни о чём, как водится. Хороший Игорь был человек, понимающий. Понимал, по крайней мере, что Саше кусок в горло не лез, и вообще вёл себя, как настоящий джентльмен. Предложил какое-то лекарство принять. Саша засмеялась тихо и покачала головой.       Около шести вечера вернулась Лена с Мишей, кажется, от родителей. Пришла к Саше и тихо села на скрипучую кровать, совсем рядом.       — Знаешь, почему я стала юристкой?       Саша подняла на неё вялый, искусственный взгляд.       — Я хотела уметь убеждать людей не совершать глупости. Чтобы меня слушали. И меня слушают, Саш. Даже мама. Все, кроме тебя…       Саша сморщилась и приоткрыла рот в попытке что-то возразить, но Лена дёрнулась вдруг испуганно, словно действительно до смерти боялась быть не услышанной.       — Моя вина, что я не смогла тебя остановить. Прости меня. Прости за всё время, что я тебя не слушала и не воспринимала всерьёз сама. Не знаю, что бы делала, если бы тогда… Я просто не хотела дать тебе повода считать меня слабой.       Саша глуповато улыбнулась.       — В конце концов, именно ты говоришь мне это. Я никогда не считала тебя слабой, Лена. Я сама не хотела вываливать всё это вчера, знаешь, полезло из башки… Нельзя было так с тобой.       — Можно. Я в итоге осталась у разбитого корыта и чуть не похоронила тебя. Как будто Женя того стоил… — Лена произносила слова хрипло и тяжело, давилась ими и становилась от этого будто светлее в сотни раз. В ней было больше мужества, чем в ком-либо на свете.       — Да ты ведь простила его?       — Да. Так проще. Ты не поверишь, я столько плакала, когда он меня выгнал. Когда Мишку не признавал. Но теперь даже за деньгами в суд не пойду к нему. Знаешь, когда мама обращается к богу, она во многом права. Она всё говорит, надо учиться облегчению души через прощение.       «Уж чья бы корова мычала!» — заметила Саша про себя.       — Да нет его, нет бога, Лен. Галька моя верила в него, так верила, что маме не снилось. И что её бог с ней сделал?       — Саш, она юродивый человек. У-бо-гий. Бог её не защитил, потому что он — всё, что у неё было. А у тебя есть мы.       Саша хмыкнула.       — Лен, я уезжаю в Заозёрск. Навсегда. Для этого мне нужны были деньги. Ничего больше нет.       Лена смертельно побледнела.       — Саш, очнись! Это тебе не шутки. Я дам тебе деньги, господи, мне не жаль, но ты какой-то бред несёшь. Вся твоя жизнь — здесь.       — Нет, — качнула головой Саша. Ей вдруг стало легко-легко. — Здесь моя смерть. Здесь люди, которых я больше не считаю своей семьёй. И не могу простить. Они могут считать меня плохой, неблагодарной сволочью, позором семьи — сколько угодно. Но я — больше не их собственность. Я дезертирую.       — К Лю? — небрежно поинтересовалась Лена. — Хотя зачем я спрашиваю… У тебя всегда был выбор.       — И у тебя.       — Да на кой чёрт он нужен? Заозёрск — большой город, Саш. Ты потеряешься в нём. Мама с папой никогда не хотели нам такой же судьбы, как себе. Строить вечно что-то, бежать, рисковать всем, что имеешь. Папа пахал за семерых всю жизнь, мама пожертвовала мечтой ради нас. И то, глянь, что с ними сделалось. Ты так не сможешь.       — Поэтому я больше не их дочь. Но всё ещё твоя сестра.       — Ты дура просто. И ты вернёшься, когда поймёшь, что не сможешь там, — она проговорила это на одном дыхании, будто стремясь убедить себя прежде Саши. — Сейчас с тобой бесполезно спорить, но… Помни, что я всегда на связи. Я не хочу больше потерь.       — Хорошо, — милостиво кивнула Саша. Просто — «хорошо». — Но даже Мэри Поппинс пришлось однажды улететь, чтобы подросшие дети не успели зарыться в её грязное бельё. Не рассказывай ничего Мишутке потом.       — Ты достала меня со своей литературой. Не расскажу.       — Знаю.       Лена, не в силах поверить в произошедшее, только растерянно мотала головой. Все её старания по примирению Саши с родителями, все тревоги и авантюры пошли прахом. Дети всегда одинаково бессердечные создания. И, главное, Саша в свои наглые двадцать лет знала, что она бессердечна.       — Я была в нашей комнате сегодня. Там остались твои книги. И фотографии. И цикламен на окне. Кому это всё?       — А ты спроси у отца, — почти неиронично предложила Саша. — Не нужно ли ему топлива в баки? Разрешаю достопочтимому Синицыну последний раз в жизни гореть за мой счёт.       В середине сентября Саша села на поезд до Заозёрска.

***

      Лю всю жизнь не любила карие глаза. У Володи были светлые, что песочная пыль, у неё самой, как и у сестры — серебристо-серые, русалочьи. Саша должна была унаследовать их, но родилась с отцовскими. Обыкновенный, как всякая трагедия, даже плебейский цвет лежал на девочке проклятьем — проклятьем рода человека, который стал горем для своей жены и детей, о котором Зое не хотелось говорить, а Лю — спрашивать. Это было семейное дело, настолько семейное, что по Сашиному взгляду всё становилось понятно и так.       Она приехала в Заозёрск почти без всего, совсем не двадцатилетняя — подросток. Хотела казаться взрослой, взрослее чем есть, а оказалось — худенькая, зашуганная, зажатая девочка — зверёнок в капкане. Зверёнок во всём: она быстро научилась различать Лю и Володины шаги, умело притворялась спящей, ела мало и стремительно. На объятия отвечала вяло и как будто стыдилась этой простой ласки, а Лю не могла её не обнимать. Она прижималась бережно и ждала, что Саша в её руках рассыпется, растает, умрёт от тоски, которую Лю не знала чем утешить. Саша дышала в плечо — и хорошо, что уже дышала. Её лишили необходимости объясняться, но первое время она болтала без умолку, стремилась оправдаться за своё пребывание в доме, беспечно заболтать тётку, чтобы её не спросили о главном. Потом отпустила себя и стала говорить реже и реже, а на вопросы отвечала таким тоном, словно прежде за право слова приходилось биться насмерть, словно всякая её мысль должна была быть оспорена или высмеяна.       Лю не знала, что делать. Что она уже сделала не так. Она ли? В Лю было столько невыраженной, детской злости на себя, на сестру, на мир, сколько в её возрасте испытывать уже не положено. Она словно заразилась от Саши, только Саша с каждым днём как будто угасала, а Лю наоборот — сильнее лихорадило. Пульсировали на языке полузабытые слова.       «Мне бы тоже, надежды оставив, напасть на неё,       Чтоб тебя защитить хоть словами, неистовым помыслом…»       Это была старая, принятая читателями сказка. У сказки был чёткий, красивый шрифт, заслуженное издание, иллюстрации — только смысла у неё не было. В ней не было избавления человеку, которого автор любил — а тогда зачем она существовала? Лю не было рядом, Лю недостаточно старалась, Лю не слышала мольбы о помощи… Никто не слышал. Никто, может, больше и не услышит.       «Милый мой Одуванчик, что же ты с собой сделала?» Почему я назвала тебя не Розой — ведь у них хотя бы шипы есть? А на тебя дунь, ты разлетишься.       Лю взяла больничный, чтобы находиться с Сашей дольше, чтобы следить за ней пристальнее, и думала, что никогда больше не выйдет из дома. Если бы это помогло… На Саше не было лица. Она даже не старалась, и не злиться на неё было тяжело и больно одновременно. Хватит напоминать мне, что я не оказалась рядом вовремя, что я обманулась твоими словами так легко. Что я оказалась не надежнее твоих родителей. Это невыносимо. Невыносимо, что дыхание у тебя слабое и прерывистое, как рябь по стоячей воде. Невыносимо, что ты устала жаловаться, что не видишь смысла в честности, что бессилие твоё — машинально.       Лю брала её мягкие безжизненные руки в свои, и говорила какие-то глупости, и обнимала снова и снова — пока было что обнимать, и ловила безнадёжно этот пустой взгляд, и укладывала спать, как маленького ребенка, взбивала подушку, поила бульоном через кашель и сомкнутые упрямо губы. Когда она засыпала на стуле, чтобы в своём кошмаре Саша не была одна, Володя — её ласковый муж, который так редко злился — говорил, что «это уже ни в какие ворота». Однажды он посмотрел на Лю очень серьёзно и спросил, не будет ли лучше, если он Сашу убьёт. Лю очень тихо извинилась. Потом извинился Володя. Им обоим тяжело давалась любовь.       На Сашу можно было кричать, и Лю, бывало, срывалась, потому что только так можно было привлечь внимание племянницы, и не хотела думать, сколько лет эта привычка к молчанию вырабатывалась. Не хотела думать, за что это всё свалилось на неё, на Володю, который вообще ни в чём не был виноват и всё же любил Сашу как дочь сквозь все свои неумолимые слова. Но он хотя бы имел смелость их говорить, стирал платочком с Сашиного лица крошечные кристаллики соли и украдкой целовал в макушку. Лю знала, что он прав.       Чуть позже Володя стал выгонять Лю из дома вместе с собой по утрам, даже когда до начала рабочего дня оставалось несколько часов. Стоило огромных усилий не задумываться каждую минуту о том, что будет, если она придет и увидит Сашу в крови. Потому что была посуда. И газ на кухне, и её лекарства. Но постепенно до Лю дошло, что она больше так не сможет, иначе невольно Саша утянет её за собой. Кто-то должен быть сильнее.       Саша никогда не упрекала её. Большую часть дня она просто спала дома. Иногда с трудом, опираясь на дрожащую руку Лю, ходила поздно вечером в душ. Она видела в зеркале своё тело, совершенно бледное, истощённое, замученное этой жизнью до неузнаваемости, и голова у Саши начинала кружиться, и стекло словно само напрашивалось, чтобы его разбили. Но Лю уходила из дома даже тогда. Она шла к ученикам, как все эти сорок лет, и улыбалась, и ругалась, бывало, и стучала указкой, и куталась в расписной платок, и сквозь очки проверяла бесконечные стопки тетрадей. И мысли, мысли в головах, в глазах, в сочинениях оживляли её. Она вдруг вспомнила, что на свете есть другие чувства, кроме страха и молью изъевшей шаткий хребет тревоги. Другие проблемы и чаяния, другая любовь.       А потом повела племянницу к психотерапевту. Совета ей спросить было не у кого, но что ещё могло помочь? Лю ждала улучшений, а с Сашей было подчас куда мучительней именно в эти два года. Оживление стоило ей многого, и иногда бывало хуже, чем в Краснодоле, и зеркало она всё-таки разбила однажды. Порезалась неслабо, зато от этого вновь стала чувствовать своё живое тело и разбудила в себе первобытную, страшную злость. Её разговорили, растрясли, поставили на ринг в противодействие и куклам, изображавшим родителей, и потом уже самой себе.       Саше в это время снилось много кошмаров о своём будущем и прошлом, бьющемся в белой горячке отце и больной раком матери. Ты не стала онкологом, Саша Синицына, не стала вообще никем. Снова сидишь на шее у сердобольных родственников, горло им сдавливая. Ты никому не помогла, ты бросила маму, которая так тебя любит, которая принесла в жертву свою молодость, чтобы вам с Леной хорошо жилось, бросила профессию, которая тебе самой судьбой предназначалась. Ты могла бы спасать людей, а в итоге даже себя спасти не способна! Если у мамы неизлечимая болезнь, виновата в этом ты одна, твоё предательство и лживость. Ты с ней даже не попрощалась… Ты винишь во всём родителей и даже фамилии их не заслуживаешь. Что ты вообще можешь, кроме нытья? Зачем ты пытаешься создать себе будущее, которое всё равно обречено на провал? Зачем тебе жизнь?       «Я буду помогать Лю», — думала Саша. Затем моя жизнь, что она уже есть на земле. Если утешить этим саму себя, можно утешать и остальных. Впервые за много дней у неё появилось желание, цель — сходная в своей наивности с маминой юношеской мечтой, но такая манящая. Она знала, что хочет говорить с людьми, потому что понимала, что именно жаждет сказать, сделать своими словами. Хоть самую малость — ведь и жила она пока не так уж долго. Саша ощущала накопленные силы как зарождающиеся эмоции и надежды — снова. Она как будто делала первые шаги, в том числе и физически. Она хотела быть собой в свои неполные двадцать четыре года. Лю, взгляд которой со временем зажёгся, прояснился, верила в Сашу, в своего солнечного Одуванчика, и в вере этой сама напоминала солнышко — куда больше, чем мама со своим печальным детским прозвищем.       Именно Лю была главным связующим звеном между Синицыными и Сашей. Зоя звонила не переставая, когда Лена, сдавшись в конце концов, выдала ей сестру, и каждый раз у Лю внутри что-то жалко трепетало от надрывного, плачущего звона. Как бы ни была сильна обида, не откликнуться она не могла. Говорила Лю серьёзно и почти официально, зная, какое унижение доставляет Зое этот тон и вообще факт разговора. Пусть сестра сполна расплатится за каждый такой звонок от самой Лю на протяжении стольких лет с момента переезда Синицыных. Вот она, справедливость! Лю отлично знала, что заслуживает этого платежа, да и надо было успокоить Сашу, что ничего криминального в её отсутствие не случилось. Нет, Зоя, дочка говорить с тобой не хочет. В который раз Лю убеждалась, что разбитое сердце вполне можно починить.       И в конце концов именно поэтому однажды познакомила племянницу с Гришей Старшиным.

***

      — Любовь Семёновна всё ещё лелеет надежду, что мы поженимся?       Саша искоса посмотрела на него с ухмылкой. Догорал позднеиюньский закат, словно нарисованный густой масляной краской на бледном небесном холсте. Она весь день ожидала дождя, регулярно поливавшего их последние две недели, ведь не мог же кто-то вдруг ворваться в небесную канцелярию с криками: «отменяем, ребята, у Синицыной сегодня день рождения!» — наперекор всем законам природы? Но, видимо, маленькое чудо в последний день смены они всё же заслужили.       Случись дождь, почему-то подумалось Саше, дети, которые всё утро, как ненормальные, тискали её в объятиях и едва не прыгали по поляне, непременно жались бы у бани мокрым и грязным скопищем воробушков, безуспешно умоляя все их замызганные толстовки перестирать. Хорошо, что это не её забота. И печально одновременно. Эти циничные до мозга костей подростки радовались за неё от всей души, словно Саша для них что-то особенное, неестественное нормальному взрослому человеку делала. Она сама, по крайней мере, была почти уверена, что совершила недостаточно. Поэтому в этот день вся ушла в приготовления к прощальному концерту и вечернему костру, на котором обещала презентовать свой знаменитый пирог.       «А всё же я увижу настоящий лагерный костер, о котором Лене рассказывал Женя. Так смешно — столько лет спустя».       Гриша, поглядывая лукаво на пересчитывавшую упаковки химозно-розового зефира Сашу, переносил к костровищу иссохшие ветки и тонкие шершавые брёвнышки.       — Она просила называть себя просто по имени, Саш. Явно в тёщи набивается.       — Я вот тебе сейчас кое-что другое набью, — со смехом замахнулась сосновой веткой Саша. — Давай хотя бы не при детях! Смена же завтра кончается, ты хочешь, чтобы Раиса нас до этого успела за прелюбодеяние привлечь?       — Да тебя привлечёшь! — весело парировал Гриша. — Всё-таки, ты её здорово отбрила тогда — для первого раза, конечно.       — А что, Любовь Семёновна не предупреждала, какая у неё племянница язва? — передразнила Саша. — Чья бы корова мычала, Гриш… Хорош ты сам был на месте вожатого в первый год — для бывшего ученика всё той же Любови Семёновны! А ведь она говорила, в школе ты был очень дипломатичным мальчиком.       — Так у меня правда ни черта не вышло с «тараканами», признаюсь. Представляю, как я обо всём этом распинался тебе пять лет назад. Какой там бишь курс у меня был? До сих пор обалдеваю, что получая второе образование, я вёл себя на семнадцать. Молодёжный максимализм в полный рост. Ещё и летняя практика не сложилась. Вот как у Максима сейчас. Дурдом на колёсах! Понятия не имею, почему тебя только сюда потянуло.       — Тебя же тоже потянуло, — улыбнулась Саша. — Ты не знал, как толком помочь, но стал для них… примером своего рода. Показал человеческое отношение. Особенно для малышей, что сейчас и заметно. Окна, знаешь ли, из-за кого попало не бьют. Это ведь от тебя мы подцепили фразочку про «кэпа», который «сделал».       — Серьёзно?! — хохотнул Гриша.       — Представляю, как они ревели, когда Раиса тебя отослала. Какое счастье, что она уже старая. Новое руководство, я смотрю, поадекватнее, да и ты больше не студент психфака, к тебе волей-неволей прислушиваются. Мне было… значительно проще благодаря тебе.       — И всё-таки ты никогда не рассказывала, почему согласилась в итоге. Помню, ты и на препода едва решилась поступать когда-то. Тряслась, как мышь. Говорила, что не в Любовь Семёновну пошла этим.       — Так это не моя мечта была, а Гали, — вздохнула Саша. — Можно сказать, долг перед ней. Незакрытый гештальт. Надо было получать образование сызнова и хоть немного работать, чтобы пригодиться где-то. Как ты мог заметить, другими талантами я и так не блистала. Не сказать, что и в этом деле преуспела. Иногда мне кажется, что меня так и не убедит в обратном ни один врач. Вот мне двадцать восемь лет, и из них я двадцать два года жалела себя. Мне иногда хочется выть от этого. Я согласилась работать с «тараканами», потому что меня бесило это прозвище для отряда ребят из неблагополучных семей. Потому что я сама из семьи, где тараканом считал меня отец.       — А теперь что? Прошло оно?       — Без понятия. Честно, без понятия. Я так долго пудрила себе мозги мыслями о прощении, что смертельно устала и чуть не сдохла… Я просто хочу быть окружена любовью, понимаешь? Особенно в свой день рождения. Было бы круто обойтись без скачков по старым мозолям. Не позвонят же мне предки прямо сейчас…       — А Лена звонила уже?       — Да, утром ещё, — кивнула Саша с полуулыбкой. — Даже Мишка меня поздравил. Славный такой парень растёт. Вот по нему я скучаю уже. Хотя, помнишь, последний раз они приезжали вдвоём в конце весны.       — Ещё бы не помнить. Ты разбила сердце ребёнку, он так хотел тебя обратно затащить. А ты сказала, что у твоего мужа здесь серьёзная работа, — покатывался со смеху Гриша. — Хороший из меня муж, правда?       — Видишь, я вру детям, — полушутливо сощурилась Саша, смешно сморщив нос. — Ну и какой из меня педагог?       — Донкихотовский, — парировал Гриша. — Ты реально по нашим с Любовью Семёновной стопам идёшь. Помнишь, она же песню про вас сочинила.       — Какую?       — Шутишь, что ли? — подскочил Гриша. Под боком у него лежала ещё расстроенная пыльная гитара одного из ребят, и, живо подхватив её, он на одном фальшивом аккорде патетически-иронично выдал:       «Но у мельницы ветра на крыльях я вижу глаза,       И в доспехах моих разрастается плесенью ненависть.       Может, я, прокажённая, а не она — ветряная здесь?       Где же, чёрт побери, у печали моей тормоза?       В жерновах этой мельницы только слова да ветра,       Но она убивать ими может и миловать взорами.       Так пускай же придёт тех, кто жестко вонзается шпорами       Во гнедого коня, на неё направляя, пора!       Мне бы тоже, надежды оставив, напасть на неё,       Чтоб тебя защитить хоть словами, неистовым помыслом…»       — «Пусть звучит в голове повелительным вражеским голосом: да окстись же и брось это дело», — угрюмо поддержала Саша. — «Ты пишешь враньё…»       — Тоже не помню её полностью. Мы как-то ходили в лес областной, за природой живой наблюдать, Любовь Семёновна нам и прочла вечером. Класс был дружный и восприимчивый, один пацан слухом хорошим славился, положил текст на струны и всё. Мы тогда наплевали, что слова какие-то странные. Но ведь эти глаза карие были в оригинале. Твои глаза, Саш.       — Я… не думала об этом, — тяжело вздохнула Саша. Ей стало неизбывно печально, словно горизонт подёрнулся дымом. — Я не тот человек, о котором должны писать песни. Лю всегда больше меня нуждалась в помощи мозгоправа. Она ведь всю жизнь мне посвятила… Мне и вам. Наверняка, ты был не первым выпускником, кого она так принимала дома. И единственный человек, который заботился о ней — только о ней — так, как она того заслуживала, был дядя Володя. Он ещё и столько лет чувствовал вину, что не смог подарить ей настоящей семьи. Там обалдеть сколько боли, Гриш. А они все вертелись вокруг меня. Я была главным героем любой истории, кроме своей собственной. Это отвратительно.       Гриша взглянул на неё исподлобья.       — Не думай только, что это напрасно. Я помню всё. Помню, какого труда тебе стоило снова набрать вес, как ты срывалась, на каких сидела таблетках, чтобы сердце или почки не отказали. Помню, что встречи с тобой были светлейшими воспоминаниями, потому что ты как человек, бывший в Заозёрске только пару раз до переезда, обскакала меня в знании его маршрутов. Потому что это был действительно твой город, и в нём ты наслаждалась каждым днём.       — Иногда мне кажется, что и сейчас я только начинаю жить. Не скажу, что не боюсь этого.       Как бывает, когда умоешь морозной водой лицо, вскинешься после короткого сна на рассвете, разогреешь усталое тело движением — Саша на самом деле открыла для себя целый ворох обновлённых чувств, деталей жизни обыкновенной, привычной, и способов глядеть на мир в цветастый калейдоскоп в эти восемь лет. Лечение открыло ей второе дыхание и одновременно — успокоило. Она стала помнить и знать много странного, например: если смотреть на новогоднюю ёлку без очков, блики крохотных лампочек вырастают в огромные разноцветные шары, похожие на гнёзда золотистых фениксов, заполонившие все дерево. Ерунда. Так и Саша из маленькой дуры выросла в большую, но почему-то перестала этого смущаться. Детям часто говорят закрывать глаза в играх и стыдиться жульничества, но если размыкаешь веки потому лишь, что нетерпение, страсть к жизни побеждают робкое младенческое нутро — можно ли тебя в самом деле жуликом называть? Что ты, в конце концов, украл?       Гриша много знал об этом. Он вообще знал людей, умел над ними смеяться и поэтому стал Саше большим товарищем с первых дней знакомства (Лю всё-таки не прогадала!), но она сама оказалась ему мила как раз тем, что тоже знала человечество — и имела смелость ему доверять.       Когда она признавалась Грише, верилось, что действительно от чужих улыбок у Саши вдруг перестали набегать слёзы зависти. Более того, она научилась улыбаться собственным первоклашкам, с которыми справлялась с горем пополам даже после четырёх лет мучительного избавления от комплекса отличницы в универе ботаников, учащих таких же ботаников. Саша безбожно отвлекалась от урока на медово-красную кленовую листву за окном класса, на молочно-белые берёзовые стволы, на просветы нежно-голубого сентябрьского неба. Её завораживал окружающий мир. Солнце сводило её с ума.       Она от безделья ещё в первый год выучила все городские цветы по именам и потом постоянно окликала Гришу, гуляя с ним по главному Заозёрскому скверу. Честно говоря, отзывалась ей и заваленная когда-то в средней школе биология, за которую мама отчитывала, как за преступление.       — Это же цикорий, смотри! В Краснодоле про него и не слышали.       Гриша дивился Саше. Они учились друг с другом, ошибались друг на друге, сталкивались лбами и ссорились, как старые супруги. Что-то похожее на невинную, семейную привязанность между ними и родилось.       Он всегда знал в глубине души, что, как всех своих детей, «тараканов» она примет и полюбит, потому что — кого любить вообще, если не их? И, кажется, всё складывалось удачно до последнего дня. Пусть не без драматичных историй и сцен. Но ведь в них же и дело было.       — Саша-а-а-а! — оглушительно раздалось вдруг с края овражка, в котором они безуспешно скрывались от детей. Драматичная история в лице Тимура оказалась весьма легка на помине.       Саша обернулась и поймала себя на мысли, что уже в который раз не пытается слиться рефлекторно с землёй при звуке своего имени, да ещё и так эмоционально выкрикнутого.       Тимур проворно сбежал к ним, обдавая Сашины джинсы клубами пыли. Лицо у него аж светилось от дикого любопытства.       — Всё в порядке? — спросила она.       — Шёл бы ты к отряду, — проворчал Гриша. — Мы ведь не готовили ещё ничего.       — Да тут такое! — радостно выпалил мальчик. — Настя звонила снова. Повезло, что я ближе всех оказался! Её уже скоро выписывают.       — Да ты что! — ахнула Саша.       — Она тебя лично почему-то постеснялась поздравить, но столько пожеланий передала, зашатаешься!       — А Настя-то откуда знает?       — А, она говорила, что познакомилась в больнице с какой-то медсестрой. Эта женщина, оказывается, с тобой знакома, вот и рассказала всё. Она сама хотела поговорить и не дозвонилась, у тебя телефон выключен, — Тимур тараторил не переставая, и Саше стоило больших усилий что-то разобрать из этой восторженной болтовни.       — Погоди, она ошиблась, наверное, — пожала плечами Саша. — У меня нет знакомых врачей в Заозёрске. Разве что родственники учеников моих, но зачем я им сдалась, вот вопрос… Сейчас перезвоню.       — А Настя не сказала, как эту знакомую зовут? — уточнил Гриша.       — Ой… Галина, по-моему.       Саша почувствовала, как дрогнули и мгновенно похолодели у неё руки. В голове как будто что-то вспыхнуло, а в глазах стало горько-горько.       — Фамилия у неё какая-то… ягодная, — самозабвенно размышлял Тимур. — Рябинина, что ли?       Саша трясущимися пальцами схватила телефон. Издевательски долго попискивал зажигающийся экран, на котором два пропущенных вызова с незнакомых номеров горели тусклым зелёным огоньком уведомления.       Саша, не тратя ни секунды, кликнула на первый же и буквально вжалась ухом в трубку, отчаянно пытаясь успокоить заходящееся сердце. Этого просто не могло быть. Не могло, и всё тут.       Когда Саша через несколько секунд поняла, что перепутала, оказалось, что и этого тоже быть не могло. Дело в том, что ответила на её звонок совсем не «Галина Рябинина».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.